Источник счастья
Часть 44 из 79 Информация о книге
Глава двенадцатая Пётр Борисович привык мало спать и легко переносил бессонные ночи. Его новая подружка Жанна была неутомима. Впервые за многие годы он уже вторую неделю подряд обходился без стимуляторов. Жанна скакала на нём или под ним удивительно долго и не только профессионально, но самозабвенно, минут по сорок, два-три раза за ночь. Галоп сменялся томительно медленной трусцой, потом рысь, опять галоп, электрическая судорога взмыленных тел, прохладный душ, короткий крепкий сон, и все сначала. «А может быть, и не надо ничего, никаких биологических фокусов? — думал Пётр Борисович, нежась ранним утром в джакузи. — У девочки бешеная энергетика. Роскошная зверушка, ничего никогда не говорит, молчит или стонет, поскуливает страстным басом. Вот он, мой эликсир молодости. Ни тебе давления, ни сердечной боли». Давно уже Петру Борисовичу не было так хорошо. Впрочем, в глубине души он понимал, что дело вовсе не в роскошной зверушке Жанне. Гонка, начавшаяся в новогоднюю ночь в Куршевеле, длилась шесть лет. Сейчас он вышел на финишную прямую. Чутье не обмануло его, когда он заставил Ивана Зубова связаться с профессором Мельником. Сам по себе профессор был пустым местом, хвастуном и попрошайкой, но через него удалось выйти на бесценную фигуру, реального свидетеля и участника событий, которые так интересовали Петра Борисовича. Фигуре этой скоро исполнялось сто шестнадцать лет. Пусть это была развалина с парализованными ногами и трясущейся челюстью, пусть вид Федора Фёдоровича Агапкина вызывал жалость и отвращение, но сам факт существования этого дореволюционного ископаемого наполнил измученное сердце Кольта жгучей целительной надеждой. Через свои старые связи отставной полковник ФСБ Зубов сумел выяснить, что бывший ассистент профессора Свешникова — не фикция, не самозванец, выживший из ума. Он единственный из сотрудников секретного отдела ОГПУ, кому удалось уцелеть после всех процессов тридцатых и пятидесятых. Он последний представитель московского отделения ложи розенкрейцеров. Он выжил и жил бесконечно долго, как будто специально для того, чтобы в ноябре 2005 года Пётр Борисович Кольт явился в его квартиру, пропахшую ароматическим дымом, и услышал от него всё, что хотел услышать. Неважно, сколько пришлось потратить сил и денег, чтобы общение Агапкина и Кольта стало сугубо конфиденциальным. Ветеран-чекист находился под опекой того ведомства, которому отдал лучшие годы своей огромной жизни. Кроме каких-то иногородних троюродных племянников и племянниц, он не имел родственников. Он был генералом в отставке и официально числился внештатным консультантом. Голова его работала отлично. Его берегли и охраняли как кладезь информации и живую реликвию, но не потому, что надеялись через него узнать тайну метода профессора Свешникова. — Несколько удачных опытов — это ещё не метод, — сказал полковнику Зубову его бывший коллега, молодой майор архивист, — профессоров и академиков, занятых этой темой, под крышей Института экспериментальной медицины и под прочими научными крышами работало больше дюжины. Богомолец, Заварзин, Савич, Тушнов. Вытяжки из желез, моча беременных женщин, всякие восточные дела. На фоне сегодняшнего развития биологии и медицины это пещерный век. Хитрый Иван Анатольевич не стал в разговоре с майором подчёркивать свой интерес именно к Свешникову. С самого начала он придумал легенду, будто его шеф Пётр Борисович Кольт на старости лет увлёкся историей эзотерических учений. Заболел он этим после того, как посетил раскопки древнего монастыря в Вуду-Шамбальском автономном округе, и теперь у него в голове рождаются всякие проекты. Строительство музея, съёмка серии документальных фильмов. — Федора Фёдоровича снимать нельзя, — предупредил майор. — Вот именно поэтому шеф хочет пообщаться с ним лично. Ничего странного в новом хобби олигарха не было. Мало ли как развлекаются очень богатые люди? Кто-то собирает антиквариат, кто-то покупает футбольные команды, кто-то живёт на яхте и путешествует по земному шару, чтобы иметь свою личную весну круглый год. Пётр Борисович Кольт нашёл для себя вот такую забаву — древние культы, раскопки, оккультизм в истории спецслужб. Первые несколько встреч со старцем прошли мучительно. Агапкин мог часами рассказывать о шлемах для передачи мысли на расстоянии, о расшифровке древних рукописей и шпионских кодов, об экспедициях на Белое море и на Тибет, о переливании крови и скрещивании людей с обезьянами. Но как только звучало имя Свешникова, у него начинал крупно трястись подбородок и он бормотал жалобно: — Что вам от меня нужно? Я ничего не помню. Так прошёл месяц, два. Зубов и Кольт почти потеряли надежду, но однажды, к концу очередной беседы, в усталом бормотании Агапкина вдруг прозвучало несколько странных фраз: — Если он узнает, что это от меня, не отдаст ни за что. Он хочет, чтобы я мучился вечно. Он уверен, что вот так я наказан и справедливость торжествует. Сказав это, старец горько заплакал. Зубов растерялся, а Кольт вдруг сделал нечто неожиданное. Он достал платок, вытер слёзы с пергаментных щёк и стал гладить старца по голове, как маленького ребёнка, приговаривая: — Ну, все, все, успокойся. Я с тобой, ты больше не будешь мучиться, плохое закончилось, впереди только хорошее, он простит тебя и все отдаст. Зубов изумлённо открыл рот, а потом едва успел включить маленький диктофон, который уже давно убрал в карман, ни на что не надеясь. С тех пор Кольт так часто прослушивал эту двухчасовую запись, что выучил рассказ Агапкина почти наизусть. Его не покидало чувство, что он выиграл самую важную сделку в своей жизни, и хотя до победы было ещё далеко, он помолодел сразу лет на десять. Распрямил плечи, стал носиться по Москве на новеньком серебристом «Лаллете», сменил строгий костюм на модные мешковатые джинсы, вместо ботинок крокодиловой кожи надел оранжевые кеды и выбрал себе в спутницы не стандартную бесплотную модель, а наливную упитанную зверушку Жанну. Массажные струи приятно щекотали тело. В просторной ванной комнате стояла стереосистема, Кольт любил именно там слушать музыку. Но сейчас из колонок звучали не Моцарт, не Чайковский, не «Битлз». Кольт поставил диск, который принесли ему полчаса назад от Зубова. Разговаривали два человека, мужчина и женщина. Голос мужчины звучал глухо, невнятно, и Кольт машинально отметил про себя, что новую вставную челюсть старику сделали неудачно. Женщина говорила чётко, было слышно, что она волнуется. — …кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он? — Не кричите. Я не выношу этого. — Я вовсе не кричу, но, если вам так показалось, извините. — Где вы взяли снимки? — Папа привёз их из Германии. — Дмитрий? Привёз из Германии? Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него. — Не могу. — Почему? — Он умер. — Когда? — Одиннадцать дней назад. Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность. — Умер. Стало быть, не уговорили. Кольт выключил воду, нахмурился, взял пульт, лежавший на краю ванны, и прокрутил этот кусок ещё раз. Москва 1917 Многие не могли простить Михаилу Владимировичу испорченного праздника свободы в кабинете главного врача. Особенно неприятно было напоминание о присяге. В военном госпитале большинство врачей имели воинские звания. Плох ли, хорош император, но они клялись ему в верности, а потом стали аплодировать отречению и пить шампанское. Не каждый способен заглушить в себе гаденькое послевкусие, которое оставляет предательство. Профессор Свешников и несколько старых сестёр-монахинь составили маленькую госпитальную оппозицию всеобщему воодушевлению. Когда стало известно, что царская семья арестована, сестра Арина плакала, Свешников ходил с траурным лицом. Все приветствовали Временное правительство, взахлёб пересказывали друг другу очередную речь Керенского, восхищались: как он хорош, обаятелен, какой у него трогательный близорукий взгляд и мягкий глубокий баритон. Петроградский Совет издал приказ №1, который упразднил офицерские титулы. Теперь низшие чины не обязаны были исполнять приказы офицеров вне службы и отдавать честь. Фактически армией стали управлять революционные агитаторы. Толпы вооружённых, разагитированных дезертиров шныряли по городам и деревням, грабили, убивали, насиловали, жгли. Создавались бесконечные комитеты и союзы, не прекращались съезды и митинги. Керенский объезжал войска, произносил речи, выражал сожаление, что его обязанности политического и государственного деятеля не позволяют ему присоединиться к войскам и погибнуть вместе с ними геройской смертью. Решительный час близок. Солдаты, которых при царе заставляли рисковать жизнью в бою, устрашая их кнутом и пулемётом, теперь готовы к высочайшей жертве во имя светлого будущего России. Он принимался трясти руки высшим чинам, обнимать их, как будто поздравляя офицеров с их собственным упразднением. Потом кланялся и улыбался под исступлённые солдатские овации. От возбуждения у него иногда случались странные припадки, вроде падучей, что вызывало у простонародной толпы мистический трепет и возводило нервного адвоката в ранг пророка. В госпитале солдаты стали требовать, чтобы офицеров клали в общие палаты, выздоравливающие раненые создали специальный комитет «по борьбе с контрреволюцией и офицерскими привилегиями», уполномоченные проверяли, одинаковы ли у всех еда, бинты, лекарства, не лечат ли врачи простых солдат хуже, чем офицеров. Если кто-то из низших чинов нечаянно, по привычке, отдавал честь, его объявляли врагом народа. Случались драки. Дрались костылями, загипсованными руками. Санитары не слушались приказов. Разнимать дерущихся приходилось сёстрам и врачам. Эпидемия всеобщего политического пафоса перешла в эйфорию. В Москве, в Малом театре, после каждого спектакля показывали «живые картины». Занавес поднимался под звуки «Марсельезы». Декорация изображала лазурное небо с ярко горящим солнцем. Под солнцем женщина в русском костюме с разорванными кандалами, освобождённая Россия. Вокруг неё Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чернышевский. Здесь же сидит, скрестив руки, Бакунин, стоит Петрашевский, думает думу Шевченко. Перовская в чёрном платье, среди измождённых лиц в серых арестантских халатах, дальше — студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. В мундирах александровских времён декабристы. Все победно поют «Марсельезу». Декорации и костюмы создал художник Коровин. Россию изображала актриса Яблочкина. Живые картины всю весну 1917 года завершали каждый спектакль. Впереди стоял на сцене комиссар московских театров князь Сумбатов-Южин. Публика неизменно рукоплескала. У многих на глазах были слёзы. Закрывались продуктовые лавки, все длиннее становились очереди за хлебом и мясом, все грязнее улицы. Зато в красном кумаче и в духовых оркестрах не было недостатка. Агитаторы, уполномоченные Советом рабочих и солдатских депутатов, снабжённые мандатами, собирали толпу на митинги и демонстрации, возбуждали её речами, призывами, обещаниями, лестью. Толпа одобрительно слушала и грызла семечки. Михаил Владимирович обычно много ходил пешком по Москве, особенно весной. Но теперь старался не бывать на улице. Вид возбуждённых толп вызывал у него тоску и отвращение. Ещё не утихла боль после смерти Володи. Теперь к ней прибавился животный, неодолимый страх за Таню и Андрюшу, за их будущее, за их жизнь в стране, которая больше всего напоминала сейчас палату буйно помешанных в доме скорби. Он стал плохо спать, несмотря на то что глушил себя работой, доводил до крайней степени усталости. Все равно оставалось свободное время, и надо было занять его чем-то, лишь бы не выходить на улицу, не общаться с людьми, не читать газет, листовок и воззваний, которые сыпались из окон, из автомобилей, расклеивались на стенах домов, на афишных столбах, делали город ещё грязнее и гаже. Поддавшись уговорам Агапкина, профессор все чаще заглядывал в лабораторию. Федор Фёдорович пробовал продолжать опыты, но понимал, что без профессора это бессмысленно. К тому же ему бывало неуютно в одиночестве среди стеклянных клеток с подопытными животными. Ему казалось, что Григорий Третий внимательно на него смотрит, следит за каждым его шагом. Упорный взгляд рубиновых глазок неприятно действовал ему на нервы. Агапкин вообще был не в лучшей форме. Он тяжело пережил известие о венчании Тани и Данилова. Потребовались огромные усилия, чтобы поздравить молодожёнов, пожать руку сопернику. Таня переехала к Данилову на Сивцев. Без неё в доме стало пусто и скучно. Федор Фёдорович видел её только в госпитале. Но в начале апреля Данилов опять отправился на фронт. Его в любой момент могли убить, не только немцы и австрийцы, но и свои. Это грело Агапкину душу. Таня вернулась домой, и всё пошло по-прежнему, будто не было никакого венчания. Она готовилась к выпускным экзаменам, потом собиралась поступать на медицинское отделение Высших женских курсов Герье. Прошёл апрель, май. Андрюшу хотели отправить в Ялту к тёте, но поезда ходили плохо, он остался в Москве. В июне Таня успешно сдала выпускные экзамены и стала готовиться к вступительным. Агапкин взялся помочь ей с химией, он хорошо помнил университетский курс. Когда они сидели рядом, склонившись над учебником, почти соприкасаясь щеками и коленями, ему казалось, что сердце его лопнет от счастья. На правах учителя он мог накрыть ладонью её руку, убрать ей за ухо прядь, упавшую на лицо. Она как будто не замечала этого или делала вид, что не замечает. Только однажды, когда он почти коснулся губами её шеи, она вдруг резко повернулась и сказала: — Федор Фёдорович, у вас такая тяжёлая одышка, вы много курите. Начался душный, пыльный июль. Ясным воскресным утром Таня вышла к завтраку в лёгкой юбке и свободной кисейной блузке. Солнце било в открытое окно, она остановилась, чтобы задёрнуть штору, и как-то так повернулась, что Агапкин, не сводивший с неё глаз, вдруг отчётливо увидел маленький округлившийся живот. «Четыре месяца, — подумал он с холодным отчаянием, — родит в ноябре». После завтрака он поднялся в лабораторию, и опять его встретил рубиновый немигающий взгляд. Следовало забыть обо всём и продолжать опыты. Теперь за ними стояло не только великое открытие, которое изменит мир, но и его собственная жизнь. Между ним, доктором Агапкиным, и лабораторными крысами в прозрачных клетках существовала тайная связь. Он стал таким же подопытным экземпляром, как они. У него, как у них, в центре мозга, в крошечных известковых капсулах жили цисты неизвестного науке паразита. С тех пор как прошла лихорадка, он ничего особенного не чувствовал. Выросли новые волосы, гуще и мягче прежних. Кожа стала глаже, ровнее. Исчезла лёгкая близорукость. Впрочем, перемены были столь незначительны, что никто, кроме него самого, не заметил их. Иногда он думал: а может, ему всё приснилось? Не было шприца, резинового жгута, не входила игла во вздутую вену его локтевого сгиба. У него на руках умер Володя. От потрясения, от усталости после многих бессонных ночей он потерял сознание, впал в короткое забытье и не может точно помнить, что произошло. Он хотел бы верить, что не вливал себе в вену препарат. Это был сон, мираж. Однако не получалось. Он входил в лабораторию, и под пристальным взглядом Григория Третьего его слегка знобило.