Исход
Часть 36 из 43 Информация о книге
Впрочем, я нисколько не обижаюсь на штурмана – он взвалил на себя страшную ношу. К тому же, как я поняла из его разговоров с капитаном, у нас даже не будет нормальной карты. Есть какой-то рисунок из книги Нансена. Координаты мыса Флора у нас тоже, кажется, приблизительные. Словом, мы опять идём туда, не знаю куда. Странно, что даже в нашей библиотеке, которую я прочитала вдоль и поперёк, рекомендуя попутно книги Зурову, не нашлось ни одного толкового труда о Земле Франца-Иосифа. Кроме книги Нансена, принадлежащей штурману, большому поклоннику этого норвежца, других сведений у нас нет. Конечно, это придаёт нашему путешествию интриги, хотя, если честно, все мы немного устали от разного рода интриг и с гораздо большей радостью встретили бы что-нибудь предсказуемое и закономерное. В начале апреля Георгий Георгиевич собрал нас всех и зачитал предписание, которое после вручил штурману. В предписании говорилось, что капитан рекомендует нашей группе покинуть шхуну в середине апреля, взяв с собой провизию из расчёта на два месяца. И двигаясь пешком по льду, отправиться к мысу Флора, где поискать постройки и провизию. Потом капитан предложил штурману поставить подпись под списком вещей, которые мы забираем с собой. Штурман зачитал его вслух. В списке значились ружья, малицы, заспинные мешки – одним словом, всё, кроме наших личных вещей. Когда штурман заканчивал читать этот список, было видно, что он уже вне себя. Но капитан, как ни в чём не бывало, спросил, не забыл ли он вписать ещё что-нибудь. Штурман немедленно вспомнил о каких-то кружках, вёдрах и палатке, и всё это капитан тоже вписал. – К чему такая мелочность? Ведь неизвестно ещё, донесём ли мы эти поварёшки и дойдём ли сами. – Это не мелочность, – не глядя на него, сказал капитан. – Это – отчёт. Видно, он тоже не остался равнодушным. Вечером меня позвали к капитану. Мне сразу бросилось в глаза, что он расстроен. – Я хотел с вами попрощаться, Ольга Александровна, – тихо сказал он. – Завтра мы расстаёмся, и неизвестно, надолго ли… Быть может, мы уже никогда не увидимся… – Не говорите так, Георгий Георгиевич! Он улыбнулся. – Я очень благодарен вам, Ольга Александровна. И никогда не забуду, что вы выходили меня. Своим выздоровлением я обязан только вам… Если бы не вы… – Прошу вас, Георгий Георгиевич… Если бы не вы, меня бы просто не было на “Княгине Ольге”. Он опять улыбнулся. – Знайте, я ни разу не пожалел, что вы отправились с нами. Мне тяжело с вами расставаться, но я знаю: так будет лучше для всех… Я хотел бы, чтобы этот день прошёл иначе. Но что делать… Ах, он умный человек, но иногда он совершенно не понимает… – Вы о штурмане? – Да, да… Штурман… Ведь он не понимает… Не понимает, что мне не жаль этих чёртовых плошек, – капитан как будто бы рассуждал сам с собой. – Он упорно не хочет понять, что всё это мне не принадлежит. Даже если бы я раздумал идти на полюс и захотел вернуться в Петербург без шхуны, мне пришлось бы держать ответ… А я к тому же не могу уйти – если я не достигну полюса, это будет моим несмываемым позором. И как мне жить после этого?.. Да, он умный человек, но иногда самых простых, житейских мелочей он понять не в силах… Тут он словно вспомнил обо мне. – Да, – сказал он, – уходите, Ольга Александровна. – Так определённо будет лучше и для вас, и для… И для всех. Если мы когда-нибудь вернёмся домой… Боже, как я устал… Мы оба молчали. – Если мы когда-нибудь вернёмся домой, я разыщу вас. Я подняла на него глаза и то, что увидела, меня поразило. Во-первых, мне показалось, что он смотрит на меня с нежностью. Но дело было даже не в этом. Он смотрел так, как человек, уверенный, что его словам не суждено сбыться. Я увидела, что он не верит в своё возвращение домой. Более того, он уверен, что никогда этого не произойдёт. В таком положении человек без веры обречён. Эту обречённость я и прочитала на его лице. Мне стало страшно, захотелось броситься к нему и умолять, чтобы он позволил мне остаться. – Георгий Георгиевич… – Завтра вы уйдёте, Ольга Александровна. И прошу вас, не спорьте… Всё это было вчера, и ночью я не один раз проговорила наш диалог про себя. Как страшно мне стало после этого разговора! Как страшно расставаться с “Княгиней Ольгой”, с остающейся командой, с дорогим Георгием Георгиевичем. Как страшно и горько! Что-то со всеми нами будет, и встретимся ли мы ещё когда-нибудь? Полтора года, проведённые на “Княгине Ольге” – это счастливейшее время с тех пор, как я покинула родной дом. И пусть моё одеяло примерзает к стене, с потолка капает, а со скользких, плесневелых стен свисают закоптелые клочья краски, всё равно для меня это – лучшее место на земле. Ночью я поняла, что совершенно не хочу уходить. Но просить Георгия Георгиевича позволить мне остаться на шхуне я не стану. Матросы уходят исключительно по своему желанию, а я ухожу, потому что он так хотел. Если бы я была его женой или невестой, всё выглядело бы иначе. Я бы просто заявила, что никуда не пойду, и он не смог бы меня выгнать. Но в моём положении вести себя так я не могу. Увы. Меня опять изгоняют, и я подчиняюсь. Когда-то я так же не хотела уходить из отцовского дома. Сейчас я закончу это письмо и уложу его в сумку к другим письмам, а сама отправлюсь на прощальный обед. Сегодня вечером мы выходим, и в последний раз встречаемся все вместе за столом нашего родного “кормового помещения”. И я боюсь, что непременно расплачусь. Простите, Аполлинарий Матвеевич, что и на Вас нагнала тоску. Следующее письмо я напишу с дороги. Это будет уже новая страница моего путешествия. А лучше сказать, что это будет совсем другое путешествие. Прощаюсь с Вами, дорогой мой Аполлинарий Матвеевич. Обнимаю Вас. Ваша О.» * * * Письмо и в самом деле нагнало тоску на Аполлинария Матвеевича, который по прочтении поднялся из-за стола, снял пенсне и, заложив руки за спину, прошёлся взад-вперёд по кабинету. А в какой-то момент не то почесал, не то потёр правый глаз. Потом он позвонил и попросил явившуюся на зов Татьяну принести ещё кофею. Вошедшая увидела на столе две стопки писем, карту и опорожнённый кофейник. В ответ на распоряжение она закивала, собрала со стола посуду и удалилась. Вскоре, впрочем, она появилась с новым кофейником и застала Аполлинария Матвеевича вновь засевшим за письма и уже углубившимся в чтение. Когда же Татьяна покидала комнату, Аполлинарий Матвеевич, точь-в-точь как и в прошлый раз, в правой руке держал кофейную чашку, а в левой – листок. Правда, исписанный на сей раз не чернилами, а карандашом. Татьяна вышла в тот самый момент, когда старик прочёл про себя: «…Чаще всего я теперь вспоминаю наш последний день на “Княгине Ольге”. Правильнее было бы сказать, что я всё никак не могу забыть того дня. Было по-настоящему тепло и солнечно – совсем весна, даже и для наших диких мест. Вскоре после ухода штурман сам сделал определение. Получилось, что мы вышли с точки 82°58,5´N 60°05´O и направились на SW. Хоть на этот год у нас и не было Наутикаль-Альманаха, штурман где-то нашёл английскую книгу, в которой данные по солнцу и времени давались на несколько лет вперёд. Эти данные он перенёс в записную книжку, с которой мы теперь будем сверять определения. Перед нашим уходом был обед. Зуров очень старался попотчевать уходящих. А пока все ели, он прочитал нам свою поэму. Не помню, писала ли я Вам, что наш повар пишет стихи. И кажется, он постоянно пребывает в состоянии сочинительства. Во всяком случае, он всё время носит купленную мной ещё в Архангельске тетрадку и то и дело что-то в неё записывает. Несколько раз он публично читал свои сочинения. Капитан всегда улыбался одними глазами, поскольку стихи эти очень простые. Что-то подобное я уже слышала от одной петербургской знакомой, тоже простой девушки. Как, однако, это странно, что даже не очень-то грамотные люди стремятся к сочинительству. Интересно, в других странах так же или это исключительная черта русского человека? И вот оказалось, что к нашему уходу Зуров написал целую поэму. Писал он её давно, с тех самых пор, когда стало известно о разделении команды. К сожалению, я не помню эту поэму. Помню только, что там говорилось о разлуке, об опасностях, которые нас ждут на пути к мысу Флора, и о том, что все мы ещё встретимся в Петербурге. Потому что царь-батюшка захочет всех нас лицезреть и наградить за службу и доблестный труд. Большой отрывок из этой поэмы Зуров и прочитал нам за прощальным обедом. Надо сказать, что все и всегда с пониманием и благосклонностью относились к его стихам. Даже капитан или штурман, то есть люди хорошо образованные, никогда не позволяли себе никакой насмешки или могущего обидеть замечания. Мне он тоже иногда читал в камбузе, пока мы чистили картошку или мыли ягоды, и я слушала его внимательно, стараясь ничем не обидеть. Теперь же поэма даже растрогала всю команду, вот почему после чтения решили завести граммофон – уж очень грустно всем стало. Но и граммофон никого не развеселил. А когда поставили “Ночные цветы”, тут и вовсе все приуныли – этот романс, бывало, звучал у нас в лучшие дни. Наконец мы разошлись, чтобы одеться и встретиться уже на льду. Когда же мы все снова собрались, возникла заминка – нелегко нам далось это расставание. Мы стали прощаться. Все обнялись, перецеловались и встали двумя группами друг напротив друга, точно не зная или сомневаясь, что теперь следует делать и как себя вести. Так мы и стояли какое-то время – тринадцать человек против десяти. Надо сказать, что двое матросов отказались идти с нами. Поэтому пропорции изменились. Теперь уходят штурман Бреев, я, машинист Раев, стюард Фау, рулевой Макаров и восемь матросов: Земсков, Шадрин, Балякин, Пеньевской, Корнеев, Сварчевский, Михайлов, Кротов. Решено взять шесть каяков. Никому не хотелось расставаться. Но отменить это расставание теперь никто не решился бы. Наконец штурман, как командир нашей группы, сделал первый шаг: снял шапку и перекрестился. Тотчас и все стали снимать шапки и креститься. Штурман первым “впрягся” в свои нарты, а следом за ним и все взялись за лямки. Правда, остающиеся многих оттеснили и сами потащили наши нарты. Никак мы не могли расстаться! Нарты у нас огромные, на каждых по десяти пудов весу. И только у меня свои маленькие нарты, почти саночки. Они были и раньше на шхуне, и вот в самый последний момент штурман заявил, что я “головой отвечаю за приборы”, и пояснил, что мне придётся везти отдельно от всех приборы, кое-какие инструменты и посуду. Уверена, что дело, конечно, не в приборах и не в моей голове. Просто штурман не допускает и мысли, что я потащу нарты наравне со всеми. Что ж, это очень трогательно и, пожалуй, разумно. В конце концов, нечего и обсуждать, что устану я раньше остальных, и тогда придётся тащить ещё и меня. Это, конечно, не десять пудов, но всё же дополнительный вес. Окончательно с остающимися мы расстались только через неделю. Продвигались мы очень медленно, никто, похоже, этого не ожидал. Зато со шхуны всё это время кто-нибудь приходил к нам в сопровождении собак – то с горячим обедом, а то и с бутылкой шампанского. Шампанское капитан прислал с Музалевским и Немтиновым. И все мы выпили понемногу за здоровье капитана. Но за первую неделю перехода мы все устали так, как ещё никогда не уставали на шхуне. Нарты действительно оказались непомерно тяжёлыми, путь – непроходимым, мы только и вынуждены продираться сквозь ропаки и торосы. Ночуем мы все в одной палатке, забираясь каждый в две малицы – одну натягивая на себя обычным способом, а другую – на ноги. Некоторые залезают в малицы парами, так, говорят, намного теплее, хотя и неудобно. Налетающий время от времени ветер полощет нашу палатку, как заправская прачка порты в корыте с водой. Палатка продувается насквозь, и ветром нам надувает настоящие сугробы. Вскоре после нашего ухода со шхуны поднялась сильнейшая метель. Ничего страшнее и тоскливее здешних ветров я в жизни не видывала. Сила ветра такова, что устоять на ногах почти невозможно, к тому же вой поднимается страшный, как будто воет живое существо. Всё это продолжалось три дня, и три дня мы просидели в палатке, поскольку идти было нельзя. Когда же ветер стих и выглянуло солнце, выяснилось, что нас отнесло на N. А это значит, что мы продвинулись на несколько вёрст. Выяснилось и ещё кое-что: трое матросов – Пеньевской, Корнеев и Балякин – решили вернуться на шхуну. Оказывается, они были уверены, что через неделю наше путешествие будет окончено. Но вот миновало две недели, а мыс Флора не показывается. Вероятно, такое впечатление внушил им капитан, когда говорил о непродолжительности нашего похода. И хоть штурман и спорил с ним при всех, доказывая, что переход займёт больше времени, кое-кто был уверен в правоте капитана. Убедившись теперь, что капитан ошибался, они поняли и другое: пьесу, предложенную штурманом, разыграть они не смогут. Так что теперь нас осталось десять человек. Ещё два каяка отправили на шхуну с вернувшимися – тащить лишний груз штурман назвал “слишком большой роскошью”. И всё равно тянуть лямку стало тяжелее. Зато и провианта осталось больше. Я нисколько не осуждаю вернувшихся, я бы и сама с удовольствием вернулась, но… Чтобы понять их, достаточно представить наш день: в 7 утра мы встаём и кое-как завтракаем. Примерно в 9 снимаемся и до 2 вязнем в снегу, пробираясь через торосы. Нарты то и дело ломаются, и приходится их чинить. В 2 мы обедаем наскоро и снова идём часов до 7 вечера, когда разбиваем палатку и принимаемся за ужин. Едим мы консервированное мясо или суп из сухого бульона Скорикова, который варим на морской воде. Если бы Вы отведали этого кушанья, Вас наверняка бы стошнило. Прибавьте к этому намокшие за день пимы, запахи и грязь, которую невозможно смыть. А ещё метель или мороз, или просто пасмурная погода… Однако у нас довольно быстро закончился жир, на котором мы готовили, и пришлось есть сухари, заедая их льдом, не очень-то подходящим для утоления жажды. Словом, несложно представить себе чувства и ход мыслей тех, кто вернулся на “Княгиню Ольгу”. К началу мая к этим наваждениям прибавилось ещё одно – глазная болезнь. Солнца стало больше, но снега не убавилось. И вот от яркого, бесконечного, вездесущего снега начали болеть и слезиться глаза. Нужны были специальные очки, и у нас вроде бы были такие очки, сделанные Музалевским ещё на “Княгине Ольге”. Но оказалось, что это волшебные очки, потому что, надев их, мы начинали спотыкаться и падать. В очках кружилась голова, земля уходила из-под ног, и вообще казалось, что мир переворачивается. Раз начав болеть, глаза болели при солнце и без солнца. И если проходила резь, то оставалась пелена, от которой невозможно было избавиться. И тогда мы шли молча, с закрытыми глазами, шаг за шагом продвигаясь к S, набирая начавший подтаивать снег в отяжелевшие пимы. Мокрые ноги стынут, спину ломит, глаза невозможно открыть из-за невыносимой рези. Слёзы, текущие непроизвольно, оставляют на закоптелых наших физиономиях светлые дорожки, отчего каждый из нас стал похож на Пьеро. И вот я начала думать, что все эти люди, идущие рядом со мной, идут домой. Дома у них тепло, есть баня и хлеб, есть даже горячий чай, а может быть, и кофе со свежими сливками. А куда иду я? Ради чего я тяну эту лямку, переставляю мокрые, стылые ноги и не могу смотреть вокруг себя широко раскрытыми глазами? Чем увенчаются все мои мучения? Но как-то меня посетила мысль: вовсе необязательно идти куда-то, можно идти откуда-то. И стремиться можно не только к чему-то, но и от чего-то. Главное – не оборачиваться. От этой мысли немного полегчало. А на следующий день мы вышли к большой полынье, где к тому же встретились нам тюлени. Так что наше холодное и полуголодное существование закончилось счастливо для нас, но, правда, несчастливо для тюленей. Горячий обед и чай всем подняли настроение. Опьянев слегка от сытной еды, мы даже попытались что-то спеть, но быстро свалились и уснули. К середине мая мы, к ужасу своему, обнаружили, что переход наш длится уже месяц, а никакой земли нигде поблизости не видно. К этому времени мы вышли к огромной полынье, переправиться через которую было невозможно по причине прибившейся к противоположному берегу шуги, которая не дала бы нам высадиться из каяков, а то ещё и порезала бы лодки. Поэтому нужно было обойти эту полынью, но оказалось, что тянется она на многие мили на SSW и O. Штурман отправил трёх человек, в том числе и меня, в одну сторону, ещё двух, с которыми пошёл сам, – в другую, остальным же велел сидеть возле палатки. Мы разделились. Вместе со Сварчевским и Шадриным я пошла на SSW. Среди тех, кто остался в палатке, был Фау, у которого так болят ноги, что он не то что нарты не может тащить, а и сам еле тащится. Все сошлись, что у него ревматизм, но как с этим быть, никто не знает. Задача оставшихся в палатке была в том, чтобы сохранять вещи и, если понадобится, подавать ушедшим сигналы – служить маяком. Мы прошли вёрст, наверное, десять, когда вдруг заметили обход – майна закончилась, можно было обойти её и двигаться дальше. Заторопились обратно. Особенно торопился Сварчевский – уж очень ему хотелось сообщить штурману о найденном обходе. Он устремился вперёд, да так быстро, что мы еле поспевали за ним. Когда мы вышли на поиски, нам то и дело попадались каналы, перебираться через которые следует с большой осторожностью. На лыжах это делать проще и ловчее, но мы трое – никудышные лыжники. Поэтому приходилось попросту перепрыгивать или прибегать к помощи мелких льдин, что довольно опасно. И уж торопиться здесь нельзя ни в коем случае. Но обратный путь Сварчевский решил преодолеть вприпрыжку, и сколько мы с Шадриным ни кричали ему, чтобы был осторожен, он оставался глух. И вот в какой-то момент, когда Сварчевский запрыгнул на маленькую льдину, чтобы затем соскочить с неё на берег, льдина перевернулась, и Сварчевский оказался в воде. Вообще-то эти купания случаются не так уж редко. Ощущения, конечно, чудовищные. Вылезши на берег, следует немедленно отжать одежду и торопиться к огню. Но когда мы подскочили к воде, куда на наших глазах упал Сварчевский, там его не оказалось. В первую секунду мы остолбенели, ведь мы оба видели, как он только что упал с перевернувшейся льдины в воду, и бросились как раз для того, чтобы помочь ему выбраться. Но перед нами была вода, была маленькая льдина, на которую запрыгнул Сварчевский. Но самого Сварчевского не было. Не было и винтовки, которая оставалась при нём. Мы стояли, молча заглядывали в воду и раздумывали, что же теперь делать. След Сварчевского обрывался перед каналом, дальше никаких следов не было. Мы видели, как он упал в воду. Но утонуть, не попытавшись выбраться, он не мог. Тем более мы почти сразу подбежали, чтобы помочь ему. Мы ещё постояли над водой и решили отправиться к палатке. Штурман уже вернулся и, мрачный, рассказывал, что на O обхода они не видели – слишком большая полынья – и, возможно, придётся идти дальше. – Что у вас? – спросил он, как только мы подошли. – Нашли обход, – доложил Шадрин, – но потеряли Сварчевского. – Как так? – нахмурился штурман. Мы рассказали, чему стали свидетелями. – Значит, вёрст десять? – задумался штурман. – Неплохо… Но сначала Сварчевский. Впятером – мы с Шадриным и тройка штурмана – отправились на SSW. Прошли весь наш недавний путь и снова оказались возле канала, куда упал Сварчевский. Ветра и снега не было, так что все следы сохранялись нетронутыми. И теперь уже впятером мы стояли над каналом и смотрели в тёмную воду. Наконец помрачневший и даже изменившийся штурман сказал: – Н-да… Майская ночь, или Утопленница… Кротов, один из тех матросов, что ходил со штурманом, пробормотал: – Чертовщина какая-то… – Никакой чертовщины, – отрезал штурман. – И чтобы я про чертей больше не слышал… Всё, что можно предположить – это разрыв сердца в ледяной воде. А на сердце он, кстати, жаловался… Что ж, стоит, пожалуй, задержаться на пару дней – сам не знаю, зачем… Если вы говорите, что видели, как он падал, то ему некуда деться… Надежды, что он жив, нет никакой… Мы вернулись к палатке уже вечером. Сварчевский утонул – в том не было никаких сомнений. Но это была первая смерть за время нашего плавания – переход через льды я тоже отношу к плаванию. И нам не просто было жаль Сварчевского, смерть его подействовала на нас удручающе. Все мы как будто почувствовали, что началась новая глава в книге нашей кочевой жизни. Штурман всё-таки решил задержаться. Наверное, для успокоения совести. С той же целью мы два дня бродили вокруг палатки и, по примеру штурмана, свистели, кричали и даже стреляли. На второй день штурман, Раев и Земсков на лыжах отправились на SSW. Вскоре они вернулись и рассказали, что обход сохранился, а о Сварчевском, само собой, не было ни слуху, ни духу. На третий день мы снялись со стоянки, оставив ещё один каяк. Когда же наконец мы обошли нашу майну, то вдруг поняли, что дорога изменилась – торосов и ропаков меньше не стало, зато всё чаще стали попадаться полыньи, а нам всё чаще приходилось обращаться к каякам. Каяки неплохо держались на плаву и почти не пропускали воду, зато мы сами не очень-то хорошо держались в каяках, и не раз, выбираясь на берег, кто-нибудь оказывался в воде, навлекая на себя проклятия штурмана. Когда же Михайлов с Кротовым – по-моему, два самых неуклюжих человека на “Княгине Ольге” – умудрились перевернуться вместе с каяком, утопив двустволку, винтовку и печку, штурман пришёл в настоящее бешенство. Он кричал, что такие ротозеи должны сидеть дома и ковыряться в земле; что он возблагодарит Бога, когда избавится от нашего общества; и что, наконец, утопившие печку – это преступники, а все мы – ленивые мулы. Кажется, он высказал всё, что думал о нас. По его мнению, никого из нашей группы не волнует забота о хлебе насущном, о том, как выжить самим и поддержать других. – Беспримерное отсутствие сообразительности и предприимчивости! – бросил он нам. – Беспримерное!.. Хуже всего, что он прав. Все мы, как дети или птенцы, плетёмся за штурманом и смотрим ему в рот. И если бы он, не дай Бог, исчез, мы бы сгинули разом. Штурман тащит не только первые нарты, но и всех нас, думая за каждого и о каждом. И если бы не его энергия и воля, мы бы и шагу не сделали. По-моему, все это отлично понимают, а потому и не обижаются на штурмана. К тому же гибель Сварчевского потрясла его больше нашего, а с утонувшей печкой мы опять несколько дней жевали сухари, заедая их льдом. Пока – опять же! – штурман вместе с Раевым не соорудили новую печку. К концу мая мы дотащились до новой полыньи, ни обойти, ни переплыть которую казалось невозможным. Ко всему прочему, мы уже пару недель не видели солнца – небо затянуто и днём, и ночью. А это значит, что мы понятия не имеем, где находимся. Приборы лежат у меня в нартах мёртвым грузом. Да ещё и глаза продолжают болеть, так что едва ли можно было бы воспользоваться секстаном. А ещё к концу мая заметно поубавилось сухарей. Сил тоже у всех заметно поубавилось. Единственная радость: нарты стали легче. Зато у Фау так разболелись ноги, что его, кажется, тоже скоро придётся укладывать на нарты. Господи! Люди, которые живут на твёрдой земле, не понимают своего счастья! Чего бы я не дала сейчас, чтобы почувствовать под ногами землю, а не вечно плывущий куда-то лёд. Правда, у меня ничего нет. Но это уже другой вопрос. А ещё я думаю, что если мы всё же доплетёмся до вожделенной земли, то я обязательно отправлюсь к Азовскому морю. Боже мой, что это за море! Какое тёплое, тихое, ласковое море. Если и не в Бердянск, где меня все знают и где мне было бы трудно поселиться, то в любой другой город. Всю оставшуюся жизнь я буду наслаждаться тёплым морем и солнцем, а ещё черешней, абрикосами и виноградом. И как же я ненавижу бульон Скорикова, лёд и холодную воду. И вообще всё холодное. И как только я оказалась в этом аду, в этом царстве вечного оцепенения?.. Каждый день мы идём вперёд и вперёд. Из глаз текут слёзы, ноги быстро промокают, и чтобы не сойти с ума, я читаю про себя: