Окно выходит в белые деревья...
Часть 46 из 70 Информация о книге
6Когда мы юны, тянет к тем, кто старше.Когда стареем, тянет к тем, кто юн,и все-таки, чтобы понять себя,ровесника, ровесницу нам надо.Мы все сначала — дети превосходствавластительного опыта чужого,а после опыт наш — отец невольныйнеопытности, им усыновленной.Но вместе две неопытности — опыт,прекрасный тем, что нет в нем превосходствани над одной душой, ни над второй.Энрике шел по городскому садуоднажды утром, собирая листьяс прожилками, которые, казалось,вибрируют, живут в его руках,и вдруг увидел: по аллее рыжей,по листьям, по обрывкам прокламаций,по кружевным теням и по окуркамс лицом серьезным девушка бежит,могучая, во взмокшей белой майке,где надпись: «Universidad de Chile»,в лохматых шортах джинсовых и кедах,невидимое что-то от себяотталкивая сильными локтями,а лбами исцарапанных коленокневидимое что-то ударяя,дыша сосредоточенно, спортивно,как будто от спортивных результатовзависит вся история страны.И девушка подпрыгнула с разбегаи сорвала дубовый лист осенний.Взяла его за веточку зубами,вмиг раскрутив, как золотой пропеллер,и продолжала свой серьезный бег.Надежная, скуластая, большая,она была чуть-чуть великовата,но даже этим тоже хороша.Не знал Энрике, что с ним приключилось,но повернулся, побежал за ней,сначала видя только ее спину,где сквозь прозрачность белоснежной майкиволнисто проступали позвонки.Роняя гребни, волосы летеливдогонку за просторным крепким телом,как будто за лошадкой патагонскойнесется ее черный жесткий хвост.Старался перепрыгивать Энрикес каким-то непонятным суеверьемее следы на утренней аллее,где оставался от подошв рифленыхузорно отформованный песок.Казалось, был внутри следа любогопесчаный хрупкий город расположен,который было страшно разрушать.Потом Энрике поравнялся с ней,с ее крутым плечом, почти борцовским,с тугой щекой, где родинка прилипла,как будто бы кофейное зерно,с горбинкой независимого носа,с обветренными крупными губами,внутри которых каждый зуб сверкал,как белый свежевымытый младенец.Хотел Энрике ей взглянуть в глаза,но не сумел он заглянуть за профильи только правый глаз ее увидел,на родинку ее точь-в-точь похожий,но с выраженьем легкого презренья,что родинкам, по счастью, не дано.«Не тяжело в костюме и ботинках?» —она спросила, не замедлив бега.«Немножко тяжело», — ей, задыхаясь,распаренный Энрике отвечал.«Еще осталось десять километров», —она его, смеясь, предупредила.«Я добегу, — ответил ей Энрике. —А что в конце пути?»«Конец пути», —в ответ была беззлобная усмешка.Энрике снял пиджак, его набросилна мраморные треснувшие крыльяскучающего ангела-бедняги,в траве оставил снятые ботинкис носками, быстро сунутыми в них,и продолжал бежать босой, как в детстве,когда бежал по пене в час отливаза морем, уходящим от него.«Не украдут?» — она его спросила,когда ее догнал он, запыхавшись.«А я на честность ангелов надеюсь.Мы все же в католической стране».«Ты веришь в Бога?» — Сразу оба глазапод сросшимися властными бровяминасмешливо взглянули на него.«Во что-то». — «Ну, а что такое — „что-то“?»«Не знаю точно. Нечто выше нас».«Ты мистик, что ли?» — «Просто я художник».«Что значит — просто?» — «Просто так, и все».«Ах, ты из тех, кто с кисточкой и краской.Оружие — достойней для мужчин».«Но лишь искусство — чистое оружье».Работая, как поршнями, локтями,она спросила жестко: «Разве чистойвинтовка Че Гевары не была?Ты в партии какой?» — «Эль Греко, Босха».«Не знаю… Что за партия такая?»«Хорошая, но маленькая очень.А ты в какой?» — «Пока что ни в какой.Но я стою за действия». — «Я тоже.Но разве так бездейственно искусство?»«Смотря какое». — «А смотрела ты?»«Немного… Не люблю музеев с детства.Ну, скажем, вот хваленый ваш Пикассо —он говорит, что коммунист, а самсвои картины продает буржуям».«Пикассо половину этих денегподпольщикам испанским отдает».«Ну а другую половину — Чили?Как бы не так! Его борьба — игра.Как можно верить, что миллионеровразоблачит другой миллионер?Мне Буревестник Горького дороже,Чем голубь мира неизвестно с кем».«Мир неизвестно с кем и мне противен.Уверен я — Пикассо так не думал».Энрике еле поспевал за ней,ступни босые обжигая щебнемна каменистой, за город ведущей,из парка убегающей тропе,и девушка была неутомима,вся резкая, как взмахи ее рук.«Я на врача учусь, — она сказала. —Не на зубного, не на педиатра.Хирурги революции нужней».«А наши зубы, что, второстепенныи делу революции не служат?Но если они выпадут, как скучнозашамкают ораторы с трибун».«Ну, за себя ты можешь не бояться.Твои еще молочные, мучачо», —и вскрикнула, внезапно оступившись,и захромала, за ногу держась.Потом остановилась и присела.«Здесь — мое место слабое». —Она на щиколотку, морщась, показала.«Вот как! А я не мог себе представить,что у тебя есть слабые места».«Что за места интересуют вас,мужчин так называемых, мне ясно.Запомни, что касается меня, —там крепко все. Но, но — подальше руки.Я и хромой ногой могу поддать».«Не бойся, я твоей ноги не съем.Любой художник — чуточку анатом,А кто анатом, тот и костоправ.Давай-ка ногу. Тише, не брыкайся.Не очень-то нога миниатюрна.Не для нее — хрустальный башмачок».«Я и сама, не думай, не хрустальна».«Я вижу… Номер твой не сорок пять?» —И дернул он двумя руками ногу,и раздалось ему в ответ сквозь слезы:«Ты что — с ума сошел? Сороковой!»Он разорвал платок и туго-тугоей щиколотку вмиг забинтовал:«Какая редкость — бинтовать хирурга».«Забинтовал бы лучше свой язык».Она зашнуровала еле-елена целый номер выросшую ногуи попыталась дальше побежать,но все-таки нога остановила,жестоко унижая самолюбье.«Ты, кажется, совсем устал, мучачо?Ну, так и быть. Давай передохнем».Он сел. Она в траву упала, прыснув:«Мучачо, ты на куче муравьиной!»И он вскочил, увидев под собоюпримятый им, набитый жизнью конус,где были чьи-то труд, любовь, борьба.А девушка смеяться продолжала:«Все завершилось муравьиной кучей.Теперь ты понял, что в конце пути?»Смущенье пряча, огрызнулся он,стремительно отряхивая брюки:«Мы для кого-то тоже муравьи,когда на нашу жизнь садятся задом».«Не надо позволять! — Свой строгий палецона над головою подняла. —Не надо в жизни быть ни муравьями,ни тем, кто задом давит муравьев!»«Ну наконец-то я с тобой согласен».Энрике тоже лег в траву спинойи видел сквозь траву, как в двух шагахкоричневая бабочка несмелоприсела на один из двух пригорков,приподнимавших круто ее майку,уже зазелененную чуть-чуть.Энрике раза три перевернулсяи подкатился кубарем, спугнуврастерянную бабочку с груди,вбирая в губы вместе с муравьямисначала майку, после, с майкой — кожу,вжимая пальцы — в пальцы, ребра в ребра,руками ее руки побеждая,глаза — глазами, и губами — губы,и молодостью — молодость ее.Из рук его два раза вырвав руки,она его два раза оттолкнула,но в третий раз их вырвав — не смоглаи обняла. Кричать ей расхотелось.Ей сразу он понравился тогда,когда на крылья ангела он сбросилпиджак, ему мешавший с ней бежать.Возненавидев исповеди в церкви,когда однажды старичок-священниктрясущейся рукой сквозь занавескустал щупать лихорадочно ей груди,а было ей всего тринадцать лет,она возненавидела желанья,которые уже в ней просыпались,а вместе с ними и свою невинность,и всех мужчин, хотевших так трусливолишить ее невинности тайком.Невинности законная продажа,чтобы назваться чьей-нибудь «супругой»,ей тоже отвратительна была.Но тело любопытствовало подло,изжаждалось оно, истосковалосьи до того порою доводило,что хоть намажься, словно проститутка,и — с первым, кто навстречу попадется,чтобы узнать, как это происходит,а после — в море или в монастырь.От всех желаний недостойных тела,достойно осуждаемых умом,она пыталась вылечить себяучебой, революцией и бегом, —и вдруг все это сорвалось.Она хотела.Только не вообще,а именно вот этого, смешногокидателя ботинок, пиджаков,который так, возможно, поступал,чтоб ангелы обулись и оделись.Она хотела. Не потом. Сейчас.Трава сквозь спину ей передавала,что в этом ничего плохого нет.Она уже любила? Может быть.Все в ней внезапно стало слабым местом.Мелькнуло, растворясь: «Уж если падать,то сразу и с хорошего коня».И небо навалилось на травинки,однако их ничуть не пригибая,и двое стали сдвоенной природой,и миллионы зрителей гляделис немого муравейника на них.