Времеубежище
Я вспомнил, что, когда мы давным-давно впервые встретились с Гаустином, он предложил мне сигареты «Томасян» 1937 года. Все-таки мы продвинулись на тридцать лет. Я хотел ему напомнить об этом, но сдержался: мелькнула мысль, что он просто странно посмотрит на меня, как будто ничего подобного не происходило, и промолчит.
— Знаешь, — он закурил новую сигарету, как бы немного откладывая следующее предложение (я помню этот трюк из фильмов шестидесятых-семидесятых годов: глубоко затягиваешься, потом пауза, потом задерживаешь дым в легких и долго выдыхаешь, прищурившись), — мне понадобится твоя помощь.
Предложение, от которого невозможно отказаться, как говорили в моей любимой сцене одного фильма. Но я продолжал делать вид что сержусь.
— В таком случае мог бы дать знак. Ведь я нашел тебя совершенно случайно.
— Иначе и быть не могло. Ведь это ты меня придумал, — ехидно хмыкнул он. — Я время от времени читаю твои книжки, слежу за интервью, которые ты даешь. Кроме того, ты в каком-то смысле мой крестный, иначе меня до сих пор звали бы Августином-Гарибальди, забыл?
И правда, никогда не знаешь, когда Гаустин шутит.
— А что пили в шестидесятых? — спросил я.
— Всё пили, — сказал он, достал из бара бурбон «Четыре розы» и разлил его по хрустальным стаканам. — Ты же понимаешь, что со всеми этими диванами, столиками, абажурами, настольными лампами и бурбоном, с музыкой и поп-артом шестидесятых мы справимся, но прошлое больше, чем декорация. Нам понадобятся разные истории. Много историй. — Гаустин погасил сигарету и тут же взял следующую (я и забыл, как много курили в шестидесятые). — Нам понадобится масса сведений о быте, ежедневном быте, запахах, звуках, молчании, лицах людей — тех сведений, которые активизируют память, mixing memory and desire, как говорил сам знаешь кто. Ты же знаешь о капсулах времени, которые зарывали когда-то. Ну, что-то вроде того. Путешествуй, собирай истории и запахи: нам нужны истории разных лет, с «предчувствием чуда» — так вроде я выразился в одном твоем рассказе? — засмеялся он. — Разные истории — большие и маленькие, светлые — пусть на этот раз они будут более светлыми. Все-таки для некоторых из прибывающих сюда они станут последними.
Снаружи неожиданно стемнело. Облака над озером быстро сгустились, и полил дождь. Гаустин встал и закрыл окно.
— Интересное совпадение, — сказал он, глядя на календарь Pan Am Airlines с изображениями моделей с разных континентов, — в шестьдесят восьмом году сегодняшняя дата тоже приходилась на четверг. Помнишь, тогда тоже шел дождь.
Я поднялся. Прежде чем мы распрощались, он сказал как бы между прочим:
— Это неправда, что прошедшее нельзя повторить. Можно. Именно этим мы и займемся.
12
Итак, мы с Гаустином создали первую клинику «Лечение прошлым». По сути, создал ее он, я выступал лишь в роли помощника, собирателя былого. Не могу сказать, что все далось легко. Нельзя просто кому-то сказать: это твое прошлое 1965 года. Нужно знать истории, а если нельзя их заполучить, придется просто сочинять. Необходимо располагать всей информацией о каждом конкретном годе. Какие прически тогда носили, насколько острыми были носки туфель, как пахло мыло — требовалось хорошо разбираться в запахах. Какая выдалась весна: дождливая или сухая, какие температуры отмечены в августе. Какие эстрадные песни пользовались популярностью. Какими были самые важные события, и не просто новости, а слухи, городские легенды. Усложняло дело то, что ты не знал, какое именно прошлое тебе необходимо: восточное, если ты жил по ту сторону стены, или, наоборот, то, в котором тогда было отказано, а тебе хотелось им пресытиться, вроде недоступных бананов — они снились всю жизнь.
Прошлое — это ведь не только то, что с тобой случилось, но и то, что ты всего лишь себе придумал.
13
Был такой случай с Мирчей из Турну-Мэгуреле. Он помнил только то, чего с ним никогда не случалось. И ничего из соцвремен. Он не помнил, как вкалывал на заводе, не помнил бесконечных собраний, банкетов, демонстраций и холодных цехов. Все это он стер из памяти, когда мозг его еще работал. Когда память потихоньку начала бледнеть, остались только вещи, о которых он грезил (ничего не поделаешь, так он выразился). Уже тогда он знал все об Америке и боготворил ее. Говорил, что всегда чувствовал себя американцем. Один из его друзей сбежал в Нью-Йорк, и они иногда обменивались письмами. Друг постоянно жаловался: и то ему не нравится, и се, и это не по душе… Наконец Мирча не выдержал и написал ему: «Дурень, и чего ты торчишь там, только место занимаешь… Давай, возвращайся, поменяемся местами. Судьба отпустила один-единственный случай на весь Турну-Мэгуреле, и он достался такому мудаку, как ты. Чего ты все время ноешь?»
Сын привез Мирчу в клинику, и тот чувствовал себя здесь как дома. Среди всех этих плакатов, диванов, стульев и пластинок… В прошлом, которое в действительности ему не принадлежало. Малейшие его детали он помнил, а вот из жизни в Турну-Мэгуреле — ничего. Выдуманное им, но не принадлежавшее ему навсегда запечатлелось у Мирчи в памяти, а настоящее ушло, растаяло. Он продолжал ходить по улицам, которые знал только по книгам и фильмам, сидел допоздна в клубах Гринвич-Виллиджа, со всеми подробностями описывал знаменитый концерт Саймона и Гарфункеля, который прошел в 1981 году в Центральном парке, куда его нога никогда не ступала, или рассказывал о женщинах, с которыми ни разу не встречался. Здесь, в клинике, он был белой вороной, впрочем, в свое время такой же вороной он был и в своем румынском городке…
Все случившиеся истории похожи друг на друга, каждая неслучившаяся не случилась по-своему.
14
Эта работа была идеальной для меня. В конце концов, я всегда занимался чем-то подобным — фланировал по событиям прошлого. (Втайне от Гаустина скажу, что создал его именно ради того, чтобы он придумал для меня это занятие.) Я мог путешествовать, гулять вроде как бесцельно, записывать самые незначительные события и отмечать мельчайшие подробности. Собирать гильзы 1942 года или подробно рассматривать, что осталось от потрепанного, но такого важного для всех нас 1968-го. Прошлое быстро улетучивается, выветривается подобно духам в открытом флаконе. Но если у тебя хорошее обоняние, ты всегда можешь ощутить его легкий запах. «У тебя нюх на прошлое, — сказал однажды Гаустин, — нюх на другие времена. Он мне нужен».
Так я стал кем-то вроде охотника на прошлое.
Спустя годы я понял, что оно прячется в послеполуденном времени (свет в эти часы ложится особенным образом) и в запахах. Учитывая это, я и расставлял капканы.
«То, что я задумал, не шоу, — говорил Гаустин, — во всяком случае, не „Шоу Трумана“, не „Гудбай, Ленин“ и не „Назад в будущее“… — (Некоторые критики пытались протолкнуть и такие версии.) — Никаких камер, никаких телетрансляций, по сути, никакого шоу. Меня не интересует мнение тех, кто утверждает, что я поддерживаю чью-то иллюзию, будто социализм продолжается. Никакой машины времени тоже нет. Так или иначе единственная машина времени — человек».
Однажды, гуляя по Бруклину, я впервые ясно ощутил, что свет исходит из другого времени. Даже с точностью определил: из восьмидесятых, приблизительно из начала десятилетия, возможно, из позднего лета 1982 года. Свет как на полароидном снимке: неяркий, мягкий, рассеянный, тающий.
Прошлое откладывается во второй половине дня, ибо время тогда видимо замедляется, дремлет по углам, словно кот, который жмурится от света, проникающего сквозь тонкие шторы. О чем бы я ни вспомнил, все всегда происходило после полудня. По крайней мере, у меня. Все зависит от света. Благодаря людям, занимающимся фотографией, я узнал, что свет во второй половине дня предпочтителен для экспозиции. Утренний свет еще молодой, резкий, нетерпеливый. После полудня — старый, замедленный и усталый. Подлинную жизнь человека можно описать, рассказав о нескольких днях и свете в послеполуденные часы, которые вместе с тем являются и послеполуденными часами мира.