Восемь белых ночей
Прозвучало это как: «То есть теперь терпи».
Я хотел было ее упрекнуть – не потому, что испытал внезапное разочарование, не потому, что это «то есть» прозвучало немного холодновато, несмотря на беспечность тона, а потому, что мне казалось, будто все эти разговоры – сходить за пуншем, не ходить, все-таки сходить – велись ради одной цели: позабавиться со мной, бросить мне наживку, взлелеять, а потом сокрушить надежды. А теперь, дабы оправдаться за то, что не сдержала обещания – или не потрудилась его сдержать, – она пыталась выставить дело так, будто я с самого начала и не хотел никакого пунша – что было истинной правдой.
Я отметил, что закуски она рассортировала парами и разложила на тарелке аккуратными рядками, можно подумать, тщательно построила очередь для погрузки в Ноев ковчег – тем самым возмещая отсутствие пунша, так я подумал. Миниатюрные роллы с тунцом и авокадо – мужская особь и женская, киви с лофолатилусом – мужская и женская – ломтик жареного гребешка с салатным листом поверх нашинкованной брюквы с тамариндовым джемом и лимонной корочкой сверху – мужчину и женщину сотворил их. Едва я объяснил ей, почему этот экстравагантный набор вызвал у меня улыбку, как понял, что в моем замечании по поводу парных лакомств, которые сейчас начнут плодиться и размножаться, есть нечто нахальное – но, не успев еще дать задний ход, я уловил нечто еще, смежное с этой мыслью, и оно всплеснулось у меня в животе, будто я взмыл на гребне высокой волны и обрушился в бездну: не мужская и женская особь, не мужчина и женщина, что топчутся на студеном берегу Черного моря в очереди за билетами на судно компании «Ной», а мужчина и женщина в значении ты и я, ты и я, только ты и я, Клара, мы ждем своей очереди, какой очереди, чьей очереди, скажи что-нибудь поскорей, Клара, или вместо тебя заговорю я, а я слишком мало выпил, мне не хватит смелости это произнести. Хотелось дотронуться до ее плеча, провести губами вдоль долгой шеи, поцеловать под правым ухом, и под левым ухом, и в ключицу, и поблагодарить, что разложила закуски на тарелке, что знала заранее, что я подумаю, что подумала вместе со мной – пусть и совсем ничего этого не сознавая.
– Честно говоря… – начал я, плохо понимая, что еще добавить, – и осекся, потому что знал: тем самым я привлеку ее внимание.
– Что? – В голосе скрипнула притворная досада.
– На самом деле я пунш терпеть не могу, – сознался я.
Она в свою очередь рассмеялась.
– В таком случае, – она говорила с расстановкой, она тоже знала, как подвесить вопрос, как заставить меня затаить дыхание и дожидаться следующего слова, – я не терплю, просто не-терп-лю – пунш, сангрию, всю дамскую дрянь, которую разливают поварешкой, дайкири, харакири, vache qui rit[2]. Меня от них мутит.
Вот так она выдергивала коврик у вас из-под ног в тот самый миг, когда вам казалось, что вы взяли над ней верх в последнем раунде. Я – Клара. Я тебя все равно переиграю.
Вопрос, который так и не прозвучал, – видимо, мы оба предполагали, каким будет ответ, – это зачем было столько препираться из-за пунша, если он нам ни к чему.
Опять же, то, что вопрос не прозвучал, могло значить: мы оба подумывали его задать, но отказались от этой мысли. Мы улыбнулись молчаливо заключенному перемирию, улыбнулись, только чтобы улыбнуться, улыбнулись, потому что знали – и каждый хотел, чтобы знал другой, – что запросто ответим на вопрос, зачем препирались из-за пунша, – стоит лишь другому задать этот вопрос хоть намеком.
– Мне вообще вряд ли нравятся люди, которым нравится пунш, – добавил я.
– А, если ты к этому клонишь, – произнесла она, явно чтобы не позволить мне взять верх, – то уж ладно, сознаюсь: мне против шерсти все эти вечеринки, где в самой середине стола красуется миска с пуншем.
Вот такой она мне нравилась.
– А что до людей, которые ходят на вечеринки, где в самой середине стола красуется миска с пуншем, они тебе тоже против шерсти?
– Против шерсти ли мне тедругие? – Она подумала. – Ты это хочешь спросить?
Видимо, именно это я и хотел спросить.
– Чаще – да, – сказала она. – Почти все люди – Шукоффы. Кроме тех, которые мне по шерсти. Но пока не станут по, и они тоже – Шукоффы.
Мне страсть как хотелось узнать, какое место я занимаю на шкале Шукоффов, но спросить я не решился.
– А с какой радости ты знакомишься с Шукоффами?
Мне нравилось повторять ее словечки.
– Тебе правда интересно?
Мне было страшно интересно.
– От скуки.
– Скука под рождественской елкой?
Этой невинной подколкой я всего лишь хотел показать, что мне приятно вспоминать о нашей встрече, что я ничего не забыл, что мне пока нравится лелеять тот миг.
– Вероятно. – Она умолкла. Видимо, не любила так вот сразу соглашаться с другими и перед «да» любила вставлять «вероятно». Я уже слышал нарастающий рокот барабана. – Но ты сам подумай, как скучно было бы на этой вечеринке без меня.
Это мне страшно понравилось.
– Я бы, наверное, давно ушел, – высказался я.
– Я тебя что, задерживаю?
Вот оно снова – смысл, который не есть истинный смысл, но с тем же успехом может быть и подлинным смыслом.
Нечто умиротворяющее, почти душевное, сквозившее под этими уколами и подначками, взбудоражило меня и заставило почувствовать, что она – родственная душа, которая делит со мной общий загробный мир, снимает слова у меня с языка и, обращаясь с ними ко мне, придает им силу и смысл, которых они не обрели бы, оставь я их при себе. Под маской язвительных мини-истерик слова ее несли в себе нечто одновременно и доброе, и располагающее, напоминая грубые складки проверенного и приютного одеяла, которое принимает нас такими, как есть, знает, как мы спим, что испытали, что видим во сне, чего взыскуем, несколько этого стыдясь, когда остаемся нагими наедине с самими собой. Знала ли это и она?
– Почти все люди похожи на Шукоффов, – произнес я, сам не зная, всерьез или нет. – Хотя, возможно, я не прав.
– Ты всегда такой амфибалентный? – подначила она.
– А ты?
– Я сама это слово изобрела.
Я – Клара. Я изобретаю загадки и ложные отгадки.
Я посмотрел в сторону – наверное, чтобы не смотреть на нее. Обвел взглядом лица в библиотеке. В просторное помещение набились типичные гости вечеринок, где в середине монотонной болтовни красуется миска с пуншем. Я вспомнил ее презрительное «Ты глянь-ка на эти лица» – и попытался бросить на них уничижительный взгляд. Тем самым получил повод отвести глаза.
– Тедругие, – повторил я, чтобы заполнить паузу, повторив наименование, которое мы присвоили им по молчаливой договоренности, как будто слово это вмещало в себя все, что мы чувствовали по отношению к другим, и вбивало последний гвоздь в гроб нашей неприязни ко всему человечеству. Мы – точно два пришельца, решившие возобновить, пусть и с неохотой, отношения с землянами.
– Тедругие, – откликнулась она, все еще не выпуская тарелки, к содержимому которой ни один из нас так и не прикоснулся. Она мне не предлагала, я не решался.
Меня смутило, как она произнесла это «тедругие». Не с тем разочарованием, на которое я рассчитывал; слово выцвело в нечто одухотворенное, балансирующее на грани сожаления и прощения.
– Неужели все тедругие столь уж ужасны? – спросила она, глядя на меня в ожидании ответа, будто я был экспертом, который провел ее по некой незнакомой территории, неведомой и неприятной, на которую она забрела лишь потому, что сюда сместился наш разговор. Было ли в этом вежливое несогласие? Или хуже того: упрек?
– Ужасны? Отнюдь, – ответил я. – Необходимы? Не знаю.
Она призадумалась.
– Некоторые – да. В смысле, необходимы. По крайней мере, мне – да. Иногда хочется, чтобы было не так, – хотя в конце мы все равно остаемся одни.
И вновь она произнесла эти слова с такой скорбной искренностью и смирением, будто сознавалась в собственной слабости, которую пыталась преодолеть, но не смогла. Слова ее ранили меня в самое сердце, ибо напомнили: мы – не двое межгалактических странников, которые приземлились в одном и том же загробном мире, нет, – я пришелец, а она первый туземец, который встретил меня, и дружелюбно протянул мне руку, и сейчас отведет в город познакомить с друзьями и родителями. Я понял: ей нравятся и другие, она умеет проявлять терпимость к Шукоффам, пока они не перестанут быть Шукоффами.