Санитарная рубка
— Не шебурши! — обрезал его Игнат. — Отойди в сторону, стой и сопи в тряпочку.
Левка обиженно крутнулся на месте, но все-таки отошел на несколько шагов, зачем-то ухватил за ремень старенькую берданку, стащил ее с плеча и взял в руки. Исподлобья зыркал на отца Никодима, словно собирался с ним бодаться, и снова перебирал ногами. Не желал верить ни одному услышанному слову. Насидевшись в бору на дальней заимке, где прятался от мобилизации, измаявшись от безделья и безлюдья, Левка вспыхнул, как береста, когда начали воевать. Обзавелся сначала кованой никой, насадив ее на длинный черенок от вил, а после старенькой берданкой. Ходил с ней в караулы, в разведку и все ему шибко глянулось, будто плясал на вечерке, когда девки смотрят. Игнат, заметив в нем военную лихость, ругался: «Это тебе не с германцем воевать! С германцем ясно — иноземцы. А тут своих, русских, в крови топить приходится. Плакать надо, а ты лыбишься, недоумок!» Но Левка эти слова пропускал мимо ушей. И от военной лихости, которая захлестывала без остатка, избавляться не желал. Сейчас он хотел внушить брату, чтобы тот не слушал отца Никодима, а дождался ночи и приказал бы сделать вылазку в село, напасть врасплох, покрошить, кто подвернется, а если прижмут, уйти снова на болото. Но Игнат ему даже рта не дал раскрыть.
И сделал по-своему.
Неторопливо снял с себя ремень с прицепленной к нему гранатой, положил на землю винтовку, вытащил из кармана горсть патронов и высыпал их на траву. Прощаться и обниматься с Левкой не стал, только взглянул на него по-доброму и кивнул, как обычно кивал, когда отлучался ненадолго из дома — на пашню, за сеном на луг или в бор за дровами.
— Пошли, — сказал отцу Никодиму и первым тронулся, приминая броднями болотную траву.
— Братка! — заголосил Левка. — Не дури! Подведут тебя под монастырь!
Игнат на крик не обернулся. Не желал он колебаться в своей решимости, поэтому и прощальных слов не передавал ни жене, ни детям, и наказов никаких не оставлял — как с яра прыгнул.
Так они и подошли к селу. Впереди — Игнат, меривший землю размашистым шагом, а следом за ним, едва поспевая, отец Никодим. В руке у него трепыхалась белая тряпка, про которую он совсем забыл.
Их сразу же окружили тесным кольцом солдаты, повели, подталкивая прикладами, к площади, и скоро они оказались перед полковником Абзаловым. Тот приказал отвести отца Никодима в сторону, ближе шагнул к Игнату, оглядывая его с ног до головы; узкие губы чуть заметно дрогнули в усмешке, но ни одного слова он не сказал, отошел молча и молча же взмахнул рукой, отдавая приказ, который был озвучен заранее. Перед людьми, согнанными к яме, быстро выстроилась цепь солдат. Прозвучали, как лязги винтовочных затворов, короткие команды, и грохнул залп. Раненых добивали в упор и всех сталкивали в яму. Игната Бавыкина полковник Абзалов застрелил последним из своего револьвера, всадив в широкую мужицкую грудь три пули.
Яму приказал не зарывать:
— Выползут из своего болота, пусть сами закапывают.
Лениво поднималась густая пыль на дороге, по которой уходил карательный отряд, запалив перед своим уходом десятка полтора изб. Черные дымы вздымались в небо, огонь весело жрал сухое дерево, и пожар тушить было некому.
Отец Никодим кое-как добрался до церкви, обессиленно присел на крыльце и, вытирая обеими ладонями слезы, безжалостно укорял себя, что не нашлось у него силы заступиться за сельчан, пока они были живы, и не нашлось слов, которые следовало бы сказать вероломному полковнику Абзалову, который обманул всех. Да что толку теперь с укоризны, если самое страшное свершилось и поправить свершившееся невозможно.
* * *В первый раз за долгое время служения в Успенском, да, пожалуй, и за всю жизнь, если не считать детских лет, ударили отца Никодима по лицу. С размаха ударили, кулаком, налитым до свинцовой тяжести силой и злобой. Лязгнули зубы, взбух во рту прикушенный язык и солоноватая кровь, перекатываясь через нижнюю губу, быстро-быстро закапала на рясу, оставляя темные пятна. Он отшатнулся, взмахнув руками, и непременно бы упал, не устояв на ногах, если бы не стукнулся спиной в церковную стену. Она и удержала.
Еще раз Левке ударить не дали. Перехватили, заломили руки и стащили с крыльца. Левка яростно вырывался, пинал мужиков, которые его держали, и орал во все горло, срывая голос до хрипа:
— Он сам, сам, гадина, пошел к полковнику! Сказали же люди, что не силой! Убью за брата, все равно убью! Погоди, зубы тебе выкрошу! Я…
Захлебнулся, не находя нужных слов, и обмяк в руках мужиков, уронив на грудь голову.
— Пьяный он, батюшка, прости… — наперебой говорили мужики. — Проспится завтра, придет повинится…
Левка, услышав эти слова, встрепенулся, снова задергался, пытаясь вырваться, и осыпал всех черной матерной руганью. Ясно было, что не настолько он пьян, чтобы самого себя не помнить, и прощенья просить не придет.
Так и сталось. Недели через две, случайно встретив отца Никодима на улице, Левка перебежал через дорогу и замер перед ним, не давая прохода. Был он теперь обряжен в гимнастерку, перепоясанную широким ремнем, который оттягивала кожаная кобура, в фуражку защитного цвета с нашитой на околыш матерчатой красной звездой и в новые блестящие сапоги доброй выделки — весь иной, на самого себя непохожий. Прищурился и сквозь зубы, как слюной, цыкнул:
— Сматывай удочки из Успенского, все равно закопаю! Вот утвердим новую власть — и каюк тебе.
Поправил фуражку, к которой, видно, еще не привык, и быстрой молодой походкой двинулся дальше по улице — по-хозяйски, по самой середине.
Новая власть утвердилась окончательно в конце зимы. Появился сельсовет, над крышей которого вывесили красный флаг, а в сельсовете, соответственно, председатель — Леонтий Кондратьевич Бавыкин. Именно так: Леонтий Кондратьевич, или товарищ Бавыкин, но уж никак не Левка. В церкви он не появлялся, а если встречал случайно отца Никодима на улице, делал вид, что не замечает. Проходил молчком и только губы кривил, но глаза говорили доходчивей и страшней, чем слова. Подожди, говорили они, недолго землю топтать осталось, если не убежал из Успенского; я свое обещанье, что закопаю тебя, выполню. Леонтий, действительно ничего не позабыл, ни единой капли из той злобы, что копилась в душе, не уронил и ждал лишь удобного момента, чтобы выплеснуть все разом, без остатка. По весне съездил в Сибирск на трехнедельные курсы совработников, вернулся оттуда с рыжим кожаным портфелем, с длинными речами о политическом моменте и едва ли не каждую неделю собирал в сельсовете собрания.
Новая жизнь, хоть и с трудом, подскакивая на ухабах, входила в Успенское. И в этой новой жизни отцу Никодиму оставалось все меньше места, но он не отчаивался и старался служить так, как служил всегда — в заботах, в хлопотах, отпевал и крестил, исповедовал и причащал, жалея и любя всех, кто приходил в храм. Про угрозы Леонтия вспоминал редко, а если вспоминал, отмахивался, стараясь убедить самого себя, что ничего страшного не случится.
Ошибся отец Никодим. Случилось.
В самом начале лета, в будний день, появился в церкви Леонтий Бавыкин, а вместе с ним еще трое военных, и все при оружии. Будто воевать собрались.
— Сам отдашь или обыск устроим? — сразу, без разбега, спросил Леонтий.
— Чего я отдать должен, Леонтий Кондратьевич? Скажите для начала, да и фуражки бы сняли, в храм все-таки пришли…
— Не указывай! Где листки прячешь?
— Господи, какие листки?
— А те самые, где против Советской власти написано! А еще написано, что надо восставать против нее и совработников убивать! Овечкой прикинулся — не знает он! Последний раз спрашиваю — где? Молчишь? Тогда мы сами найдем, приступай, ребята.
И первым пошел по церкви, заглядывая во все углы. Трое приезжих последовали за ним. Скоро вытащили из-под лестницы, ведущей на колокольню» старое ведро, а в нем, под тряпкой, лежала стопка бумажных листков.
Я же говорил, что сведенья у меня точные! — возликовал Леонтий, и листки у него в руке затрепыхались, как живые. — Вот она, контрреволюция! В чистом виде! Забирай его, ребята!