Окно выходит в белые деревья...
Часть 47 из 70 Информация о книге
7А вы любили в девятнадцать летту девушку, которой девятнадцать?Две юности прижавшиеся — зрелость,но эта зрелость — молодость вдвойне.Помножено все в мире стало на два:глаза и руки, волосы и губы,дыханье, возмущение, надежды,вкус ветра, море, звуки, запах, цвет.Друг к другу так природа их швырнула,что различить им стало невозможно,где он, а где она и где природа,как будто продолжался, как вначале,бег сумасшедший без конца пути.Их бег вдвоем был бегом от чего-то,что надоело до смерти, обрыдло.Их бег вдвоем был бегом через ямык тому, чего и не было и нет,но все же быть должно когда-нибудь,хотя, наверно, никогда не будет.Их бег вдвоем был сквозь эпоху спешки,где все бегут, но только по делами с подозреньем искоса глядятна молодых, бегущих не по делу,их осуждая за неделовитость,как будто в мире есть дела важнее,чем стать собой, отделавшись от дел.Есть красота в безадресности бега,и для двоих бегущих было главнымне то, куда бегут, а то, что — сквозь.Сквозь все подсказки, как бежать им надо,за кем бежать и где остановиться.Сквозь толщу толп. Сквозь выстрелы и взрывы.Сквозь правых, левых. Сквозь подножки ближних.Сквозь страхи, и чужие и свои.Сквозь шепотки, что лучше неподвижность.Сквозь все предупреждения, что скоростьопасна переломами костей.Сквозь хищные хватающие рукисо всех сторон: «Сюда! Сюда! Сюда!»Но что есть выше праздника двоих,когда им — никуда, когда им — всюду!Они бежали, падая вдвоемна что-нибудь — на что, совсем не важно:на первую позвавшую траву,на водоросли, пахнущие йодом,на сгнившее сиденье «мерседеса»,почившего на кладбище машин,и на кровать в сомнительном отеле,где с продранных обоев надвигалисьпрозрачные от голода клопы.Энрике первой женщине своейни слова не сказал.Он побоялся,и малодушно скрыл он от любимойсуществованье женщины другой.Он виделся теперь и с той, и с этой.Он раздирался надвое, метался,и создалась мучительная ложь,когда он лгал одной, что будет занят,а после лгал другой. Все время лгал.Быть с женщиной правдивым невозможно,но обмануть ее ни в чем нельзя.У женщин есть звериный нюх на женщин.Когда у женщин вздрагивают ноздри,не отдерет с нас никакая пемзаавральный запах женщины чужой.Две женщины — постарше и помладше,хотя они не знали друг о друге,инстинктом друг о друге догадались.Однажды, проезжая мимо моря,та, что постарше, из окна машиныувидела Энрике с той, что младше,лежавшего с ней рядом на песке.Бутылкой ледяного лимонадаона Энрике гладила с улыбкойпо лбу, щекам, груди и животу.В глазах у первой женщины Энрике,все заслоняя, сразу встали слезы,не те, что льются, — те, что остаются,предательски закатываясь внутрь,и, еле-еле доведя машину,она взяла две пачки намбуталаи, торопливо разорвав обертку,шепча: «Ты дура. Так тебе и надо!..» —швырнула сразу все таблетки в рот.Ее спасли. Энрике был в больнице.Искромсанный, разрушенный, разбитый,себя опять почувствовав убийцей,и, плача в ее руку восковую,ей что-то обещал и снова лгал.Ложь во спасенье — истина трусливых.Жестокой правды страх — он сам жесток.8А между тем в художественной школе,где он учился, в нем происходилаподобная раздвоенность души.Его маэстро первый был старикс богемным обаяньем забулдыги,который на занятья приходилвсегда вдвоем с коньячной плоской флягой.Преподавал маэстро классицизмсвоих суровых взглядов на искусство,таких же неизменных, словно маркаторчащего в кармане коньяка.Старик был тощ немыслимо, посколькус презреньем относился он к закуске,и так шутил: «У всех телосложенье,и теловычитанье — у меня».Прожженный сразу в нескольких местах,его пиджак был в пепле, как Помпея,а воротник был перхотью обсыпан,но в живописи все-таки маэстроневероятный был аккуратист.Малейшая попытка взрыва формыв нем вызывала едкую усмешку.Искусство для него кончалось где-то,где начинался наш двадцатый век.Он восклицал: «Вам хочется прогресса?Тогда займитесь техникой, наукой,политикой, но только не искусством.В искусстве нет прогресса и не будет.Вы говорите, что прогресс — Пикассо,ну а Эль Греко — это что, регресс?!»Сгонял он со студентов семь потови заставлял срисовывать часамито помидор, в кармане принесенный,со вмятинами — видимо, от фляги,и с крошками табачными на нем,то зябнущих, зевающих натурщиц,кокетливо просящих разрешеньяна пять минут для скромного «пи-пи».Любил Энрике первого маэстроза справедливость жесткой дисциплины.Но у Энрике был маэстро тайный,таких же лет, но с разницею той,что был в одежде он аккуратистом,и сам не пил, и презирал всех пьяниц —а в живописи был подрывником.В его мансарде огненные взрывыкорежили холсты, а между нимиво вкрадчиво ступавших мокасинах,в белейшей накрахмаленной рубашке,при галстуке в спокойненький горошек,в единственном, но чопорном костюме,где ни намека на двойную складкуна безупречно выглаженных брюках,ходил с изящной ниточкой проборастарик мятежный кукольного роста,непризнанный великий подрывательвсех признанных классических основ.Он говорил так бархатно, так нежнотакие поджигательские речи,что ниточка пробора вся искрилась,воспламенившись, как бикфордов шнур:«Срисовывать натуру — это мьерда!»(Заметьте, как нежнее по-испанскиявление, которое по-русскизовется просто-напросто «дерьмо».)Он, поднимая детские ручонки,сжимая в них незримые гранаты,взывал к Энрике: «Вас бездарно учат!Срисовывая овощи и фрукты,художник совершает преступленье:их надо не срисовывать, а есть.Срисовыванье женщин тоже глупость.Природа их уже нарисовалане для рисунков — чтобы с ними спать!Под кожей у любого человекав комочке, называющемся сердце,есть целый мир, единственно достойныйтого, чтоб тратить краски на него.Туда фотограф никакой не влезет.Запечатлеть невидимое надо.Художник не подсматриватель жизни,а сам ее творенье и творец.Художник — это тот, кто строит взрывом».Но, уважая двух своих маэстро,Энрике слушал первого, второго,а сам чего-то третьего хотел.Он думал — умер старый реализм,ценою смерти обретя бессмертье,и абстракционизм самоубийствомпокончил, прирученным взрывом став.Энрике целый год писал картинутри на три. Он назвал ее «Арбуз».Там с хищными огромными ножами,всей своей сталью жаждущими кровипока еще арбуза, а не жертвы,тринадцать морд конвейерных, безликихсо щелками свиными вместо глаз,как мафия, позируя, застылинад первой алой раной, из которойрастерянные семечки взвились.Маэстро первый, открывая флягу,сказал: «Ты предал все мои уроки,ты предал все законы красоты.С предательства ты начал путь в искусстве.Что говорить — опасное начало.Я знаю: у тебя другой учитель —гигантоман в обличье лилипута.Придется выбирать: я или он».Второй маэстро, бархатисто-гневный,сказал: «Ты не возвысился до взрыва.Остался ты рабом правдоподобьяФигуратив… Опять фигуратив…Не думал я, что ты такой трусишка…Я знаю — у тебя другой учитель.Он коньяком еще не захлебнулся?Придется выбирать — он или я».Всегда подозревают что-то третье.Мир так на подозрениях помешан,что можно, никого не предавая,казаться всем предателем двойным.