Дорога неровная
Как мечтала мать, что сын приведет в дом ладную, ему под стать, невестку, добрую, работящую, как жили бы они дружно, а рядом с ними и она доживала свой век, нянчила бы внуков, детей сыновьих. Но сын не привел, он сам ушел к ней. Вот она стоит рядом — ненавистная иноверка, никонианка. Прижимает к груди дитя. Его дитя, ее внучку, так похожую на сына, но ненавистную тоже.
Сын уходил…
За селом, прощаясь, обнял жену, ласково что-то шепнул на ухо, приоткрыл одеяльце, взглянул на дочь, легко коснулся губами ее щечки. Девочка спала, причмокивая губками, спала, может быть, без снов.
Где-то куковала в лесу кукушка-гадалка, и люди привычно считали отмеренные им годы жизни. Сын дурашливо спросил:
— Сколько мне жить, кукушка?
Птица-вещунья ничего не ответила, затихла в глубине леса. Сын передернул зябко плечами, потом подошел к матери, протянул руки, улыбаясь, желая обнять свою старую мать, но та отшатнулась. Страшная ликом, с выбившимися из-под платка седыми космами, полоснула, как ножом, по его сердцу огненным взглядом ненависти. И сын тоже вспыхнул, глаза его сузились гневно, но ничего не сказал матери, лишь отвернулся и пошел по дороге.
И тогда она, задыхаясь, крикнула:
— Проклинаю тебя! Чтоб тебе туда не дойти и сюда не вернуться! И детей твоих, внуков — всех до седьмого колена проклинаю!!!
Люди шарахнулись от ее ужасных слов в сторону. Испуганно вскрикнула невестка и тоже отпрянула.
Сын вздрогнул, сгорбился, словно проклятье пало на его плечи тяжелой лесиной, но в следующий миг он выпрямился, расправил плечи, оглянулся в последний раз на жену и ребенка, крикнул, напрягая голос, чтобы услышала его в гомоне толпы:
— Я вернусь, Валек!
А мать стояла в пустоте одна, высоко подняв над головой по-раскольничьи сложенные два пальца.
Сын уходил, твердо ступая по дороге, а она, иноверка-щепотница, никонианка, стояла рядом! И некому было выплакать матери свою тоску по сыну: она прокляла его и должна теперь с корнем вырвать, выкорчевать из сердца любовь к нему. А как хотелось ей пасть в протянутые руки сына, прижаться к родной груди…
Затуманенными глазами мать смотрела вслед сыну. Сын уходил. Вот сейчас он скроется за поворотом. И с ненавистью мать глянула на невестку:
— Будьте вы…
Она не договорила. Ее старое сердце не смогло выдержать второй раз страшное слово. Земля опрокинулась, ушла из-под ног, лес начал валиться на старуху: «Видно, боги гневаются», — появилась мысль. И все-таки, уже падая, она прошептала посиневшими губами:
— … прокляты!.. Все! До седьмого колена!
Она увидела жгучее солнце, но не видела сына. Закуковавшая птица вновь смолкла, и затухла последняя искра сознания: «Кукушка смерть мне накликала…»
Старуха уже не слышала, как лихоматошно заголосила невестка, не видела, как забегали люди, заволновались. И лишь девочка спала спокойно в траве под деревом. Девочка не видела снов, не знала, что отец ушел на войну, что умирает бабка, не знала, что проклята. Ей от роду всего пять месяцев, а двадцатый век был еще пятнадцатилетним подростком, и шла война.
Тяжело на сердце у Валентины. Мужа взяли на войну с германцами. Ушел Федор на защиту отечества и царя-батюшки, ушел и сгинул. Ни привета с оказией, ни письма от него нет.
Оно, конечно, надо заступаться за царя-батюшку перед супостатами, да только страшно одной в чужой деревне, тоскливо и голодно-холодно без хозяина в пустой избе. Как жить молодой бабе с двумя ребятишками? Солдатские дети — что сироты. Все шишки валятся на них, что сделают и не сделают, одна указка — солдатова беспризорщина. Но самое страшное — свекровино проклятие. В народе бают: материнские слова прилипчивы, верно, видать, бают, если от Федора ни слуху, ни духу. Господи, Феденька, где ты?! Хоть бы весточку прислал!
Свекровь после приступа на проводах Федора на фронт прожила еще месяц. Ее родные братаны Никодим да Павел Подыниногины принесли старуху домой еле живую: руки-ноги отнялись у Лукерьи, язык шевелился с трудом, выдавливая какие-то невнятные звуки. Горячие слезы текли по впалым щекам, а глаза о чем-то умоляли, просили, но о чем — никто не догадывался. Перед смертью старуха знаками попросила, чтобы принесли внучку. Девочку ей показал Никодим, а Валентина осталась за дверью, боясь старухиного гнева, да если б и захотела войти, ее все равно не пустили бы в дом.
Девочка сосредоточенно и неулыбчиво глядела на мир голубыми ясными глазами. Она и на бабушку посмотрела серьезно и внимательно, когда Никодим приблизил ее к ней. Старуха скривила губы в подобие улыбки, она пыталась что-то сказать, но звуки клокотали в горле и не превращались в слова, глаза, вылезая из орбит, страшно заворочались на исхудавшем лице. Из них полились слезы. И тогда Никодим все понял: и ее слезы, и ее непонятные слова — Лукерья хотела исправить свою страшную ошибку, но не могла, и от этого бессильно сейчас плакала.
— Сестра, — наклонился над ней Никодим. — Федора надо было задержать?
У старухи радостно засияли глаза, она опять что-то заговорила, зашевелила беззвучно губами, каялась, видно, в содеянном: не шутка — сына прокляла перед дальней дорогой, и невестку, и внучку, дитя невинное. Смотрит сейчас девочка на нее, и чудится старухе во взгляде младенца укор.
— Сестра, осени крестом-от внучку-то, благослови ее, сестра, легче помирать будет. И Федора прости, он ведь зла тебе не хотел, молодой, горячий, любви ему желалось, он и любил…
Никодим басовито бормотал, наклонясь над Лукерьей, бородой касаясь личика девочки, которую держал на руках, и вдруг та несмело улыбнулась своей бабушке, показав белую черточку первого зубика. Лукерья зажмурилась крепко, из-под тонких пергаментных век вновь заструились слезы. А Никодим все бубнил, с трудом выталкивая из себя слова: он был скор и ловок в любой работе, но говорить — не мастак, однако торжественность момента помогала мужику находить нужные и простые слова, такие, чтобы прорвались они в ожесточенное сердце парализованной старухи:
— Ты прости его, сестра, и Валюху прости, она ведь, сестра, верная ему жена… Осени крестом-от внучку-то, сестра, будто это Федор, — и громко выдохнул, словно целый час рубил толстенное дерево: — Уф-ф-ф!
Лукерья согласно прикрыла веки, собрала остатки сил и осенила двуперстием проклятую свою внучку. Потом отвернулась к стене и умерла.
Никодим и Павел хоронили сестру по всем староверским обычаям. В похоронах свекрови Валентина не участвовала: дядья запретили ей. Только на следующий день осмелилась она пойти на могилу свекрови проститься. Посидела у свежего холмика, поплакала. Хоть и не признала старуха Валентину невесткой, а все же грех о мертвом человеке плохо думать. Следует отдать дань его памяти.
Валентина вернулась с кладбища разбитая и усталая, будто исполняла очень трудную, тяжелую работу. Встала у двери, прислонилась к дверному косяку, зябко поежилась — со вчерашнего вечера изба не топлена, а ветхая одежонка Валентины на дожде промокла и не грела. Она огляделась вокруг, удивившись, почему в избе нет девчонок. Потом вспомнила, что отвела дочь и сестру к бабке Авдотье перед тем, как отправиться на кладбище. Оттого тихо в избе, сиротливо. Только ветер бьется в окошко. Но ему не расскажешь, как тяжело на душе у молодой женщины. Тем более не поведаешь живущим в деревне.
Валентинино сердце заныло от жалости к себе. Она бросилась на постель, покрытую стареньким одеялом с лоскутным верхом, и завыла голосисто, запричитала о своей горькой несчастливой доле:
— Маменька, маменька, пощо вы меня с тятенькой так рано покинули? Ой, да щё ты, Феденька, вестоцки не шлёшь!?
… Когда ехали они с Федором в эту, ставшую теперь постылой, деревню, ей было радостно и весело, а муж говорил:
— Заживем, Валек, мы на славу, ровно в сказке. У маменьки крепкое хозяйство. Лошадь, корова, птица. И земелька есть. Ты понравишься маменьке, я знаю, право слово. Вон ты у меня кака ладна да румяна, — Федор прижал жену к себе, чмокнул ее в щеку, и ей стало еще веселее, она повозилась немного, устраиваясь на его плече. — И не беда, что ты новой веры, мы-то староверы ведь, но главное, того, сердце человеческое. А у нас земелька на четыре души, прокормимся. Тятя умер, старшего братана медведь заломал, а Гарасим от старой веры отрекся, слесарем в Мурашах робит. Маменька не любит его. Да ему в деревне и не мило. Он у нас того… про… пра… прилетарий, — насилу выговорил Федор трудное слово. — Так что один я у маменьки наследник. А в городу мне не нравится. Народу много, а тут у нас красота… И дитю будет хорошо здесь, не то, что в городу.