Галина. История жизни
Часть 37 из 69 Информация о книге
— Ну, там евреи… это самое… Бабий Яр… — Так ты когда ноты брал у Дмитрия Дмитриевича; ты же знал, что там евреи. Он же специально для тебя играл, этот гений! Как тебе не стыдно! Слышу, как он на другом конце провода крутится-мается: — Не одни евреи на войне погибали… русские погибали… — Да какому же дураку не известно, сколько миллионов погибло русских, но в данном случае сочинение вот именно о расстрелянных фашистами в Бабьем Яре евреях. — Нет, я это петь не буду… я гражданин… — А Шостакович не гражданин? Да ладно, что с тобой говорить, мне-то ясно, где тебя обработали и с какого голоса ты сейчас мычишь. И я еще тебя рекомендовала! Короче, верни мне ноты, я сама отнесу их Шостаковичу. Пошли мы со Славой к Дмитрию Дмитриевичу, рассказываем, что Ведерников отказался петь. Он не удивился нисколько, даже вроде ожидал того. Уже во всех партийных инстанциях требовали переделать текст или запретить исполнение. Дмитрий Дмитриевич сказал, что не изменит ни одной строчки, не сделает никаких сокращений. Пойдет, как написано, или пусть отменяют премьеру. Евтушенко метался по Москве, нажимая на все доступные ему правительственные педали, а я искала солиста. В этой ситуации, кроме хорошего голоса, еще и человек нужен был надежный. Решила обратиться к солисту нашего театра Виктору Нечипайло. Голос замечательный, и тоже ленинградец — как я, как Дмитрий Дмитриевич. Приехали мы со Славой к нему домой, рассказываем гнусную историю с Ведерниковым: что того запугали, дали по мозгам и он вернул ноты Шостаковичу. — Понимаешь, ты должен сейчас очень хорошо все обдумать и решить для себя, можешь ты выстоять в этой проклятой ситуации или нет. Если не чувствуешь в себе достаточно сил, лучше откажись сейчас, но второй раз возвращать ноты Шостаковичу нельзя. Ну как, будешь петь? — Буду. Давай сюда ноты. Нечипайло быстро выучил свою партию, спел ее Дмитрию Дмитриевичу, и тот был очень им доволен. Интересно, что в те же ноябрьские дни, когда на наших глазах шла битва Шостаковича с ЦК партии за право на жизнь Тринадцатой симфонии, в стране произошло очень знаменательное событие: 11 ноября в продажу поступил очередной номер журнала «Новый мир» с напечатанной в нем повестью Солженицына «Один день Ивана Денисовича». (Советское правительство неосмотрительно выпустило джинна из бутылки, и, как ни старались затем все последующие годы, затолкать его обратно уже не смогли.) Мы недоумевали, почему, напечатав такую сильнейшую повесть о советских концлагерях, власти не разрешают к исполнению Тринадцатую симфонию Шостаковича. Но, как выяснилось потом, Твардовский — главный редактор журнала «Новый мир» — сумел изловчиться, нашел пути и подсунул «Ивана Денисовича» самому Никите Хрущеву. Тот — еще не вполне остыв от недавно прошедшего XXII съезда партии, где он, всенародно назвав Сталина убийцей, предал его анафеме, — повесть ту прочитал и приказал немедленно ее печатать. Шостаковича же травила старая сталинская свора, уже десятилетиями поднаторевшая в этих делах. Тогда же написал для меня вокальный цикл на стихи Иосифа Бродского композитор Борис Чайковский и посвятил его мне. Это талантливое, замечательное сочинение я поставила в программу моего объявленного концерта. В прекрасных стихах не было никакой политики, но, видно, молодой поэт-еврей тоже попал под волну антисемитизма, что накатилась на «Бабий Яр», и за два дня до концерта цикл к исполнению был запрещен. Но, мало того, пришло в буйную голову Никиты Хрущева в наш цивилизованный век объявить большого поэта России тунеядцем и выслать его в какую-то Тмутаракань, как нетрудящийся элемент. Потом он эмигрировал и живет теперь в США, а в 1987 году получил Нобелевскую премию. Итак, приближался день премьеры, шли последние оркестровые репетиции. И вдруг — в день концерта, рано утром, перед генеральной репетицией, мне домой в панике звонит Нечипайло, что не может вечером петь Тринадцатую симфонию, потому что его занимают в спектакле Большого театра. Вот это был номер. Даже мне, знающей все закулисные подводные течения, такое не могло прийти в голову. Уж, кажется, все было предусмотрено. А случилось вот что. Артисту, стоящему в афише оперы «Дон Карлос», велели «заболеть», чтобы Нечипайло, которого не смогли обработать и заставить отказаться от участия в премьере Тринадцатой симфонии, обязать в этот вечер петь спектакль в Большом театре. Это был хорошо подготовленный удар, и, казалось, властям на этот раз удалось сорвать премьеру. Но не до конца рассчитали свою игру душители Шостаковича. Молодой, только что окончивший консерваторию певец Виталий Громадский тоже выучил басовую партию для будущих концертов. Но так как он не участвовал в оркестровых репетициях, то и не попал в поле зрения держиморд от искусства. Не зная, что произошло, что нет солиста на вечерний концерт, он пришел послушать генеральную репетицию, где в него и вцепился дирижер Кондрашин. — Можете петь сейчас репетицию, а вечером концерт? — Могу. Это был удар на удар! И тем не менее, пока утром 18 декабря шла генеральная репетиция к вечерней премьере, в ЦК ломали голову, под каким бы еще предлогом ее сорвать. Наконец, в середине дня пришло разрешение на исполнение, и все же, пока не зазвучали со сцены первые такты музыки, мы не были уверены, что концерт состоится. Успех, конечно, был огромный. Но, чтобы дать симфонии прочную жизнь, нужно было как можно скорее вывезти ее за границу. Когда Слава выехал на гастроли в Америку, он тайком взял с собой партитуру и передал ее в Филадельфийский оркестр дирижеру Юджину Орманди. Премьера Тринадцатой симфонии воспринималась всей интеллигенцией как большая победа искусства над политикой и идеологией партии. Музыканты ликовали. И вдруг, буквально через несколько дней после премьеры, к изумлению Шостаковича, Евтушенко опубликовал в «Литературной газете» второй вариант «Бабьего Яра», бездарно-угодливо вычищенный и отутюженный. Какая все-таки страшная судьба у поэтов в советской России. Гумилев расстрелян. Блок умер от голода. Есенин покончил с собой. Маяковский застрелился. Мандельштам погиб в лагере. Цветаева повесилась. Пастернака загнали в могилу. Ахматову травили и не печатали много лет. Кто же выплыл? Да те, кто вовремя перековался. И среди них, к сожалению, один из самых талантливых поэтов послевоенного периода Евгений Евтушенко. Быстро научился он угождать на любой вкус, держать нос по ветру и, как никто, всегда хорошо чуял, когда нужно согнуться до земли, а когда можно и выпрямиться в полный рост. Так и шарахает его с тех пор из стороны в сторону — от «Бабьего Яра» до «Братской ГЭС» или, того хлеще, «КамАЗа», которые без отвращения читать невозможно — так разит подхалимажем. А когда от него уже ничего хорошего не ждут, вдруг выходит на трибуну собрания комсомольского актива в Москве, в Колонном зале Дома союзов, посвященного памяти поэта Есенина, и повергает всех присутствующих в зале в коматозное состояние своим замечательным стихотворением «…Есенин милый, изменилась Русь». Когда румяный комсомольский вождь На нас, поэтов, кулаком грохочет… А собрание-то транслировалось напрямую по всему Союзу! Судя по тому, как скоро он потом поехал опять на какую-то новостройку замаливать перед правительством свои грехи, получил он по шее крепко. С тех пор прошло много лет. И вдруг уже здесь, в изгнании, мы встретились с ним в Лондоне. Он подарил Славе несколько небольших книжек своих стихов, после чтения которых мне ужасно захотелось с ним поговорить, чтобы понять, что же произошло с поэтом, так блестяще начинавшим свой творческий путь. Вскоре он был проездом в Париже, позвонил нам, и мы пригласили его к себе домой. Мы сидели, по старой московской привычке, в кухне нашей огромной парижской квартиры, я угощала его пельменями, приготовленными настоящей сибирячкой, — думала, что ему, сибиряку, будет приятно. Меня подмывало высказать ему все, что накопилось на душе, и в то же время было неудобно говорить гостю в нашем доме нелестные слова, но, в конце концов, я плюнула на все церемонии. — Женя, можно мне сказать вам кое-что о ваших стихах? Но предупреждаю: разговор будет неприятный, и если не хотите меня выслушать, то начинать его я не буду и совсем не обижусь. Насторожился весь, напружинился: — Говорите. Смотрит светлыми холодными глазами, улыбаются одни лишь губы… — Вы подарили Славе несколько книжек ваших стихов. Я их прочла, и знаете, что меня потрясло до глубины души? Ваше гражданское перерождение, ваша неискренность, если не сказать вранье, ваше бессовестное отношение к своему народу. — В чем, где?! Докажите! Это неправда!.. — А вы прочтите свои стихи из «Камазовской тетради» или «Монологи» — то американского писателя, то американского поэта, то американского артиста. Вот, например, «Монолог американского актера Юджина Шампа». Он просветлел весь и захохотал: — Ах это! — Но вы ведь написали эти стихи о себе! — Откуда вы узнали? Этого никто не знает, кроме моих друзей. А, Слава, наверное, вам рассказал. — Да, Слава. Вы ему сказали, что «Юджин Шамп» ваша кличка, что в молодости друзья ваши, с которыми вы любили пить шампанское, называли вас так: Юджин — Евгений, а Шамп — от «шампанское». Но вот что вы пишете в объяснении к монологу. Меня оно настолько потрясло, что я запомнила его слово в слово: «Юджин Шамп — молодой американский актер, активно протестовавший против грязной войны во Вьетнаме. В связи с этим он был снят хозяевами с главной роли в готовящемся к постановке фильме по пьесе Ростана „Сирано де Бержерак“». Но ведь это же вы должны были играть в кино роль Сирано де Бержерака на студии «Мосфильм»! — Да, я мечтал об этом всю жизнь. Несколько лет пробивал по верхам — добился, а когда уже были намечены съемки, вдруг какая-то сволочь запретила. Но ничего, я их здорово провел — все рассказал в «Монологе Шампа», а они сдуру его напечатали. — Но кого же вы провели? — Как кого? Всех, кого надо было. — Да кто же может догадаться, кто скрывается под именем Юджин Шамп? Тем более, что вы сами объясняете вашим читателям — кстати, тираж этой книжки 130 тысяч экземпляров, что это американский актер. Вам советская власть наплевала в душу, а виновата в этом Америка? Почему же вы не возмутитесь у себя дома, а порождаете ненависть к американцам, которые вам ничем не обязаны и ничего плохого вам не сделали? Это уже не конспирация, а просто вранье. Во имя зубоскальства нескольких приятелей-собутыльников, знающих истинного «Юджина Шампа», вы обманули своих читателей лучше любого специалиста по дезинформации из КГБ. И за всех-то вы успеваете болеть душой! Тут и кубинцы, и чилийцы, Камбоджа и Вьетнам… И, конечно, американские безработные, у которых, кстати, пособие по безработице, как вы знаете, больше зарплаты советского рабочего. Но почему-то не болит у вас душа за своего соотечественника. На крыше КамАЗа, Огромной, как будто ладонь Гулливера, Рабочий с кефиром и хлебом… Почему же вы его, советского рабочего, не пожалеете, что он, полуголодный, так горбатит всю жизнь на эти КамА3ы, что в 50 лет он уже старик. Вы бывали на этих новостройках и знаете, что условия жизни там в полном смысле слова убийственные: зимой спят в палатках, в магазинах пустые прилавки. Вот и ишачит советский человек с краюхой хлеба в руке. А после работы он вместо обеда выпьет бутылку не кефира, а водки и придет в свой барак куражиться над соседями и лупить жену и детей. Вот эту-то каторжную жизнь вы воспеваете в своих стихах и преподносите читателям как романтику. Или вот еще: Шикарно взвалив под Слюдянкой Цементный мешок на плечо, С какой величавой осанкой Чалдоночка кинет: «ничо!» А в мешке цемента килограммов пятьдесят! Я таскала их на своем горбу во время войны, когда мне было 15 лет от роду. Вы бы взвалили его на себя вместо той несчастной бабы, которая, надорвав себе живот, возможно, на всю жизнь останется бесплодной или будет рожать хилых, неполноценных детей. Нет, вы в восторге наблюдаете. И, мало того, за свое словоблудие еще деньги вытянули из кармана у той же потерявшей женский облик работяги. Ведь это же она и ей подобные оплачивают ваши стотысячные тиражи, а не Генеральный секретарь ЦК из своего кармана. Чтобы ваша жена-англичанка не маялась по очередям в советских магазинах и могла пойти на московский рынок да заплатить 30 рублей за курицу и 15 за килограмм помидор — что, кстати, составит примерно половину месячной зарплаты так восхитившей вас чалдоночки. Да она, прочитав ваши стихи, не кинет «ничо!», а пошлет вас таким отборным трехэтажным матом!