Ностальгия по настоящему. Хронометраж эпохи
Будучи редактором «Юности», он взял на себя публикацию поэмы «Ров», в которой повествовалось о разграблении сегодняшними вандалами еврейских захоронений в Крыму. При свете фар они вырывали золотые зубы, сдирали с костей кольца, раскопав трупы двенадцати тысяч людей, когда-то расстрелянных гитлеровцами.
Писать было тяжело даже физически. Ужасал ров и бездна, открывшаяся за ним. Сам я не из слабонервных, всякое видел. Но после увиденных разбитых черепов и детских волос я не мог примерно месяц заснуть. Человеческий разум, наверное, не рассчитан на подобные перегрузки. Поэма мучила меня. После «Рва» долго не мог написать ни одного стихотворения. Видно, нервы обожглись.
На еврейскую тему существовало государственное табу. Саша Ткаченко с друзьями, рискуя, добыл для меня тайные документы. Собственно, поэма не была эстетическим шедевром, она была средством обнародования этой жуткой правды. Может быть, поэма предсказала преступное нутро советского человека, приведшее сейчас к криминальной революции. Понятно, что власти вели борьбу против поэмы на уничтожение. Башка моя горела от бредовых образов. Неожиданно помог А. Н. Яковлев, до той поры не жаловавший мою поэзию. Он был похож на оживший бюст Сократа с мохнатыми бровями. Когда все завершилось, он подарил мне фото рва с надписью: «Здесь дважды совершилось чудовищное преступление – один раз фашистскими, другой раз нашими варварами».
Для тех времен надпись была смелая.
После опубликования «Рва» в зале «Октябрь» мне на сцену подали рисунок, изображающий член, разрывающий Звезду Давида. Подпись гласила: «Андрюха, пососи х. й у дохлого раввина». Администратор сказал, что несколько десятков человек заняли первые ряды, чтобы сорвать вечер. Я показал рисунок залу: «Ну, кто нарисовал? Встаньте! Я же не прячусь от вас, покажите и вы свои лица». Никто не встал из темноты. «Значит, вы трусы, трусы!» – закричал я им. Зал поддержал меня, вечер не был сорван.
Мне много раз спасали жизнь.
В 1946 году инженер плодосовхоза в Одоеве спас меня, уже захлебнувшегося и потерявшего сознание в водовороте. Я так вцепился ему в запястье, что остался круговой синяк.
Мне спас жизнь оперировавший меня хирург Рябинкин, румяный, с клинышком воробьиной бородки.
Олжас Сулейменов спас мне жизнь (и себе) тем, что превысил скорость и машина, перелетев кювет, перевертывалась уже на мягком лугу.
Меня спасли сибирские незнакомые ресторанные друзья тем, что, засидевшись с ними, я опоздал на самолет, который разбился с моим сданным чемоданом.
В страшные для меня дни травли ты прилетела на пару часов в Новосибирск, после этого сама ослепла на месяц.
Я вспоминаю всех, кто спас меня в тяжелейших ситуациях (как и каждого, наверное, спасают по многу раз за жизнь), тех, кто спас и забыл об этом, вспоминаю ваши ставшие родными лица, всю жизнь пробую возвратить вам долг.
Однажды мне спас жизнь редактор одного толстого журнала, назовем его здесь тов. Н.
Неудавшиеся самоубийства часто вызывают юмор, это – тоже.
Судьба моя неслась с устрашающим ускорением. Я запутался. Никто не хотел печатать мою поэму «Оза». Я считал ее самой серьезной моей вещью. Опустошенному после написания, мне казалось, что я больше ничего не напишу. Я понял, что пора кончать.
Близкие знают, что я никогда не жалуюсь (разве листу бумаги), не плачусь друзьям и подругам в жилетку, не изливаюсь, не имею привычки делиться на бабский манер. Бестактно навязывать свои беды другому, у всех наверняка хватает своих.
Но тут подступил край. Непроглядная, затягивающая дыра казалась единственным выходом.
Я попробовал собраться с мыслями. Разбухший утопленник не привлекал меня. Хрип в петле и сопутствующие отправления организма тоже. Меня, в ту пору молодого поэта, устраивала только дырка в черепе.
Я написал два предсмертных письма. Одно адресовалось генсеку КПСС. Я писал, что больше не буду мешать строительству социализма, что я добровольно ухожу, но прошу опубликовать мое последнее произведение. Второе письмо обращалось к незнакомому мне президенту Кеннеди. Смысл был тот же. Копии я дал на хранение знакомой.
Я заклеил два конверта-завещания и пошел к Саше Межирову, у которого был немецкий вороной пистолет.
Саша – фантазер, мистификатор, виртуальный реалист, но пистолет я сам видел, он сладко оттягивал мне ладонь…
«Дайте мне его на три часа, – объяснил я убедительно. – Меня шантажирует банда. Хочу попугать».
Знаменитые стопроцентно правдивые глаза уставились сквозь меня, что-то смекнули и вздохнули: «Вчера Леля нашла его и выбросила в пруд. Слетайте в Тбилиси к Нонешвили. Там за триста рэ можно купить».
Два дня я занимал деньги. Наутро перед отлетом мне вдруг позвонили от Н.: «Старик, нам нужно поднять подписку. У тебя есть сенсация?» Сенсация у меня была.
В редакции попросили убрать только одну строку. У меня за спиной стояла Вечность. Я спокойно отказался. Бывший при этом Солоухин, который знал ситуацию, крякнул, но промолчал. Напечатали.
Держа свежий номер журнала или потом, заплывая в утренней реке, я думал, каким я мог быть кретином тогда – не увидеть столького, не узнать, не встретить утром тебя, не написать этой вот строки.
И с каким смехом и недоумением прочитали бы мои письма высокие адресаты. Если бы получили. «Мы не зря считали, что он шиз, и поэма его об этом говорит. Смешно эту галиматью печатать», – позабавились бы в первом случае. Ну а американцы – только бы пожали плечами… Ах, эти страдания виртуального Вертера…
Мы редко встречаемся с Н. Мы не близки с ним ни в жизни, ни в литературе. При встрече со мной в ЦДЛ взор его гаснет. Но сердце мое наполняется веселой благодарностью ему.
В виртуальном зазеркалье «Озы» отразились и сидельцы ЦДЛ:
«…Ты сегодня, 16-го, справляешь день рождения в ресторане “Берлин”. Зеркало там на потолке.
Из зеркала вниз головой, как сосульки, свисали гости. В центре потолка, нежный, как вымя, висел розовый торт с воткнутыми свечками.
Вокруг него, как лампочки, ввернутые в элегантные черные розетки костюмов, сияли лысины и прически. Лиц не было видно. У одного лысина была маленькая, как дырка на пятке носка. Ее можно было закрасить чернилами.
У другого она была прозрачна, как спелое яблоко, и сквозь нее, как зернышки, просвечивали три мысли (две черные и одна светлая – недозрелая)…
“Скажите, а почему слева от хозяйки пустое место?”
“Генерала, может, ждут?” – “А может, помер кто?”
Никто не знал, что там сижу я. Я невидим. Изящные денди, подходящие тебя поздравить, спотыкаются об меня, царапают вилками.
Ты сидишь рядом, но ты восторженно чужая, как подарок в целлофане.
Задумавшись, я машинально глотаю бутерброд с кетовой икрой. Но почему висящий напротив, как окорок, периферийный классик с ужасом смотрит на мой желудок? Боже, ведь я-то невидим, а бутерброд реален! Он передвигается по мне, как красный джемпер в лифте.
Классик что-то шепчет соседу.
Слух моментально пронизывает головы, как бусы на нитке.
Красные змеи языков ввинчиваются в уши соседей. Все глядят на бутерброд.
“А нас килькой кормят!” – вопит классик.
Надо спрятаться!..»
Один правдолюбец, добрейший малый, прогрессивный классик антиколхозной литературы, очень обиделся и жаловался на меня героине поэмы.
«Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь на красную дорожку пола.
Начинаются танцы. Первая пара с хрустом проносится по мне. Подошвы! Подошвы!
Почему все ботинки с подковами?..
– Так как же зовут новорожденную?
– Зоя! – кричу я. – Зоя…»
Поэма породила тьму пародий и разгромных статей. А наш мэтр, Валентин Петрович Катаев, сказал, что «Оза» натолкнула его на создание его «новой прозы».
И подмигивает нам заплаканный деревянный ангелок ЦДЛ.
Когда вы в полном крахе, и враги вас достали, и кругом невезуха, есть еще одно верное средство поправить дела. Небрежной походкой забредайте в ЦДЛ на глазах у опупевших, давно схоронивших вас врагов, приведите с собой красивую девушку, садитесь напротив ангелка и кайфуйте за столиком, заказав бутылку шампанского. Пусть сдохнут.