Зеленый шатер
Часть 54 из 66 Информация о книге
Хрупкими, как фарфор, руками старуха налила в полупрозрачные чашки жидкий чай: — Анненского помнишь… Уж очень печально… Смотри-ка, какое у нас сегодня купеческое чаепитие — чай с сахаром и леденцами. Саня скоро придет. Обещал по дороге в гастроном зайти. Дождешься? Она легко встала и вынула из горки пузатенькую сахарницу со щипчиками — сахар колотый… Анна Александровна и Миха сидели за спитым чаем. Ни простого печенья, ни пряников, ни сушек. Анна Александровна из дому уже вторую неделю не выходила из-за непривычной усталости, которая вдруг на нее напала. Бюллетень она не брала, договорилась с другой преподавательницей, которая была в Академии на половине ставки, что та даст за нее уроки. Но миновала неделя, лучше она себя не чувствовала и жаловалась Михе, что страшно разленилась: и на работу не ходит, и дом запустила, вот, даже к чаю нечего подать. — Завтра подниму свои старые кости и вылезу. Но Санечка тоже хорош: даже хлеба в дом не принес, безобразие такое… А про Надежду и не говорю. Ах, ты новости нашей не знаешь! Дочь моя второй год как роман завела, дома не ночует, представь себе, такое безобразие! — Она засмеялась, как будто речь шла о пятнадцатилетней скандальной девочке, и добавила с всегдашней прямотой: — Замуж собралась. Глупость, глупость… И поморщилась. «Видно, совсем плохо себя чувствует», — подумал Миха, привыкший, что Анна Александровна чай всегда подавала свежий, а старый, даже несколько часов назад заваренный, безжалостно выплескивала. — Ну что, как твои дела? — поинтересовалась Анна Александровна, и Миха принялся рассказывать о том, что больше всего болело: работы нет, обегал все возможные норы. Не берут. Ходит участковый, спрашивает, когда на работу устроюсь… Она слушала внимательно, машинально разминая папиросу и постукивая пустым мундштуком о стол. Потом вдруг выронила папиросу, откинулась на спинку стула и, глядя куда-то позади Михи, сказала: — Миха, мне дурно… дурно. Сделала открытым ртом, напряженными губами несколько судорожных вдохов один за другим, рука поползла по столу, сметая красных петушков. Глаза ее так пристально и неподвижно остановились на чем-то позади Михи, что он оглянулся. Никого там сзади не было — книжный шкаф отливал золотыми корешками Брокгауза и Ефрона. Миха подхватил ее и перенес на кушетку. Она была легка, обвисла на его руках, как пуховое одеяло. Он уложил ее, подоткнув диванные подушки под спину. Она все смотрела пристально — не на него. Он стиснул запястье в том месте, где пульс не прощупывается и у живых. — Сейчас, сейчас… Лекарство… «Скорая помощь…» — бормотал Миха, уже догадываясь, что все поздно. Метнулся к телефону — у Стекловых, единственных во всей квартире, была отводная трубка. Поднял трубку, услышал обрывок соседского разговора: — Да я ей сколько раз говорила, лучше за ним смотри. Она смеялась все, вот и досмеялась… Он солидный мужчина, а в наше время редкость… Миха выскочил в коридор: — Срочно! Анне Александровне плохо! «Скорую» надо вызвать… Соседка Мария Соломоновна, провизор, в золотых зубах, запачканных красной помадой, очень уважала Анну Александровну. — В общем, я на этом кончаю. Здесь соседям телефон срочно нужен. Но ты ей так и передай: сколько раз я говорила… Щелкнул дверной замок. По коридору шел Саня. При нем была сумка. Он по дороге зашел в сотый гастроном и все купил, даже курицу, и гордо нес в дом бабушки продовольственные покупки. Кажется, первый раз в жизни… — Анне Александровне плохо… «Скорую»… Кажется, очень плохо… — пробормотал Миха. Саня ринулся в комнату, Мария Соломоновна, переваливаясь уточкой, за ним следом. Через пятнадцать минут, еще до приезда врачей, позвонил Василий Иннокентиевич. Ежедневный звонок: «Как поживаешь?», который вызывал у Анны Александровны легкое раздражение. Сразу же примчался. Закончился их пожизненный роман, длившийся с перерывами на Нютины браки и увлечения около шестидесяти лет. Отвергаемый несчетное количество раз и возвращавшийся к ней снова и снова в самые трудные для нее времена — когда сажали и убивали мужей и любовников, — он хоронил теперь свою великую любовь уже без надежды на очередное ее воскресение. Окончательно. Одновременно с Василием Иннокентиевичем пришел Илья, нечастый гость. Так возле остывающего тела Нюты еще до приезда врачей, констатирующих факт смерти, собрались все самые любимые ею люди. Не было в тот вечер только Надежды Борисовны — она ночевала на съемной даче, телефона там не было. О смерти матери она узнала только утром следующего дня. Тело увезли ближе к ночи, и выросшие мальчики сидели втроем, почти слитые в единое существо: с общими мыслями, чувствами, воспоминаниями, одинаково ошеломленные, одинаково безутешные. Илья в присутствии Сани и Михи как будто раскрывал обычно закрытый третий, четвертый глаз, или что там бывает, орган тепла и сострадания, и они дышали общим воздухом, общим горем. Похороны были странными по своей разношерстности. Обнаружилось завещание, в котором Анна Александровна дала очень четкие указания, как и где ее хоронить. Отпевание назначила в церкви Петра и Павла, что у Яузских ворот. Людей было много. Они отвлекали Саню от Анны Александровны, которая лежала, как белый остров среди черных человеческих волн. Кроме близких, пришло начальство из Академии — недоумевающие мундиры с голубыми погонами. Пришли и ученики. В те годы были уже не китайцы, а кубинцы и африканцы. Анна Александровна хорошо учила их русскому языку. Они принесли еловый венок с черно-красными лентами, и венок этот натирал Сане глаз. У изголовья гроба стоял, сверкая яркой сединой, Василий Иннокентиевич с поджатым лицом. Лизы с ним рядом не было — она гастролировала по Германии. Десяток старушек-подружек — Евгения Даниловна, пара гимназических, Элеонора Зораховна с двумя великосветскими белыми розами — перемешались с бывшими сослуживцами разных полос жизни и с Саниными друзьями. Илья пришел с Олей, рядом с ними стояла Тамара Брин, внучка Нютиной покойной подруги. Лицо у Тамары было такой редкой левантийской породы, что Саня узнал ее сразу, — когда-то в детстве ее приводили на его дни рождения. Бледный Миха стоял рядом с Саней и тихо обливал слезами мохеровый шарф, давным-давно подаренный Анной Александровной к какому-то дню рождения. Рядом с Ильей стояла его жена — бледная, рыжеватая, с гиацинтами в руках. Время от времени Саня неприятно натыкался взглядом на плотного мужчину с большими бровями на широком лице. Тот стоял рядом с его матерью и почему-то властно держал ее под руку. Это и был ее избранник, которого Саня видел первый раз. Зачем его мама привела? Саня наблюдал все происходящее отстраненно — как будто смотрел через толстое стекло. Мертвое лицо бабушки казалось художественной подделкой, красота ее приняла какую-то окончательную форму, и эта совершенно излишняя красота внушала неуверенность относительно мира живых, суетного и неблагообразного. Из боковой двери появился священник, началось богослужение. Евгения Даниловна сунула Сане в руку зажженную свечу. Голос священника переплетался с песнопениями, которых Саня никогда прежде не слышал. Они требовали внимания, потому что заключали в себе что-то важное, но малоразборчивое. Священник, с виду похожий на грека, служил с глубоким вниманием и без всяких сокращений. Полный чин «Последование мертвенное мирских тел» длился бесконечно долго. Саня отметил, что голос священника замечательно накладывается на песнопение, и малые звуки — треск свечей, покашливание, всхлипы — тоже точнейшим образом вписывались: очень хорошая инструментовка. Потом погасили свечи, и Саня подумал, что служба закончилась. Но священник опять стал что-то читать, хористы снова запели, и Саня унесся вместе с этими звуками, и запахами, и отблесками света на окладах туда, куда уносила его обычно музыка… Отпевание закончилось, священник сказал, что близкие могут попрощаться с усопшей. И тут все задвигались, образовали очередь. Анна Александровна ненавидела очереди. Говорила, что половину жизни провела в очередях: за хлебом, молоком, картошкой, за мылом, за билетами, за письмами, и даже выработала свой способ защиты — читала про себя стихи. Говорила со смехом, что советская власть тренирует ей память, делая стояние в очереди неизбежным. Она, поди, никогда не думала о том, что в последний ее день на земле к ней самой выстроится такая длинная очередь. Анна Александровна распорядилась похоронить ее в Донском монастыре, в могилу деда. Тело кремировали в Донском крематории. Кладбище монастырское давно было закрыто, и захоронить можно было только урну две недели спустя. Собственно, это была не могила, а склеп, но он так давно обрушился, что захоронить можно было только сверху, возле покосившегося памятника. Фамилия деда была дворянская, но не очень звонкая. Народу на этот раз было совсем немного. Только самые близкие. Василий Иннокентиевич стоял рядом с Саней и все хотел ему что-то сказать, но не находил подходящей минуты. Когда все уже закончилось и выходили из ворот монастыря, он взял Саню под руку и сказал очень тихо и очень внятно: — Саня! Мы навсегда потеряли Лизу: она не вернулась с гастролей, осталась в Австрии. Позвонила по телефону, сказала, что со временем мы все поймем, и все очень хорошо, и она счастлива и просит у всех прощения. И очень любит. Я сказал ей, что Нюта умерла, она заплакала и спросила, может ли тебе позвонить. Я сказал, что должен у тебя спросить. — О господи! — только и смог выговорить Саня. — Она собирается замуж за тамошнего дирижера, она с ним знакома была с первых гастролей, выступали… Старик! Ужасная потеря. Самые близкие люди нас покидают. Мы Лизу больше никогда не увидим. Ты, может, увидишь еще. Я — нет. — Базиль, как это печально. Женщины почему-то хотят замуж, посмотри. — И указал глазами на свою мать, которую вел под руку мужчина в каракулевом пирожке на толстой голове. — Зять твой австриец, не немец? Василий Иннокентиевич кивнул. — Я так не любил толстого Бобу и так радовался, когда они расстались. А этот твой новый зять, между прочим, красавец. Прекрасное лицо. У меня есть пластинка с его портретом. Что женщины делают? Ты посмотри на этого… Управдома… Нюта все знала, — посмотрел в сторону матери с ее суженым. Подошел Миха. Вцепился в покалеченную Санину руку, пригнулся к самому уху: — У тебя мама живая, а у меня теперь никого. Анна Александровна была мне всей родней, вместе взятой, я только сейчас это понял. Она ушла, и я на первой линии. — Что? Что? — не расслышал, не понял Саня. — Взрослых передо мной никого нет. Следующая очередь моя, — объяснил Миха. Через две недели после смерти Анны Александровны плотный господин в пирожке, державший мать под руку, въехал в их квартиру. Фамилия его была Ласточкин, и она удивительно ему не шла. Мебель передвинули, ширму убрали, комнату перегородили гардеробом и книжным шкафом. Саню слегка переместили, лишив привычной геометрии. Смерть Анны Александровны, легкая, мгновенная, ничем не подготовленная, никак не хотела сопрягаться с жизнью. Саня просыпался по утрам, слышал невыносимые звуки чужой жизни и все мечтал заснуть еще раз, чтобы проснуться в нормальном, привычном доме. Но не было больше прежнего дома, не было бабушки, а с мамой происходило какое-то чудо, как в детских сказках с заколдованными детьми. Она превратилась одномоментно в нечто себе противоположное: из мягкой и полноватой — в твердую, из русоголовой и седоватой — в брюнетку, Стала красить губы и носить новую каракульчовую шубу, черную и гремучую, вместо ветхого серого кролика, которым Саню укрывали в детстве. Но самое нестерпимое — новый голос Надежды Борисовны: звонкий, льстивый, с хохотком в конце каждой фразы. Нет, еще более нестерпимое — ночные звуки случки, тряска пружин, пыхтенье, стоны… Дворницкая, проклятая дворницкая в Потаповском переулке расположилась теперь прямо на том месте, где прежде в бессонные ночи Нюта читала своих любимых Флобера и Марселя Пруста. Он не мог спать. Мелкие рывки в сон и обратно, и постоянная мысль: нет Нюты. Навсегда нет Нюты. Нигде нет Нюты. Он накоротко засыпал. Проснувшись окончательно, впадал в обычное уныние. Умывался и уходил из опоганенного дома. Если не было занятий, шел к Михе. У того настроение тоже было не лучшее: работы все не было, бывшего заключенного никуда не брали, не было и денег. Алена пыталась давать какие-то уроки. Подбрасывали друзья, Миха эти пособия принимал через силу. Марлен наконец уехал в Израиль — спешно, неожиданно и необъяснимо — и писал Михе письма, звал туда же. Но возможность эмиграции Миха отвергал. — Все твердят об одном — эмигрировать. У всех соображения — за и против. Я, Санечка, этот вариант просто не рассматриваю. Я же там умру. Маечка, обожавшая Саню и не вполне доверявшая малознакомому отцу, влезала к Сане на колени и щекотала за ухом. У них была такая игра. — Миха, мы умрем в любом случае. И музыка, и поэзия всюду, не только в России, — замечал Саня. — Музыка — да, а поэзия — нет. У поэзии есть язык, и этот язык русский! Я же поэт, может, плохой, но поэт, — взорвался кроткий Миха. — Я без России не могу! Сане ответить было нечего. Ну не скажешь ведь: да, плохой поэт. А хорошие как же? Могли? Ходасевич? Цветаева? Набоков, черт подери? Но Миха, как маятник, все возвращался к нижней точке: Россия, русский язык, русская метафизика… Россия, Лета, Лорелея… Саня делал попытку снижения: — Вот и уезжай, друг, из России вместе со своей Лорелеей, а то прежде времени в нашей Лете пропадешь… — и сморщился от неуклюжести собственной шутки. — Уезжай, Миха. Место пропащее. И Нюта умерла. Думал же про Лизу: осталась, бросила деда, который в ней души не чаял, и живет теперь в зазеркалье. Впрочем почему в зазеркалье? В Вене и Моцарт, и Шуберт, и вся венская школа гуляет по Рингу. Спускаясь по лестнице, Саня мысленно начал произносить длинную фразу, которая вся была положена на музыку — страдали струнные, звенела медь, альт-саксофон гудел негритянским голосом, слова еле-еле проступали, смутные, но необходимые. — Нюта ушла, умерла, улетела, бедная, пальцы худые, кольца не звенят… Даже запаха нет нигде. Короткий пробег через Михин двор, мимо углового дома, с Чистопрудного бульвара на Маросейку.