Восемь белых ночей
– Вы чего только не придумаете, Князь.
Нравились мне эти городки на берегах Гудзона, особенно в такой белый, пепельный день. Пару десятилетий назад многие из них были скромными по размерам заводскими поселками с притопленными причалами и скелетами пирсов. А теперь, как и всё вокруг нашего города, они расцвели, превратившись в живописные дачные поселения. В стороне от дороги, на вершине всхолмья, притулился трактир. Я позавидовал его постояльцам и владельцам – тем, кто сейчас, на рождественской неделе, сидит в небольших обеденных залах и читает утреннюю газету.
Ну, нет. Мне и в машине хорошо.
Да, но вот оказаться с ней в обеденном зале одного из этих постоялых мест. Или еще лучше: дожидаться, когда она спустится вниз и займет свое место рядом со мной за нашим столом. Допустим, к вечеру случится сильный снегопад, ночевать нам будет негде, только здесь…
– Расскажи мне что-нибудь еще – что угодно, Князь.
– Клара Б., за тобой не угнаться. Ты постоянно перестраиваешься с полосы на полосу.
– Наверное, потому что ты едешь исключительно в одну точку и никуда больше…
– …хотя меня не раз предупреждали, что на пути туда масштабные дорожные работы…
– …и не следует забывать про пробки, – подправила она, вроде бы тоже в шутку.
Клара водила стремительно, но аккуратно; я заметил, что она несколько раз перестраивалась, чтобы пропустить нетерпеливых водителей. Впрочем, отнюдь не из любезности. «Они меня нервируют». Мне было трудно себе представить, что она умеет нервничать.
– А я тебя нервирую?
Она призадумалась.
– Какого ответа ты хочешь – да или нет? Я могу дать любой.
Я улыбнулся. Из всех нервных моментов в моей жизни этот оказался прекраснее всех. Я кивнул.
– Глубоко, очень très[22] глубоко, – добавила она. – Слишком много у нас с тобой всякого Вишнукришну-Виндалу-Парамашанти.
Я промолчал. Было понятно, о чем она. Вот только оставалось неясно, по душе ей эта близость, или она хочет ее пресечь.
– Город кладбищ, – прервал ее я, указывая на ряды могил в Вестчестере.
– Знаю, – откликнулась она.
Я посмотрел в окно и понял, что мы стремительно приближаемся к кладбищу, на котором похоронен мой отец. Я знал, что не стану об этом упоминать и постараюсь вовсе выкинуть из мыслей, как только городок останется позади. Знай я ее лучше, чувствуй себя менее стесненно, может, я попросил бы ее свернуть на следующий выезд, развернуться, остановиться у ближайшего цветочного магазина и совершить со мной краткий визит на могилу.
Она бы ему понравилась. Простите, что не встаю: от этого дела, знаете ли, спина здоровее не становится. Потом, повернувшись ко мне: эта хоть с виду нахальная, но хоть не наследница-задавака.
Я гадал: настанет ли день, когда я начну доверять Кларе, попрошу ее поставить машину и задержаться на несколько минут, чтобы навестить его могилу. Почему нет? Она бы без колебаний отвела меня на могилу своего отца – или моего, если попросить. Почему я вчера ночью не позвонил? Почему не мог просто сказать: а позволишь когда-нибудь рассказать тебе про моего отца?
Я никогда о нем не говорю. Не забуду ли вспомнить о нем снова на обратном пути? Или буду терзаться угрызениями совести за то, что похоронил его после второй смерти, смерти от молчания и стыда – про которую уже знал, что это преступление не против него, а против меня, против истины, не любви? Жалованье скорби поначалу выдают крупными купюрами, потом – мелкой монетой; на жалованье молчания и стыда не позарится ни один ростовщик.
Чуть позже, без малейшего предупреждения, она свернула на съезд, и мы оказались в какой-то древней рыбачьей деревушке – центр ее был помечен старинной мачтой. Там, напротив пустынного кондитерского магазина 1950-х годов, ярдах в десяти от бензоколонки, она припарковалась.
– Остановимся тут ненадолго.
Выцветшая табличка над лесенкой из кирпича сообщала, что тут находится заведение «У Эди».
Мне понравился студеный воздух, встретивший нас за пределами машины.
«У Эди» оказалось простецкой столовкой, без единого посетителя.
– Норманн Рокуэлл у черта на рогах, – высказался я.
– Чаю? – спросила Клара.
– Чай – это отлично, – подыграл ей я.
Клара тут же бросила пальто на пластмассовый столик у большого окна, выходящего на Гудзон.
– Я в туалет.
Всегда завидовал людям, которые, не моргнув глазом, сообщают, что собрались в туалет.
Официантка за пятьдесят – имя вышито причудливыми розовыми буквами на полосатом фартуке – принесла две пустые толстостенные кружки, из которых свисали липтоновские чайные пакетики. Левый указательный палец она просунула сквозь ручки кружек, в другой руке держала круглый стеклянный чайник с горячей водой.
– Эди? – спросил я, благодаря.
– Я самая, – ответила она, водружая кружки на пластмассовую столешницу и доливая кипятка.
Я сел так, чтобы видеть менее привлекательный из двух видов за окном – плавучий сарай, похожий на заброшенную хатку для подледного лова. Потом передумал, поняв, что со стороны Клары видно покосившийся ржавый решетчатый причал. Потом передумал снова: в принципе, вид на баржу, плывущую по каналу, не так уж и плох. Я так и не мог определиться, пока не сообразил, что у дальней стены кофейни находится камин, а в нем горят дрова. Внезапный призрак застекленного эркера. Я взял обе чашки и перебрался в выгороженный уголок рядом с камином. Отсюда даже вид оказался лучше. Две крошечные картины висели между остатками секстана и непомерной величины пенковой трубкой: портрет под Рейнольдса и бык в прыжке – в спину впился меч матадора.
Вернувшись, Клара уселась и обхватила кружку ладонями – жест этот говорил, что больше всего на свете она любит ощущение нагретой глины в руках.
– Я бы никогда в жизни не обнаружил этого местечка, – сказал я.
– И никто бы не обнаружил.
Она села, как и вчера вечером, положив оба локтя на стол.
Твои глаза, твои зубы, Клара. Раньше меня не будоражили ее зубы, а теперь хотелось потрогать их пальцем. Никогда еще не видел ее глаз при дневном свете. Я их искал, я их боялся, боролся с ними. Скажи, что знаешь, что я тебя разглядываю, просто – что знаешь, что не против, что ты думаешь о том же: мы никогда еще не были вместе при свете дня.
Видимо, она в итоге смутилась, потому что опять стала подчеркнуто делать вид, что согревает зазябшие руки, тиская кружку. Обвить рукой ее плечи, обвить рукой свободный свитер, свисающий с ее голых кашемировых плеч. Это же так просто – так, может, и с Кларой?..
Она выпрямилась, будто бы прочитала мои мысли и не хочет, чтобы я опять двигался по той же кривой дорожке.
Я сказал что-то потешное про старого Яке. Она не ответила, или не обратила внимания, или просто отмела мою хромую попытку непринужденно поболтать.
Завидую людям, которые умеют игнорировать попытки завести беседу.
Прикоснуться рукой к твоему плечу. Почему мы сели не рядом, а лицом к лицу, точно чужие? Может, нужно было подождать, пока она сядет, а потом устроиться с ней рядом? Какой я идиот, зачем пересаживался, переживал из-за вида на плывущую баржу и решетчатый причал, снова к плывущей барже – какое вообще все эти виды имеют отношение к делу?
Она прислонилась головой к большой, наглухо закрытой оконной раме, стараясь не дотрагиваться до пыльных клетчатых занавесок. Вид у нее был задумчивый. Я хотел было тоже прислониться к окну, но потом передумал: она решит, что я ей подражаю, хотя мне эта мысль пришла в голову первому. Это покажется нарочитой попыткой сделать вид, что я витаю в том же облаке. Вместо этого я подвинулся назад, по ходу дела едва не коснувшись под столом ее ступни.
Она скрестила на груди руки и уставилась в окно.
– Нравятся мне такие дни.
Я посмотрел на нее. Нравится мне, какая ты сейчас. Твой свитер, шея, зубы. Даже твои руки – смирные незагорелые теплые лучезарные ладони скрещенных рук, как будто и ты тоже нервничаешь.