Первый снег (СИ)
Вообще-то, положа руку на сердце, Серёжа лучше бы Гуся нарисовал — он же куда красивее этой Колбасы. И одет интереснее — на Зойке дурацкое платье с фартуком, а у Гуся штаны крутые. Сверху в обтяг, книзу — клёш. И ремень такой прикольный, широкий. Макар за него иногда дневник суёт, чисто для понтов, а иногда — просто большие пальцы, как ковбои в американских вестернах. Серёжа почему-то часто на гусевские штаны пялился, нравилось ему это. Чаще — только на лицо. У Гусева, как и у всех рыжих, кожа нежная, вся в веснушках и очень легко краснеет. И так-то все эмоции на лице видны, а тут ещё и румянец этот — от смущения, возбуждения или злости Макар сразу же заливался краской. И это Сыроежкину тоже очень нравилось. Он бы нарисовал Гуся — такого румяного, улыбающегося и всего в веснушках. С длинными, какие не у каждой девчонки будут, рыжими ресницами… Если б мог. Но беда была в том, что Серёжа рисовать не умел абсолютно. И портить образ своего нового лучшего друга не хотел категорически. Поэтому пусть уж Кукушка отдувается. И Сыроежкин дрожащей после подъёма тяжестей рукой принялся мучить Зойкин портрет.
***
Макар ничего не мог с собой поделать, но умильная улыбка так и не сходила с его лица с тех самых пор, как Сыроежкин вернулся в школу. Держался теперь Серёга всё время рядом с Гусевым и ему же первому говорил о наболевшем. Вот и сейчас Макар даже не сообразил спросить, почему Серёга мокрый такой, думал, после душа он. А Серёжа сам, едва войдя в класс, начал жаловаться на придурков-тяжелоатлетов, взваливших на него, несчастного, тяжеленную штангу. И как мат с водой под ним лопнул, тоже рассказал.
А уж какой у Сыроеги был забавный и растерянный вид, когда училка его Зойкин портрет рисовать заставила! Макар еле сдержался, чтоб не затискать его прямо на уроке. Хотя нет, всё-таки не сдержался — положил Серёже руку на колено, наклонился поближе, подмигнул и тихо сказал:
— Что, рисовать не охота?
— У меня руки после этой штанги трясутся! — Серёжа с возмущением сунул Макару под нос дрожащую ладонь и шире раздвинул колени.
— Ты же чемпион! У тебя ничего не должно трястись, — ласково поддел его Гусев и слегка похлопал Серёжу по внутренней стороне бедра. Сыроежкин вздохнул глубоко, тихо простонал, не иначе как от печальной перспективы весь урок пялиться на довольную Зойку, и зачем-то двинулся ещё ближе к Макару. — Рисуй, а ну, рисуй. Давай, давай! — почти в самое ухо сказал ему Макар, затем взглянул на свою ладонь, которая подобралась уже почти что к Серёжиному паху, и резко откинулся на спинку стула.
Даже не видя себя в зеркало, Макар понимал, что цветом лица похож сейчас на помидор, и, хорошо если от него пар не валит — до того ему было жарко. Серёжа стрельнул на него глазами, опять что-то промычал и принялся водить карандашом по бумаге.
Зойка кокетливо улыбалась, глядя на Сыроежкина, поминутно поправляла то прическу, то фартук, Серёжа тихо скрипел зубами, а Макар вдруг понял, что вот лично ему Колбаса не опасна. В отличие от той, белобрысой.
Под конец урока Сыроежкин вообще спиной к Кукушкиной повернулся. Макар, видя это, только посмеивался довольно — Зойка Серёге как собаке пятая нога нужна. Только вот рисунок, а точнее Серёжину каляку-маляку, нужно было сдавать. А видеть её никто не должен был, по крайней мере учительница не должна. И Макар грудью, что называется, встал на защиту творчества Сыроежкина, убеждая учительницу оставить Серёжу в покое и подождать пока он сам работу принесёт. Даже сумел оттеснить её в другой конец холла. Но вот противостоять в одиночку толпе одноклассников во главе с Зойкой, которая вознамерилась увидеть свой портрет лично, он не смог. Как Серёга ни прикрывал собой несчастный лист бумаги, а Кукушкина при помощи ребят его отобрала. И убежала куда-то наверх. Все бросились естественно за ней, но когда догнали, оказалось, портрета у Зои уже нет.
— Этого я тебе никогда не прощу! — заявила Сыроеге Кукушкина и с видом оскорблённой добродетели выбежала из кабинета. Макару даже интересно стало, что Серёга там такое изобразил, неужели похабень какую? Но Сыроежкин заявил прилюдно, что, как говорила Марина Николаевна, настоящий художник должен быть правдив. А некоторым это не нравится. И вообще, мол, я художник, я так вижу.
А потом в школе начался настоящий дурдом. Физрук Ростислав Валерианович про «феномен Сыроежкина», который надо бы исследовать, не забыл. Ну, так уж прям исследовать его он, конечно, не стал, он решил Сыроегу «сосватать». И не кому-нибудь, а своему давнему корешу Борьке Васильеву, который был не просто Ростиковым однокашником и пятничным собутыльником, а ещё и юниоров в хоккейном клубе «Интеграл» тренировал. И позвонил Борису для этой цели прямо из учительской. А там же другие учителя сидели, в том числе и предметники, которые у шестого «Б» уроки вели. Они как услышали про такую возмутительную наглость — будущего великого математика/физика/химика/лингвиста/художника и т.д. и т.п. Сыроежкина в хоккей отдавать, где ему непременно все мозги шайбой отобьют, переполошились как куры в курятнике, и давай неразумного физрука от глупой своей затеи отговаривать. Только Ростик плевать на их мнение хотел — ему Борька за каждого удачно подогнанного перспективного спортсмена бутылку ставил.
Однако, Семён Николаевич Таратар не просто так математику вёл — он среди всех них самым умным числился. Поэтому под шумок учительскую покинул и пошёл, благо уроки только что закончились, искать… Макара Гусева.
— Ты, Макар, ведь своему другу Серёже добра желаешь? — Таратар ловко ухватил Макара за локоть и отвёл в сторонку от основной толпы учеников.
— Сыроеге-то? Ещё бы! — удивился Гусев. Судя по всему неприятности у Серёги только начинались.
— Понимаешь, Макар, какое дело, — начал математик, всё ещё удерживая Гусева за предплечье, — ваш… учитель физкультуры пригласил назавтра некоего Бориса Борисовича Васильева. Это тренер одной хоккейной команды. Догадываешься, к чему я клоню?
— Хочет ему Серёгу за пузырь продать, — хмыкнул Гусев.
— Ну… не так грубо, Макар, но… ты прав, — Таратар провёл рукой вверх-вниз по рукаву гусевского пиджака и грустно вздохнул. — Ты очень умный мальчик, Макар, я всегда это знал. Вот и подумай теперь — где хоккей, — математика аж передёрнуло от этого слова, — а где Серёжа. Так не хочется, чтобы его светлая голова, которая теперь во всех смыслах светлая, за зря на льду пропадала. Он же такой… — Таратар задумался, подбирая верное слово, потом изобразил свободной рукой в воздухе непонятную загогулину, напоминающую давешний Серёжин «Интригал», и сказал: — такой нежный мальчик. Хрупкий, можно сказать. А вдруг его клюшкой ударят? Или шайба в лоб прилетит? Представляешь, что будет, Макар?
— И вы таки будете мне рассказывать за хоккей, Семён Николаевич?! — скептически посмотрел на учителя Гусев.
— Макар… не дерзи! — Таратар всё же решил немного осадить любимого ученика. — И поговори с ним… Пожалуйста. Ну, пусть не ходит он в этот хоккей, пусть лучше… математикой занимается. По математике тоже соревнования бывают. Олимпиады, например. Всесоюзные.
— Да понял я вас, Семён Николаевич, — не стал спорить с учителем Гусев. — ПоХоворю. Но СыроеХа — парень самостоятельный, свою судьбу сам решает. Я его заставить всё равно не смогу.
— Я на тебя рассчитываю, Макар, — опять вздохнул математик, взглянул с тоской на уложенные в художественном беспорядке рыжие локоны своего ученика, на его пухлые губы и порозовевшие щёки, и засеменил дальше по своим делам.
Как только Таратар отпустил Гусева, тот сразу поспешил на улицу. Серёга ещё в начале их с математиком разговора махнул ему, что подождёт на школьном дворе — находиться в самой школе Сыроежкину с некоторых пор было не очень комфортно. По понятным причинам. Макар с одной стороны сочувствовал Серёже, с другой — не мог не злорадствовать: нехер было этому полудурочному вместо себя двойника в школу отправлять и над его, Макара, чувствами издеваться. Пусть и не намеренно. Гусь как вспоминал эти дни без Серёги, так вздрагивал каждый раз.