Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 87 из 109 Информация о книге
Самое страшное во мне – это развивающийся процесс недоверия к качеству людей, которые ведут следствие, налагают право на арест. Конечно, я знаю, что Ежов и некоторые другие, среди них – крупные и мелкие работники – прекрасные, настоящие люди – борцы ведут необычайную, тяжелую работу, но большинство… тоже ведут тяжелую работу, как люди низкого качества: глупые, пошлые, способные на низость. Меня очень мучает, что я так настроена, но факты (то, что сама испытала, то, что вижу – отдельными штрихами, то, что приходится слышать просто случайно от знакомых, стоящих в тюремной очереди…) не позволяют настроиться иначе[1695]. Она заговаривала с разными людьми, но они не хотели слушать. Некоторые смеялись. Ее прежний собеседник сидел в тюрьме и был причиной окружавшего ее молчания. Ее последней записью было: «Он порядочно… от меня наслушался, зато с другими болтать не было никакой потребности, да и не будет, разве только с кем-либо из НКВД. Несмотря ни на что, они ближе»[1696]. Несколько недель спустя Юлия получила работу инженера на электростанции в Кандалакше. Вова поехал с ней. 27 октября 1938 года она была арестована. Незадолго до ареста она сказала секретному сотруднику НКВД, что ее муж невиновен. На следствии дневник использовался в качестве вещественного доказательства. Ей дали пять лет и отправили в Долинский лагерь в Казахстане, где она встретилась с Игорем. Вова убежал в Москву и поселился в семье своего одноклассника Жени Логинова из квартиры 89. Три месяца спустя он понял из случайно услышанного разговора, что у отца Жени, который работал в секретариате Сталина, могут из-за него возникнуть неприятности. Он пошел в исполком Моссовета, и его отправили в детский дом[1697]. * * * Большинству «членов семьи изменников родины» (как они именовались в приказе № 00486) помогали другие члены семьи. А главным членом большинства семей – обычно не подлежавшим репрессиям и не подвергавшим сомнению семейный долг – была бабушка. Бабушку Светланы Осинской звали Екатерина Нарциссовна Смирнова. Тихая, но твердая, невозмутимая. Небольшого роста, с мягкими седыми волосами, уютно заколотыми роговыми шпильками, в длинной темной юбке и темной, наглухо застегнутой кофточке с галстуком или бантиком у ворота, маленькая брошка с крошечными жемчужинками. Несколько писем бабушки маме в лагерь, сохранившиеся у меня, говорят о том, что она была человеком достойным. Письма ее незатейливы, она рассказывает о своем здоровье, о своих простых занятиях, но всё с ясно ощущаемыми достоинством и простотой. Эти качества граничили у нее с сухостью. Никогда она никого из нас не ласкала, не интересовалась горячо, но никого и не выделяла. Со спокойствием уверенного и неторопливого человека занималась домашними делами: варила варенье на даче, вызывая мое восхищение умением вынуть косточки из вишен с помощью шпильки, чинила белье, к елке готовила чудесные игрушки – крошечный сундучок с синей шелковой обивкой, маленькую кожаную сумочку, набитую конфетками-драже, пестрых куколок. Они долго хранились у меня, случайно уцелевшие в бурях. Когда родителей арестовали, она не побоялась ничего, пришла наутро после исчезновения отца и не расставалась с мамой до самого ее ареста. Потом приезжала к нам почти ежедневно, вместе с другими заботилась о том, чтобы все у нас было, как прежде[1698]. Екатерина Нарциссовна Смирнова Предоставлено Еленой Симаковой В двенадцатиметровой комнате в коммунальной квартире, где она жила с племянницей, не было места для Светланы, Рема и Валентина. Она отдала их в детский дом, но осталась центром обезглавленной семьи и регулярно посылала внукам и дочери новости, деньги и еду. Теща Аркадия Розенгольца воспитывала внучек, пока не вмешалась война. Многих детей – Гайстеров, Трифоновых и Раду Полоз (дочь Татьяны Мягковой) воспитывали строгие, несентиментальные и безоговорочно преданные бабушки. Партийная ортодоксия Татьяны Александровны Словатинской и Феоктисты Яковлевны Мягковой не умаляла их чувства семейного долга. Необъяснимые аресты дочерей – и мужей дочерей – не умаляли их партийной ортодоксии. Две лояльности, которые они разделяли с детьми, воспитывали во внуках и сохранили до конца жизни, соединяло молчание. Перед братьями и сестрами арестованных стоял трудный выбор. На фоне массовых репрессий против целых семей логично было предположить, что общение с зачумленными родственниками значительно повышает риск ареста. У некоторых были свои дети, интересы которых ставились превыше всего. Некоторые были членами партии, интересы которой ставились превыше всего. Некоторые были и родителями, и членами партии. Детей наркома пищевой промышленности Абрама Гилинского, двенадцатилетнюю Нелли и двухлетнюю Таню, отправили в детский дом, но Нелли «била стекла и билась на полу», пока директор не позвонил сестре ее матери, Лидии Мефодиевне Стечкиной. Тетя спросила у директора, что будет с ней и ее мужем – членами партии, если они удочерят племянниц. Директор, следуя букве приказа № 00486, сказал, что ничего не будет, и тетя забрала девочек. Они жили вшестером – Нелли, Таня, тетя, дядя и тетина взрослая приемная дочь с мужем – в двух комнатах в коммунальной квартире. Через месяц дядю, Василия Степановича Краюшкина, арестовали. Лидия Мефодиевна официально удочерила Нелли и Таню. Они называли ее мамой (их мать умерла в ссылке в 1949 году). Роль отца взял на себя их единокровный брат Давид (сын Гилинского от первого брака). Три брата Гилинского, жившие в Ленинграде, помогали как могли[1699]. Когда замнаркома оборонной промышленности Ромуальд Муклевич вернулся домой в квартиру 334 после ареста жены (начальника отдела Госплана), к нему пришел свояк (муж сестры жены), директор Дома авиации Матвей Яковлевич Шейнюк. Дочь Муклевича Ирина слышала, как дядя сказал отцу, что, если того арестуют, он возьмет Ирину к себе и будет, пока жив, заботиться о ней. Отца арестовали, и Ирина переехала к дяде с тетей. Через несколько месяцев дядю тоже арестовали. Ирину вырастили тетя и бабушка[1700]. Были ли Шейнюк и Краюшкин арестованы за верность семьям врагов народа? Точно никто ничего не знал, но утвердительный ответ казался правдоподобным. После ареста наркома совхозов Николая Демченко и его жены Мирры Абрамовны их старший сын, девятнадцатилетний Николай, уговорил дядю взять к себе его одиннадцатилетнего брата Феликса (названного в честь основателя Чека). Когда он в следующий раз пришел в гости, дядя приоткрыл дверь и, не снимая цепочки, сказал, что решил порвать связи с врагами народа и отвез Феликса в детский дом. В детском доме Николаю сказали, что он не соответствует требованиям, предъявляемым к приемным родителям. Чтобы соответствовать, он женился на своей подружке Татьяне (вызвав «смертельную зависть» Самуила Мороза, которого переселили к ним в квартиру). Спустя неделю и Николай, и Самуил были арестованы[1701]. Дядя Инны Гайстер, научный сотрудник Института мирового хозяйства и мировой политики Вениамин Израилевич Каплан, попытался порвать связи с родственниками врагов, но был вынужден пустить к себе престарелую мать, приехавшую погостить из Польши, когда три его сестры (Липа, Адасса и мать Инны, Рахиль) были арестованы. Их двадцатилетний брат Лева учился в Бауманском институте. Согласно воспоминаниям Инны: После ареста мамы и Липы бабушка Гита жила у Адассы. Когда забрали Адассу, ее забрал к себе сын Вениамин. Где-то в начале декабря Елочка, дочь Липы, возвращаясь домой из школы, застала перед дверью квартиры сидящую на ступеньках лестницы бабу Гиту. Вениамин, не предупредив Нюму (мужа Липы) и Леву, привез ее к ним и оставил на лестнице перед закрытой дверью. Бабушка стала жить у них. Я бывала в эти дни у Нюмы и видела ее. Это была уже не та радостная и гордая бабушка, которую я видела по приезде ее из Польши. Запомнился ее рыжий парик со сбившимся на висок пучком связанных волос, которому место было на затылке. Она никак не могла понять, за что посадили ее детей. Она ходила по комнатам и причитала: «Во всем виновата я. Я привезла своим детям беду. Я должна немедленно вернуться домой. Как только я уеду, все станет лучше». Причитала она на еврейском языке. Мы с Елочкой, конечно, ни слова по-еврейски не понимали, смысл ее причитаний переводил нам Лева[1702]. Мать Инны, Рахиль Каплан, попала в Акмолинский лагерь для членов семьи изменников родины. В одно из писем домой она вложила записку для Вениамина, в которой просила «позаботиться о детях». «После истории с бабушкой Гитой, – пишет Инна, – я не хотела идти к Вениамину. Но Нюма с Левой уговорили меня отнести записку, и мы с Левой пошли к Вениамину. Он и Сарра были дома. Нас приняли. Взяв мамину записку, они ушли в кабинет. Потом вышла Сарра и сказала: «Забудь к нам дорогу». Вениамин к нам не вышел. Мы с Левой молча ушли. Но от тюрьмы это Вениамина не спасло»[1703]. Когда жену Димы Осинского Дину выслали в Харьков, его сестра Светлана и братья Валя и Рем остались без крова. По воспоминаниям Светланы: Вопрос решился как-то сам собой: мы пойдем в детский дом, ведь это ненадолго, ведь скоро все выяснится. Но для проформы, что ли, Дина послала нас посоветоваться с отцовской сестрой Галиной, любимой подругой моей мамы. Она жила с мужем – впоследствии очень известным ученым-химиком академиком С. С. Медведевым и сыном, немного младше меня. Я часто бывала у нее вместе с мамой, в высоком доме с темной лестницей на углу Кривоколенного и Армянского переулков, в трех маленьких комнатах в коммунальной квартире. Стены ее комнаты были тесно увешаны картинами, среди них был большой ее портрет – красивое, тонкое правильное лицо, темные волнистые волосы, синяя блуза с белым воротником апаш. Рядом ее собственные рисунки. Тетя Галя была художницей и работала в театре им. Вахтангова. Весенним днем 1938 г. мы с Валей отправились советоваться о своем будущем, в сущности уже решенном. Поднялись по высокой лестнице, позвонили. Дверь открыла тетя Галя. Боже, как она испугалась! Не знала, что делать. Мы стояли, не раздеваясь, в полутемной большой прихожей, а она ушла куда-то в недра своих комнат. Вернулась скоро и стала совать нам в карманы конфеты. «Ко мне нельзя, – быстро и тихо говорила она. – Сергей Сергеич занимается, ему нельзя мешать». Тихонько подталкивая, быстро вела нас к выходной двери. С облегчением вышла с нами на лестничную площадку. «Никогда больше сюда не приходите, ладно? Идите». И мы пошли и вернулись домой и ни о чем не разговаривали по дороге. Дома Валя, ни разу не плакавший за эти полгода, уткнулся в подушку и зарыдал[1704]. Друзья арестованных стояли перед тем же выбором – и часто назывались «дядя» или «тетя». У тети Ирины Муклевич (сестры ее матери) был друг, сотрудник наркомата внешней торговли Антон Ионович Шпекторов. У него была «персональная машина с шофером, два секретаря, правительственная столовая, закрытые санатории и т. д. и т. п.», но он «ничего не боялся» и навещал Муклевичей «чуть ли не каждый день». (Не исключено, что он был влюблен в тетю Ирины, но степень риска не зависела от причины публично демонстрируемой верности.) Другие друзья, по свидетельству Ирины, вели себя иначе[1705]. На третий день после ареста папы мои две тети Нина и Мэли (папина сестра) встретились в подъезде с большой приятельницей папы и мамы, старой большевичкой Михалиной Новицкой, она долгие годы работала в ТАСС’е личным секретарем Долецкого. Они вместе ожидали лифта. Увидев моих теть, Михалина не поздоровалась и не села в лифт. Она просто отошла в сторону и отвернулась. Мои тети были потрясены. Это было как плевок в лицо. Не знала тогда Михалина, что через месяц арестуют ее мужа, ответственного работника Исполкома Коминтерна [Вацлава Богуцкого], старого большевика, и ее саму сошлют в лагерь на восемь лет, а сына заберут в детдом. И она будет долгие годы по возвращении разыскивать своего сына, но так и не суждено ей будет его найти, так как он тоже будет в тюрьме за кражу с бахчи арбуза и дыни от голода. За кражу он получит десять лет лагеря. И что она придет ко мне, когда ей будет негде приютиться в Москве, и я помогу ей. Все это было. Умрет она одинокая, больная в доме для престарелых[1706]. Михалина Новицкая. Тюремная фотография В воспоминаниях такие поступки занимают важное место и квалифицируются как акты предательства, за которыми часто следует возмездие. Большинство жителей Дома правительства – включая тех, кто, подобно Пятницкой, считал себя большевиком и не был уверен в невиновности своих близких, – рассчитывали на верность друзей, родственников и возлюбленных независимо от того, состояли ли те в партии. В дневниках, мемуарах и устных рассказах некоторые люди и поступки выделяются как достойные уважения, но большинство актов самопожертвования упоминаются в ряду прочих эпизодов, без пафоса и комментариев. Последние дни в Доме правительства предстают как время морального испытания. Некоторые друзья, родственники и возлюбленные это испытание выдержали (и заслужили эпитет «верный» или «настоящий»), а некоторые нет. А так как настоящие друзья, родственники и возлюбленные верны по определению, то те, кто выполнил свой долг, не обязательно заслуживают благодарности. Те же, кто этого не сделал, клеймятся как предатели и «плохие люди». Существовало бесчисленное количество оттенков серого, прощенных проступков и смягчающих обстоятельств, но полюса моральной шкалы достаточно очевидны. «Хорошие люди» – это люди, готовые рисковать собственным благополучием и благополучием своих мужей, жен и детей ради друзей, родственников и возлюбленных. «Плохие люди» защищают себя и свои малые семьи в ущерб всем остальным привязанностям и обязательствам. Правоверные коммунисты, отказавшие в помощи своим племянникам, повели себя как плохие люди. В воспоминаниях, написанных в постсектантском мире, правоверные коммунисты и плохие люди слились в одну категорию. Дяди Феликса Демченко и Инны Гайстер – плохие люди независимо от того, чем продиктованы их поступки: трусостью или партийностью. Семейная мораль в Доме правительства, как и сектантская мораль партийных чисток, опиралась на противопоставление верности и предательства. Но если партийную мораль занимали тайные мысли (вернее, гипотетические действия как следствие тайных мыслей), то семейная мораль интересовалась поступками как следствием морального выбора. Члены партии Лидия Мефодиевна Стечкина, Матвей Яковлевич Шейнюк и Антон Ионович Шпекторов были хорошими людьми независимо от того, какие страхи и сомнения им пришлось преодолеть – тем более хорошими, что им пришлось преодолеть страхи и сомнения (и молчаливо примирить партийные обязательства с личными). Тем временем партия то ссылала целые кланы и наказывала «членов семей изменников родины», то провозглашала, устами Сталина, что «сын за отца не отвечает», и поощряла – непоследовательно, но настойчиво – реинтеграцию сыновей в большую советскую семью. Мать Ирины Муклевич писала дочери из тюрьмы: «Что бы с нами ни случилось, оставайся настоящим советским человеком». Тетя Ирины, хороший человек, сделала все, чтобы выполнить ее последнюю волю. Ценой воспитания настоящего советского человека было молчание о тайне исчезновения его родителей[1707]. Вацлав Богуцкий. Тюремные фотографии Чем интимнее связь и гуще паутина взаимных обязательств, тем безусловнее ожидание верности и болезненнее акты предательства (чрезвычайно редкие в случае детей и родителей). Чем слабее связь и меньше надежды на помощь, тем значительнее поступок и сильнее признательность. Логиновы приютили сына врага народа, потому что он был другом их сына. У Ирины Муклевич была подруга, Шура Ельчугина, которая жила в общежитии слушателей Военной академии по другую сторону Москва-реки (ее отец был «хозяйственным работником» в академии). После ареста родителей Ирины Ельчугины пригласили ее пожить у них, а Шурина мама сшила Ирине платье. Бывший петроградский рабочий, член Центральной контрольной комиссии и специалист по чисткам Василий Шуняков, и его жена, бывшая портниха, работник Наркомпроса и специалист по педологии (пока Волин и Рабичев ее не запретили) Юдифь Чарная, приютили подругу дочери, Катю Душечкину (кв. 422), после ареста ее родителей. По воспоминаниям дочери, они очень боялись и сожгли много книг; Василий начал пить[1708]. Владимир Богуцкий (вскоре после ареста родителей) Пекарь Борис Иванов, его жена Елена Яковлевна Златкина и их дети, Владимир, Анатолий и Галина, жили в двух комнатах, а третью сдавали. Их первый жилец, профессор Лебедев, был арестован в 1935 году. Их следующими жильцами стали преподаватель марксизма-ленинизма Крастынь, его жена и дочь. Однажды среди ночи раздался звонок. Семнадцатилетний Анатолий открыл дверь, увидел группу людей в форме НКВД, подошел к отцу, который работал за письменным столом, и сказал: «Отец, вставай, ты оказался сволочью. За тобой пришли». Агенты вошли, спросили фамилии присутствующих и прошли к Крастыням. Через несколько дней в их комнату въехали жена и две дочери недавно арестованного управляющего Заготскота Н. А. Базовского (из квартиры 377 тремя этажами выше). Вскоре жену Базовского тоже арестовали. Во время ареста и обыска дочерей дома не было, и Елена Яковлевна велела Анатолию и пятнадцатилетней Галине сложить их вещи. После этого она послала Галину дежурить у дверей подъезда, чтобы предупредить старшую дочь Базовских Нину (младшая, Ольга, гостила у тети). Вахтерша Нюра отправила Галину домой, сказав, что позвонит, как только Нина появится. (По словам Галины, вахтеры очень хорошо относились к их семье.) Нюра позвонила, Галина предупредила Нину, и Нина уехала жить к родственникам. Тем временем был арестован муж сестры Елены Яковлевны, авиационный инженер, и сестра переехала к Ивановым. Однажды она шла по Большому Каменному мосту и повстречала пятнадцатилетнюю Ольгу Базовскую, которая сказала, что тетя прогнала ее из дома и ей негде ночевать. Сестра Елены Яковлевны пригласила ее зайти, и она осталась. Борис Иванов (который знал Базовских три месяца как соседей по квартире) прописал ее в одной из своих двух комнат (в третью въехал работник Наркомфина В. М. Бузарев с семьей). Галина и Ольга стали близкими подругами и воспитывались как сестры. Ивановы оставались правоверными коммунистами. Елена Яковлевна была депутатом Моссовета, а Борис недавно стал секретарем парткома и начальником отдела кадров Наркомпита РСФСР. Аресты соседей и родственников, включая родителей Ольги, в семье не обсуждались. Когда примерно через год Крастынь вышел из тюрьмы, он какое-то время жил у них. По воспоминаниям Галины, он был «ободранный, без зубов», сразу прошел в ванную, увидел мыло и заплакал. Ольга прожила у Ивановых десять лет. Когда ее мать вернулась из лагерей, она тоже на несколько дней остановилась у Ивановых. По словам Галины, однажды она сказала: «Если бы я была на месте Елены Яковлевны, сделала бы я то же, что сделала она? Взяла бы я Галку?» И говорит: «Нет». Мир состоял из плохих и хороших людей. Жители Дома правительства, партийные и беспартийные, были согласны, что пекарь Борис Иванов и его жена Елена Яковлевна Златкина – очень хорошие люди[1709]. * * * Бывшие рабочие Ельчугины, Шуняковы и Ивановы исходили из того, что преданность партии совместима с исполнением традиционных соседских и родственных обязательств (и с отсутствием интереса к празднованию Нового года и дней рождения). Возможно, им легче было использовать молчание в качестве мостика между верой и бытовой моралью. Возможно, что культ рефлексии оборачивается душевной хрупкостью. Самые видные интеллектуалы и моралисты Дома правительства – автор кодекса законов о браке Яков Бранденбургский и его соавтор и шахматный партнер Арон Сольц – испытания не выдержали. В конце 1936 года Бранденбургский, в то время председатель гражданско-судебной коллегии Верховного суда СССР, начал странно себя вести и перестал ходить на работу. В декабре его жене и дочери позвонили с Канатчиковой дачи и сказали, что он был подобран на улице в невменяемом состоянии. Через некоторое время им разрешили забрать его домой, но он отказывался есть, и его увезли в Пироговскую больницу. «Когда мы к нему приходили», – рассказывала его дочь шестьдесят лет спустя… Мы видели совершенно чужого человека, находящегося в прострации. Будучи сибаритом, он нимало не тяготился обществом абсолютно безумных людей, кричащих, пищащих, ползающих по полу. Палата была переполнена тяжело больными. И папа, похоже, вполне комфортно себя ощущал в этой атмосфере. Он даже нашел себе друга – карлика с перекошенным лицом – и проводил с удовольствием время в его обществе… Он изредка произносил лишенные смысла, по нашему мнению, фразы. Однажды вдруг он встревожился: «Зачем на пакете с конфетами написана моя фамилия? Меня же так смогут найти!»[1710] Яков Бранденбургский В конце 1938 года, после окончания массовых операций, Бранденбургский вдруг выздоровел, вернулся домой, вышел на пенсию и стал внештатным лектором Московского городского комитета партии. Он умер в 1951 году за шахматной доской в возрасте семидесяти лет. Он никогда не говорил о своей болезни[1711]. Арон Сольц Сольц служил начальником уголовно-судебного отдела прокуратуры СССР и жил в квартире 393 с приемным сыном Евгением и племянницей, Анной Григорьевной Зеленской. Его сестра Эсфирь умерла в 1935 году. После ареста бывшего мужа Анны, Исаака Зеленского, их дети, восемнадцатилетняя Елена и шестнадцатилетний Андрей, переехали к матери, и Сольц стал их официальным опекуном. 14 февраля 1938 года у него состоялся тяжелый разговор с Вышинским о Валентине Трифонове, арестованном 21 июня 1937-го. По свидетельству Елены, Сольц пришел домой возбужденный и сказал, что Вышинский угрожал ему. В надежде убедить Сталина встретиться с ним он перестал есть. Через несколько дней его увезли в буйное отделение психоневрологической лечебницы «Сокольники» на улице Матросская тишина. По словам врача, которая знала его по работе в отделе частных амнистий ЦИК СССР, он во всем винил карьеристов и выскочек. «Кто такой Ежов? Почему я должен верить Ежову? Партия не знает Ежова!» – говорил он. «Вышинский – бывший меньшевик, и он будет меня допрашивать? Меньшевик будет судить большевиков?!» Он прекратил голодовку, и через полтора месяца его под расписку от Анны отпустили домой. Два с половиной месяца спустя Анну арестовали. Сольц написал бывшему сослуживцу, председателю Военной коллегии Верховного суда Василию Ульриху, но ответа не получил. Ему нашли работу директора архива в Музее народов СССР, а в 1940 году, в возрасте шестидесяти восьми лет, он вышел на пенсию. «Без занятий ему было очень тяжело и тоскливо, – пишет Елена. – Много времени он лежал, читал, а когда бродил по квартире – писал длинные столбцы цифр на бумаге и даже на полях газет»[1712]. * * * Главной темой спектакля «По ту сторону сердца», поставленного Кавериным в Новом театре в 1933 году, была проблема доверия и рока. В заключительной сцене выясняется, что голубоглазый Клим, которому симпатизирует зал, – враг, а его зловещий двойник Шестипалый – не тень Клима, а обе стороны его сердца. На обсуждении в Наркомпросе сторонники каверинской интерпретации столкнулись с защитниками еще не отмененной строительно-душеспасительной модели. Новый директор театра, Сергей Иванович Амаглобели, доказывал, что «душа каждого из нас не является кристальной», наивный самообман не лучше предательства, а игра в кошки-мышки, в которую театр играет со зрителями, «мучителен для людей, которые находятся не в роли кошки, а в роли мышки». Самый высокопоставленный участник дискуссии и заместитель заведующего театральной секцией Наркомпроса, Павел Иванович Новицкий, утверждал, что социалистическое строительство неотделимо от надежды на спасение и «большой внутренней работы по перевоспитанию людей». Идеальное решение, согласно Новицкому, было найдено в следующем спектакле Каверина, «Уриэль Акоста», где колеблющийся молодой идеалист, похожий на голубоглазого Клима (в исполнении того же актера), преодолевает страх, отказывается от ложного признания и вступает на путь «целого ряда великих людей, начиная от Галилея, Бруно, Спинозы и до Маркса, Ленина, Сталина»[1713]. В марте 1936-го, через два года после обсуждения «Уриэля Акосты», Новицкий отправился в Свердловск с лекциями о социалистическом реализме. В гостиницах не нашлось места, и он остановился у начальника местного управления театрами Я. А. Гринберга. В последний день своего пребывания в городе он провел закрытую беседу с партийными директорами местных театров о кампании по «усилению борьбы со всеми видами формализма, натурализма, вульгаризаторства и беспринципного либерализма». Отвечая на вопросы о закрытии 2-го МХАТа, он упомянул разговор Сталина с председателем Комитета по делам искусств Платоном Керженцевым и заведующим Отделом культпросветработы ЦК А. С. Щербаковым. Начальник свердловского Управления по делам искусств т. Виницкий, присутствовавший на беседе, обвинил Новицкого в клевете на т. Сталина и сообщил об этом в обком. Новицкого вызвали в НКВД и после длительного допроса и очной ставки с Виницким отпустили в Москву. По возвращении он написал письмо заместителю Керженцева по театральной политике, Якову Иосифовичу Боярскому (Шимшелевичу), в котором извинился за преувеличение заслуг 2-го МХАТа и разглашение содержания разговора т. Сталина (о котором Боярский сообщил ему «доверительно»). Свою «громадную политическую оплошность» он объяснял усталостью и сильной головной болью. Он знал, что его поступку нет оправдания, но надеялся на снисхождение. Я себя ни в чем не обманываю. Я знаю, что возможны три выхода: 1) суровое партийное взыскание и сохранение меня как работника театрального искусства; 2) исключение меня из партии без ошельмования и позора и сохранение меня как работника; 3) исключение меня из партии с ошельмованием и позором и моя гибель. Дорогой Яков Осипович, я не думаю, что Вы сочтете возможным отстаивать меня при данных обстоятельствах. Но при установлении решения необходимо исходить из оценки человека как партийца и работника и учета его творческих возможностей. Я многое еще могу сделать в жизни. У меня много замыслов, но еще больше желания работать и творить в такое время и в такой стране. За последние три года я переживаю чувство величайшего счастья полноты жизни и гордости страной и ее партией. Это чувство растет во мне с каждым днем. Это чувство органическое выражение моей личности, моей искренности, моего честного отношения к эпохе. Слова эти не те. Не в словах дело, а в жизненной правдивости и ценности человека… Человека легко погубить и превратить его в ненужную ветошь. Я прошу о минимальной чуткости и минимальном внимании. Его взгляд на собственную беду совпадал с его оценкой спектакля «По ту сторону сердца». Но в последнем абзаце письма речь шла не об искуплении, а о невинности. Гринберг со мной ни в чем не связан. Он ни в чем не виноват. Организуя беседу директоров-партийцев с приезжим из Москвы видным лектором-партийцем, он не совершил никакого проступка. Ему ставят в вину даже то обстоятельство, что он меня приютил у себя на квартире. Я его оставил в глубоко удрученном состоянии. Он и его жена смотрели на меня с немым укором. Это хуже попреков. Вынести это невозможно. Я больше не остался бы у него ни одного дня. Но я свидетельствую, что Гринберг честный партиец и хороший товарищ, что он не имеет никакого отношения к содержанию моей экспромптной неудачной беседы. Очень прошу так сделать, чтобы т. Гринберг ничем не пострадал и чтобы эта история не помешала бы ему перевестись на работу в Москву (о чем он страстно и нетерпеливо мечтает)[1714]. Боярский переправил письмо Новицкого Молотову, заверив его, что никогда не сообщал Новицкому ничего «доверительного» и не сомневается в его виновности. Молотов переслал оба письма Сталину. Боярский был расстрелян как враг народа (и гомосексуальный партнер Ежова). Амаглобели, полагавший, что «душа каждого из нас не является кристальной», был расстрелян на два года раньше. Судьба Виницкого и Гринберга неизвестна. Новицкий умер в 1971 году, в возрасте восьмидесяти трех лет[1715].