Ностальгия по настоящему. Хронометраж эпохи
Каждая его поэма – это или удар по режиму, или чаевые для того, чтобы власти прикрыли свои глаза. Поэма “Последняя электричка” посвящена советским проституткам. Официально в СССР нет больше воров и проституток. Вознесенского ругали, критиковали, брали на поруки и т. д. и т. п. Советский гражданин – это заяц, которого травят партия и КГБ… (“Травля! Травля! Мы травим зайца. Только, может, травим себя?”)
Такие стихи не появлялись в советской печати еще с 20-х годов, когда Есенин писал:
Мне сегодня хочется оченьИз окошка луну обоссать……Советские читатели начали ощущать жажду в стихах, касающихся любви к людям, а не к партии и объектам пятилетки.
Так как некоторые стихотворения практически не имеют содержания, идеологические критики утверждают, что у Вознесенского нет сердца. Расшифровка поэмы “Оза” не очень сложна.
Глупых идей для экспериментов у советских правителей хоть отбавляй: “А если от этого погибнет полстраны, то какое им до этого дело?” Правители вкусят “радость эксперимента”.
Члены идеологической комиссии ЦК – это стандартные одинаковые создания, у которых вместо головы находится нижняя часть тела… К 50-летию Октябрьской революции Андрей Вознесенский преподносит свой скромный вклад:
Уничтожив олигархов,…………….демократией заменишь Короля и холуяОн сказал: “А на х..у..я?”»Извините, читатель, за нудность цитаты, но именно эта книга буквально в таком начертании легла на стол властей к юбилею 1967 года. Враги поэзии работали синхронно. И это отнюдь не облегчило моего положения. Перед моим носом потрясали текстом моего письма, отпечатанного «самым антисоветским издательством – НТС».
Это все приплюсовалось к обвинению, что меня «обожает ЦРУ». Тогда я и написал стихи под названием «Я обвиняюсь». Я редко пишу публицистику, это дневниковые стихи, они отражают обстановку, в которой я жил в те дни.
Вознесенский, агент ЦРУ,притаившийся тихою сапой.Я преступную связь признаюс Тухачевским, агентом гестапо.Подхватив эстафету времен,я на явку ходил к Мейерхольду,вел меня по сибирскому холодуЗаболоцкий, японский шпион.И сто тысяч агентов моих,раскупив «Ахиллесово сердце»,завербованы в единоверцы.Есть конструктор ракет среди них…И от их недостойных системко мне тянутся страшные нити,Признаю, гражданин обвинитель,ну, а ваша преемственность – с кем?..Такова история одного стихотворения.
Я послал это стихотворение в «Литгазету» Чаковскому, но тогда его почему-то не напечатали.
Часть третья
Поэзия
Читайте чужие письма
Помню, я наивно подписывал свои книги «Москва. ХХ век», не думая, что век когда-нибудь кончится. Наташа Горбаневская, когда она была еще в России и бегала в литобъединение, нравоучительно сказала мне: «Андрюша, я сама видела, как ты подписывал на Дне поэзии совершенно незнакомым людям: “С любовью”». А я действительно считал, что поэт должен любить всех и всем в этом расписываться. Потом, со временем, пришла рассудительность и другие подписи на книгах. Но как жаль тех лет, когда ты подписывал всем – и незнакомым, и полузнакомым, и коллегам, и чиновникам: «С любовью». Ибо нет плохих людей, недостойных любви. Это не по-христиански, а поэтически.
Стихи – это письмо, посланное кому-то «до востребования».
Журнал «Знамя» и в прошлом веке был лучшим журналом поэзии. Либеральный «Новый мир» лидировал в прозе и общественной мысли, но из-за угрюмой настороженности Твардовского отдел поэзии там был слабым.
О редакторе Вадиме Кожевникове сейчас говорится много дурного. Скажу об ином. Высокий атлет с римским бронзовым профилем, он был яркой фигурой литературного процесса. Под маской ортодокса таилась единственная страсть – любовь к литературе. Был он крикун. Не слушал собеседника и высоким сильным дискантом кричал высокие слова. Видно, надеясь, что его услышат в Кремле, или не доверяя ветхим прослушивающим аппаратам. Потом, накричавшись, он застенчиво улыбался вам, как бы извиняясь.
Именно он единственный опубликовал стихи Бориса Пастернака из романа «Доктор Живаго» и предварил появление романа объявлением о нем. Нежные отношения связывали его с Ольгой Ивинской, музой Бориса Леонидовича.
Замом себе он взял рафинированного интеллигента Бориса Леонтьевича Сучкова. Тот прошел ГУЛАГ как шпион всех разведок, чьи иностранные языки он знал. Тонкими губами он дегустировал поэзию. Но порой паника охватывала его, как, например, было с моими строчками, невинными абсолютно: «посадочная площадка». Это было об актрисе, но он увидел здесь политику и бледнел от ужаса.
– Вы правы, конечно, но зачем гусей дразнить? – говорил он мне и заменил в «Осени в Сигулде» «гениальность» на «прозрение».
«Знамя» напечатало моего «Гойю». Эта публикация явилась шоком для официоза. На собрании редакторов всемогущий завотделом ЦК по идеологии Д. А. Поликарпов заклеймил эти стихи. Кожевников встал, закричал на него, пытался защитить меня. С «Гойи» началась моя судьба как поэта. Первая ругательная статья «Разговор с поэтом Андреем Вознесенским» в «Комсомолке» громила «Гойю». Следом появились статьи запугавшего всех Грибачева и испуганного Ошанина. Для них формализм был явлением, схожим с вейсманизмом и морганизмом. Он казался опаснее политических ошибок – люди полуграмотные и суеверные, они боялись мистики и словесных заговоров. С тех пор самые усердные из официальных критиков набрасываются на все мои публикации, что только усиливает, может быть, прилив читательского интереса.
Кожевников не испугался, напечатал «Треугольную грушу». Там были строчки:
Люблю я критиков моих!На шее одного из нихБлагоуханна и голаСияет антиголова.Ругатели мои были правы по-своему. Именно тогда я оказался в Париже – мировая слава ударила мне в голову. Крыша поехала. Мой вечер в театре «Ле Колумбье» был вообще первым вечером русского поэта в Париже. Впервые в истории парижская публика ломилась в театр «на поэта». Да еще русского. Впервые за много лет в зале были Бретон и Арагон, гении сюрреализма, враги, один троцкист, другой сталинист. На посвященных мне полосах газет «Монд», «Франс Суар», «Либерасьон» я порол все, что думаю – посольство бледнело от ярости.
Поль Торез, сын Мориса Тореза, легкомысленный красавец и плейбой, привез меня на дачу к отцу. Меня поразила дача генсека Французской компартии, она была копией советских госдач. Такая же охрана и атмосфера. Но, изрядно выпив, синеглазый хозяин, подливая мне пойло, под утро раскрылся и возмущался гонениями Хрущева на живопись. Француз победил в нем генсека.
Вернувшись в Москву, в шоке от хрущевского ора и по следующих проработок, я через журнал «Знамя» по обычной почте получил из Парижа конверт. Это было письмо от Мориса Тореза. В нем он благодарил от имени партии меня за поездку. Будто бы я много сделал для дружбы русской и Французской компартий. Лукавый и опытный партийный босс своей ложью во спасение наивно хотел выручить меня, считая, что письмо из обычной почты будет вскрыто редакцией и сразу попадет в руки правительства. И я буду спасен. Так и было. Старый лис знал страсть нашей номенклатуры читать чужие письма. Конечно, редакция показала его кому следует. Но спасения не последовало.