Смерть Ахиллеса
Все это подразумевает какой-то совершенно фантастический уровень осведомленности. Это три.
Ну, и, разумеется, четыре: вора необходимо разыскать. Хотя бы потому, что он, возможно, не только вор, но и убийца. Миллион – это стимулус серьезный.
Легко сказать – разыскать. Но как?
Эраст Петрович сел к столу и придвинул пачку писчей бумаги.
– Кисть и тушечницу? – подлетел Маса, до сей минуты неподвижно стоявший у стены и даже сопевший тише обычного, чтобы не мешать хозяину в постижении смысла Великой Спирали, на которую нанизаны все сущие причины и следствия, как очень большие, так и совсем маленькие. Фандорин кивнул, продолжая размышлять.
Время дорого. Кто-то вчера ночью разбогател на целый миллион. Возможно, вор со своей добычей уже очень далеко. Но если умен – а по всему видно, что человечек ушлый, – то резких движений не делает и затаился.
Кто может знать профессиональных медвежатников? Его превосходительство Евгений Осипович. Нанести визит? Так ведь спит генерал, набирается сил перед многотрудным днем. И потом, не хранит же он картотеку преступников у себя на дому. А в Сыскном в такую рань тоже никого не будет. Ждать, пока начнется присутствие?
Ох, да есть ли у них картотека? Раньше, когда Фандорин сам работал в Сыскном, таких тонкостей в заводе не было. Нет, до утра ждать не стоит.
Маса тем временем быстренько растер в квадратной лаковой мисочке сухую палочку туши, капнул воды, обмакнул кисточку и почтительно протянул Фандорину, а сам встал сзади, чтобы не отвлекать хозяина от каллиграфического упражнения.
Эраст Петрович медленно поднял кисточку, секунду повременил и тщательно вывел на бумаге иероглиф «терпение», стараясь думать только об одном – чтобы знак получился идеальным. Вышло черт-те что: линии натужные, элементы дисгармонируют, сбоку клякса. Скомканный лист полетел на пол. За ним последовал второй, третий, четвертый. Кисть двигалась все быстрее, все уверенней. В восемнадцатый раз иероглиф получился совершенно безупречным.
– На, сохрани. – Фандорин передал шедевр Масе.
Тот полюбовался, одобрительно почмокал и уложил листок в специальную папочку из рисовой бумаги.
А Эраст Петрович уже знал, что надо делать. На душе от простого и правильного решения сделалось спокойно. Правильные решения, они всегда просты. Сказано ведь: благородный муж не приступает к незнакомому делу, пока не наберется мудрости у учителя.
– Собирайся, Маса, – сказал Фандорин. – Мы едем в гости к моему старому учителю.
Ксаверий Феофилактович Грушин, бывший следственный пристав Сыскного управления, – вот кто ценнее любой картотеки. Под его отеческой, нестрогой опекой начинал юный Эраст Петрович свою сыщическую карьеру. Недолго довелось вместе прослужить, а научился многому. Стар Грушин, давно в отставке, но всю воровскую Москву знает, изучил за многолетнюю службу и вдоль и поперек. Бывало, идет с ним двадцатилетний Фандорин по Хитровке или, скажем, по разбойничьей Грачевке и только диву дается. Подходят к приставу то бандитские рожи, то кошмарные оборванцы, то напомаженные щеголи с убегающим взглядом, и каждый снимает шапку, кланяется, приветствует. С одним Ксаверий Феофилактович пошепчется, другому беззлобно по уху съездит, с третьим поздоровается за руку. И тут же, малость отойдя, объяснит зеленому письмоводителю: «Это Тишка Сырой, поездошник – у вокзалов промышляет, чемоданы из пролеток на ходу выхватывает. А это Гуля, сменщик первоклассный». «Сменщик?» – робко переспросил Эраст Петрович, оглядываясь на приличного с виду господина в котелке и с тросточкой. «Ну да, золотишко с рук продает. Очень ловко настоящее кольцо на подделку меняет. Покажет золото, а всунет золоченую медяшку. Почтенное ремесло, большого навыка требует». Остановится Грушин подле «играющих» – тех, кто простаков в три наперстка чистит, – и показывает: «Видите, юноша, Степка хлебный шарик под левый колпачок положил? Так не верьте глазам своим – шарик у него к ногтю приклеен, и под наперстком никогда не останется». «Что ж мы не арестуем их, мошенников!» – горячо восклицал Фандорин, а Грушин только ухмылялся: «Всем жить надо, голубчик. Я только одного требую – чтоб совесть помнили и догола никого не раздевали».
У воровской Москвы пристав пользовался особым уважением – за справедливость, за то, что всякой птахе жить дает, а особо за бескорыстие. Не брал Ксаверий Феофилактович мзды, не то что другие полицианты, а потому каменных палат не нажил и, выйдя на пенсию, поселился в скромном замоскворецком домишке с огородом. Служа в далекой Японии по дипломатическому ведомству, Эраст Петрович время от времени получал весточки от своего прежнего начальника, а по переводе в Москву собирался непременно нанести ему визит, как только немного обустроится. Но выходило, что наведаться придется прямо сейчас.
Когда извозчичья пролетка грохотала по Москворецкому мосту, залитому самым первым, неуверенным утренним светом, Маса озабоченно спросил:
– Господин, а Гурусин-сэнсэй – он просто сэнсэй или онси?
И пояснил свое сомнение, осуждающе качая головой:
– Для почтительного визита к сэнсэю еще слишком рано, а для почтительнейшего визита к онси тем более.
Сэнсэй – это просто учитель, а онси – нечто неизмеримо большее: учитель, к которому испытываешь глубокую и искреннюю благодарность.
– Пожалуй, что онси, – Эраст Петрович посмотрел на красную, в полнебосвода, полосу рассвета и легкомысленно признал. – Рановато, конечно. Ну да у Грушина, поди, все равно бессонница.
Ксаверий Феофилактович и в самом деле не спал. Он сидел у окошка маленького, но зато собственного домика, расположенного в переулочном лабиринте между двумя Ордынками, и предавался размышлениям о странных особенностях сна. То, что к старости человек спит меньше, чем в молодости, это, с одной стороны, вроде бы разумно и правильно. Чего попусту время тратить – все равно скоро отоспишься. С другой стороны, в молодости время куда как нужней. Бывало, носишься весь день с утра до ночи, с ног сбиваешься, еще бы часок-другой, и все дела бы переделал, а восемь часов подушке отдай. Такая иной раз жаль брала, да ничего не попишешь – природа своего требует. Теперь же вот вечерком часок-другой в палисадничке подремлешь и потом хоть всю ночь глаз не смыкай, а занять-то себя и нечем. Нынче новые времена, новые порядки. Списали старого конягу доживать в теплом стойле. Оно, конечно, спасибо, грех жаловаться. Только скучно. Супруга, земля ей пухом, третий год как преставилась. Единственная дочь Сашенька выскочила замуж за вертопраха-мичмана и уехала с мужем за тридевять земель, в город Владивосток. Кухарка Настасья, конечно, и сготовит, и обстирает, но поговорить-то ведь тоже хочется. Только о чем с ней, дурой, говорить? О ценах на керосин и семечки?
А ведь мог бы еще пригодиться Грушин, ох как мог бы. И сила пока не вся вышла, и мозги, слава Богу, не заржавели. Прокидаетесь, господин полицмейстер. Много злодеев-то наловили с вашими бертильонажами дурацкими? По Москве пройти стало боязно – вмиг кошелек умыкнут, а по вечернему времени и свинчаткой по башке очень даже запросто получить можно.
От мысленного препирательства с бывшим начальством Ксаверий Феофилактович обычно переходил к унынию. Отставной пристав был с собой честен: служба без него худо-бедно обойдется, а вот ему без нее тоска. Эх, бывало, выедешь с утра на расследование, внутри все звенит, будто пружину какую сжали до невозможности. Голова после кофею и первой трубочки ясная, мысли сами всю линию действий выстраивают. Это получается, и было счастье, это и была настоящая жизнь. Господи, вроде немало пожил-пережил, а пожить бы еще, вздохнул Грушин, неодобрительно глядя на выглянувшее из-за крыш солнце – снова будет долгий, пустой день.
И услышал Господь. Прищурил Ксаверий Феофилактович дальнозоркие глаза на немощеную улицу – вроде коляска пылит со стороны Пятницкой. Седоков двое: один при галстуке, второй, низенький, в чем-то зеленом. Кто бы это с утра пораньше?