Дорога неровная
Федор приник ухом к животу Валентины и неожиданно вздрогнул, потому что ребенок повернулся и увесисто стукнул отца в скулу.
— А ведь пхается уже, постреленок. Сын будет, а, Валек? — Федор блаженно улыбался, поглаживая жену по тугому животу, а возница, оглянувшись, хмыкнул: такие нежности в диковинку в здешних местах.
Родовой Федоров дом встретил их неприветливо, хмуро, да и вся деревня была как нежилая, сжатая со всех сторон лесом. Только с одной стороны просторно, там — река. И тоже темная, мрачная. А вот Быстрица-река, на берегу которой стояла родная Валентинина деревня, светлая. Да и земля у деревни — просторная, белеющая березовыми перелесками. А тут… Обвела Валентина взором пустынную деревенскую улицу, и зябко ей стало от нехорошего предчувствия.
Мать Федора — высокая когда-то, а ныне — сгорбленная худая старуха — копошилась у печи, ставила что-то в загнеток, гремела ухватом, когда Федор с женой вошли в дом. Она от неожиданности выронила ухват, но не бросилась к сыну, как ожидала того Валентина. Лишь в ее пронзительных синих глазах появилась теплинка. Ох, и суровая старуха, Федор, видать, не в нее мягок характером.
— Ну, явился, блудный сын? — голос у старухи был дребезжащий.
— Явился, — белозубо улыбнулся Федор. — Плохо в городу-то. Дома лучше. А я, маменька, женился, — он подтолкнул вперед Валентину. — Она, вишь, кака у меня красивая…
Старуха сердито сверкнула глазами, проскрипела:
— Как осмелился без материнского благословения?!
— Да ведь тебя в городу не было, — улыбнулся вновь добродушно Федор, сделал шаг навстречу матери, желая ее обнять.
Валентина оробела, не зная, что сказать, лишь по привычке перекрестилась на икону в переднем углу и низко поклонилась свекрови.
Старуха вдруг резко выпрямилась, побелела лицом и прошипела:
— Щапотница?! Вот с кем ты пришел, варнак! Опоганил отчий дом! Прочь с глаз моих! — дребезжащий голос ее загремел железными листами.
Уязвленная Валентина потянула Федора за рукав:
— Пошли, Федюша, знать, неча нам тут делать. Вернемся в Вятку…
— Погодь! — Федор вырвал руку. — Маменька, да щё вы такое говорите?! Дак ведь у нас дите будет, — он показал на округлый живот Валентины, — все у нас по закону, ты не беспокойся. В церкви мы венчаны, — он полез в карман пиджака, где у него хранились документы, все не веря еще в гнев матери. Но мать выставила тонкую костлявую руку, как щит, и пронзительно закричала:
— А-а-а! В черкви?!! Прочь, поганец, со своей никонианкой с глаз моих! Прочь, прочь! — она затопала ногами и затрясла сухими кулачками над головой.
Федор менялся на глазах. Голубые глаза его, обычно ласковые, потемнели, заледенели, добродушное лицо покраснело и взбугрилось желваками:
— Вона-а ты-ы ка-а-к, — врастяжку сказал он, подаваясь навстречу матери. — Вона-а! — пробормотал удивленно и растерянно, однако в следующий миг его крик забился в избе: — Все у тебя богоотступники! Гарасима прогнала, и меня гонишь? Ну дак мы уйдем! А ты с кем останисся?
Федор, задыхаясь, рванул ворот косоворотки, пуговицы полетели на выскобленный до желтизны пол. Он схватил Валентину за руку и стремительно ринулся к выходу.
Мать осталась стоять, ошеломленная происшедшим, ошарашенная бунтом тихого Федора, ощущая все как во сне. Грохнула дверь в сенях, загремели сыновьи сапоги на крыльце, дробно простучала каблучками проклятая щепотница, которая крестилась по-никониански, сложенными в щепоть тремя пальцами, а в деревне у них крестились двумя: Лукерья и все, кто жил в деревне, принадлежали к старой вере, Аввакумовской. Старая Лукерья почувствовала, как сначала разбухало, тяжело ворочалось сердце в груди, потом оно забилось, как в лихорадке, а затем его словно камнем придавило, и старуха тяжело и неловко опустилась на скамью. Сын что-то сказал жене, звякнула воротная щеколда, и все стихло. Только злая осенняя муха, заснувшая на солнышке, вдруг проснулась от шума и закружилась возле головы Лукерьи, норовя укусить.
Федор с женой ночевали у дяди Никодима.
Никодим — тяжелый, неповоротливый, похожий на медведя. Бородища лохматая, нечесаная, волосы до плеч еще больше усиливали его сходство с лесным хозяином. Только глаза голубые посверкивали добрыми лукавыми искрами. Валентина сразу подметила, что у всех Подыниногиных одинаково голубые глаза, а нрав — неуступчивый. Ее Федор, казалось, взял у своей родовы один лишь цвет глаз, характером же был добродушен и ласков, а поди-ка против матери как резко восстал, выходит, сказалась и в нем упрямая подыниногинская кровь.
Всю ночь Валентина шепотом ругала Федора, что увез ее из Вятки, сдернул с хорошего места. Шутка ли: у добрых господ прислугой была, всегда сытая, в тепле. И господа не обижали ее. А Федор помалкивал, вздыхая. Он никогда не перечил жене, где уж ему, тихому…
Наутро Никодим забасил. И оказалось, что не только он сам неповоротлив, и слова-то выходили у него тяжелые и неуклюжие, произносил он их с великим трудом:
— Это самое… Федька… Ты тово… Долго у меня не живите. Я… того… не гоню, да обчество, это самое… против. А мне… тово… против обчества не с руки. Да…
Но зла племяннику Никодим не желал, понимал, что молодые оказались в трудном положении: потеряли в городе работу, жить им негде, потому и посоветовал занять избенку деда Мирона, безродного старичка, умершего прошлой осенью. Избушку его заколотили, утварь убогую не тронули. Да и кому все это было нужно: избенка — кособокая, крытая почерневшей гнилой соломой, наполовину оголенная ветром, в ней колченогий стол и две лавки, которые и в руки брать боязно, того и гляди — развалятся. А в деревне хозяйства у всех крепкие, никому не нужна Миронова рухлядь.
Федор последовал совету дяди: возвращаться им и впрямь некуда, здесь же рядом свои, посердятся, да, глядишь, и помирятся. Потом привезли и младшую сестренку Валентины, Анютку, которая жила у старшего брата Михайлы в Вятке.
На пришельцев смотрели косо, но терпели их присутствие потому, что работал Федор в Вятке в механических мастерских, научился слесарить и кузнечить, так что для деревни человеком оказался нужным. Да и вообще у Федора руки золотые, за что ни возьмется, все у него выходило ладно и красиво. Избенку он в порядок привел: крышу перекрыл, плетни подправил и мебель смастерил, так что зажили Федор с Валентиной не так уж и плохо. А потом в студеную февральскую ночь пятнадцатого года родилась их первая дочь. В ту пору они гостевали в Вятке у Михайлы Буркова, брата Валентины и Анютки. Роды принимал доктор Скворцов, у которого Валентина служила горничной до замужества. Дочку Агалаковы окрестили в том же самом Успенском соборе, где и сами венчались.
И стал жить в этом трудном мире крохотный человечек по имени Павла Агалакова…
Очнулась Валентина от воспоминаний неожиданно: кто-то тронул ее осторожно за плечо. Оглянулась, удивляясь. У топчана стояла Анютка, куталась в старенькую шалешку — от покойной маменьки осталась та шалешка.
— Валя, хватит убиватьча-то, — по-взрослому сказала она и тут же прыснула в кулак: — Ой, на лешачиху ты сейчас похожа, Валецка!
Валентина глянула на себя в бок медного начищенного самовара — тоже маменькино наследство. На нее смотрела узкоглазая с распухшим носом рожа, обезображенная в кривом изломе крутого самоварного бока. Больше и смотреться не во что. Было зеркальце, величиной с ладонь — подарок барыни за аккуратную службу, да бестолковая Анютка намедни уронила его и разбила. Валентина подумала тогда, что не к добру это, а и откуда добру-то взяться в их сиротской жизни?
Смотрела-любовалась Валентина на свое смешное отражение и не выдержала — улыбнулась, на сердце — полегчало. Умеет Анютка в трудную минуту нужные слова найти, хоть и маленькая еще.
— Ну ладно. Соловья баснями не кормят, — сказала Валентина. — Щепай луцину, будем цаек пить. А Павлуша где?
— У баушки Авдотьи. Я покормила ее. Теперича спит.
— Ну и ладно, — успокоилась, наконец, душевно Валентина. — Попьем цайку, и сбегаю за ней.