Мелодия
Часть 2 из 3 Информация о книге
Через шесть или семь часов ему придется предстать перед честной компанией в выходном костюме и произносить речь. – Ты похож на героя битвы, военного, как и все другие на постаментах. Они рассмеялись над этими словами: генерал Ал. Генералиссимус. – Мы с Джозефом, конечно, тоже придем. Гарантируем вежливые аплодисменты. Ну, могу я еще что-то, что-нибудь для тебя сделать… прежде чем уйду? «Ну, могу я еще что-то, что-нибудь?…» – он уже слышал эту фразу прежде. Неловкая фраза, всегда думалось ему. Дразнилка. Что это было сейчас – рассчитанная провокация, завуалированное приглашение? Бузи сомневался, вот только он всегда подозревал, что все слова и поступки Терины – провокация, рассчитанная или нет. Она не говорила, не садилась и не вставала, не выходила из комнаты, не входила, не присоединялась к группе, не покидала ее без явного желания взбудоражить присутствующих. Так было ли еще что-нибудь, хоть что-то? Что могла она иметь в виду? На что надеялась? Эта женщина была загадкой. Терина вздернула бровь, явно ошеломленная и удивленная его молчанием. – Ответь, – сказала она. Он поднял голову, посмотрел на нее, но помедлил еще секунду. Что она может подумать и сказать, если он предложит ей остаться на ночь, или на то, что осталось от ночи, «просто для компании»? Если только для компании. Он может приготовить кровать в соседней комнате или предложить ей собственную, хотя она вся переворошена, скомкана, а он мог бы лечь на диван для чтения. Она могла бы остаться хотя бы до завтрака, даже если ни один из них не будет пытаться уснуть. Они могут посидеть у балконного окна, посмотреть, как занимается заря, как врезается своим плугом в море. Вид становился лучше и сильнее задевал за живое, если им наслаждаться в компании. Она могла бы даже снова держать его за руку. Это, конечно, было возможно, хотя у него разыгрывалась похоть в таких ситуациях, чреватых чем-то более женственным и более нежным, чем-то мило невинным, чем-то более дружелюбным. Но больше всего ему, конечно, хотелось не встречать очередной рассвет в одиночестве. – Ты помнишь? – сказал он, удивляя себя самого. – Ты помнишь в тот раз, вечером, когда я пел «Колючую розу», а ты поднялась в мою гримерную? – Нет, не помню. Она сразу же припомнила то, о чем он говорил. – Не помнишь? – Он пропел последние строки: – Добьюсь я поцелуя, / Не угрозой, / Я заманю тебя / Колючей розой. / Она всегда со мной, / Когда не спится, / В такие вечера / В моей петлице. – Ему всегда нравилось то, что ему удавалось и в жизни соответствовать словам «добьюсь» и «заманю». Другие авторы не позволяли себе такой откровенности. – Ну, эта песня тебе ничего не навевает? – Есть какие-то причины, по которым я должна ее помнить? – Освежить тебе память? Нет, пожалуй, не стоит. Они оба улыбнулись, но про себя, не глядя друг на друга, не идя на бóльшие риски. Опасность и страсть остались в прошлом. Бузи не мог читать ее мысли, но для себя он понял, что старость не так уж и плоха, если он хотя бы может думать, как молодой. Еще он понял – и вовсе не к сожалению, – что ничего предосудительного, ничего неправильного, ничего, скажем, бестактного и физического не может и не должно произойти в этом доме, любимом доме его жены. Ему придется искать удачу где-то в другом месте, найти маленькое пристанище, номер в отеле, если он и в самом деле снова хочет любви, если он и вправду хочет освободиться от любви. Он все еще улыбался, когда приехало такси, чтобы увезти его искушение – на юбке которого появилось маленькое пятнышко крови Бузи – в отступающую темноту города, ставя точку в этой самой необычной из ночей. К тому времени, когда первые блики восхода разгрузили небо над склоном за виллой и стих ветер, освободив место дню его введения на Аллею славы, Бузи уже принял душ и оделся, хотя еще и не в торжественный костюм, который пока – вместе с планками медалей – лежал на кровати, выглаженный и безжизненный, как манекен. Он не пытался уснуть после ухода Терины. Какого отдыха мог он ожидать? Вместо этого он, несмотря на ранний час, сел за рояль в репетиционной и в полутьме попытался проделать несколько простых упражнений. Главным образом его интересовало, насколько тверда его рука, насколько сильно повреждена и выведена из строя правая, но ему хотелось также и отобрать у ночи с помощью звука комнаты и лестницы, и не важно, как неловко будут при этом вести себя его руки. Вилла казалась более зловещей, чем когда-либо раньше. Рука болела гораздо меньше, чем Бузи опасался или даже хотел, впрочем, она все еще оставалась негибкой и давала о себе знать. Плавность движений отчасти была утрачена, пальцы растягивались до предела медленно и неохотно, аккорды давались нелегко, цеплялись за свежие бинты. Он подумал, что было бы хорошо растягивать руку и пальцы, прежде чем раневая ткань затянется и затвердеет, но, с другой стороны, может, он нанесет руке больший ущерб, не давая ране зажить. И все же он хотел быть искалеченным. Он хотел чего-нибудь длительного, чего-то физического, что он мог бы показывать на протяжении недель как знак и доказательство того, что случилось этой ночью. Насмешливая реакция Терины расстроила и раздразнила его. Как же – коты. Кот на ощупь все равно что коврик, плотно сплетенный, ворсистый. Он знал, что человеческая кожа изменчива, она не всегда чистая, чувственная или глянцевая, как лоснящаяся материя, не всегда чуть теплая, как кожа Терины, а иногда – липкая, холодная, шершавая, как картофельная кожура. Но она никогда не бывает покрыта шерстью. Он знал разницу. Его раны могли быть свидетельством того, что это не была атака кота. Он выгнул правую руку, чтобы вызвать боль и убедить себя в том, что повреждения серьезны, в особенности для человека, который играет на рояле для города, а теперь, вполне вероятно – хотя жалел об этом только он, – больше не сможет играть так же технично, как прежде. После нескольких тактов Бузи театральным жестом положил правую руку на поднятую крышку клавиатуры и принялся играть только левой более глубокие и меланхоличные ноты. Доски и балки виллы дрожали при ударах по клавишам, поглощая и усиливая их. Низкие тона распространяются лучше всего и быстрее всего, по крайней мере, в деревянном доме, хотя на открытом воздухе лучше всего разлетаются высокие. Когда Бузи, будучи моложе, репетировал ранними утрами, сопровождая пение аккомпанементом, Алисия, которая в это время еще крепко спала, нередко говорила, что ее будили бас и баритон, а не высокие частоты и сопранные звуки мелодии. Бузи мог представить ее в постели в такой момент, как она воспринимает эти ноты, и ее ничуть не тревожит отсутствие более высоких нот правой руки. Иногда в лучшие свои дни она ему подпевала, до него издалека доносился ее контральто, хотя она и не могла похвастаться лучшим из голосов. Она всегда пела, пела песни, которые запоминала по кинофильмам или дневным исполнениям в кафе. Песни, которые не могли понравиться Бузи, но подслушивать их он любил. Он закрыл глаза и поиграл еще немного вслепую. Теперь все было, как оно и должно быть. Он добавил веса и громкости нотам. Он проталкивал их вверх по лестнице, через площадку и в спальню, на подушки под ее головой, к ее образу: первому – дышащему, просыпающемуся под ноты, и второму – мертвому, глухому и недоступному. Как бы ему хотелось все еще быть в состоянии выклянчить у нее поцелуй, добиться любви. Теперь – чуть ли не со слезами во второй раз за этот день – он оставил Алисию в бесконечном покое и аппетитно вытолкал музыку в коридор, ведущий в кухню, и к двери в кладовку. Мог ли он левой рукой пробудить крохотные персидские колокольчики и вызвать ответный звон, хотя ему и не хотелось думать о том, чей это мог быть ответ? Он после нападения, конечно, закрыл на щеколду дверь, выходящую во двор, но не исключал вероятности того, что в доме есть какое-то животное, теперь загнанное в угол, ошеломленное и опасное. Он спрашивал себя, как этот ребенок-животное, никогда не слышавший инструментальную музыку прежде, воспримет ее мрачность, гулкие и громкие звуки, которые выходили сейчас из-под его пальцев? Ему пришлось открыть глаза и проморгаться от этой мысли. Что могло бы случиться, скажем, тремя годами ранее, когда Алисия все еще чувствовала себя неплохо, когда к ней вернулся аппетит, если бы она спустилась посреди ночи, невооруженная, босая, беззвучно ступая, с глазами, еще не разлепленными от сна, чтобы найти, чем бы перекусить, и тут обнаружила бы, как Бузи всего несколько часов назад, это существо у дверей кладовки? Тварь. Животное. Кота без шерсти. Ребенка. Туземца. Бузи услышал бы с их кровати высокие металлические нотки Персии, музыку правой руки на цепочке колокольчиков, уличную дверь ресторана, и счел бы это абсолютно нормальным: еще одна брачная ночь в любви, и вскоре его жена вернулась бы к нему, пахнущая своей едой. Или иначе – ночной кошмар, а не сон – она возвращается поцеловать его с разорванной и окровавленной губой. Или ему приходится самому спешить вниз, где он обнаруживает, что так долго задерживало ее у дверей кладовки: она лежит на полу, на ее шее зияет рана, кожа холодна, как плитка пола. Бузи в голову пришла идея новой песни, которая вернула его к роялю низкими нотами, наигранными им прежде, и высокими нотами, которые он надеялся услышать в ответ. «Персидские колокольчики», раненый дзинькающий плач о… да, трудно было понять, кто из двух будет объектом его жалости. Жена или ребенок? Может быть, оба. Он вернул поврежденную правую руку на клавиатуру, давая отдохнуть левой, нашел последовательности, которые более всего напоминали колокольчики. Он искал фразу, которая может подсказать мелодию, если он начнет над ней работать. Найдет ли он энергию, чтобы работать над этим? Он не писал ничего достойного уже целый год и больше, так зачем начинать теперь? Он осознавал, что в недавнем прошлом каждый раз, когда он объявлял на концерте, что следующая песня – новая, в зале слышалось скорее сожаление, чем возбужденное ожидание. Публика приходила на встречу с известной ей музыкой. Репертуар Бузи напоминал его нынешнюю сексуальную жизнь: ретроспективный, пожилой. Они будут лучше слушать дурацкие игривые припевки «Любовь подобна мотоциклу,/ Обоим нужны два колеса», или смеяться под «Мы завтра там были», или присоединяться к хору «Сделай или умри», а потом уже будут готовы снести последнюю скорбную песню «Персидские колокольчики». Несмотря на боль в руке, Бузи некоторое время еще искал последнюю фразу на клавишах, подумал, что она многообещающая, хотя, что получится – то ли песня любви к жене, то ли что-то более широкое и более дикое (спальня или дверь в кладовку), – он пока не мог сказать. Возможно, ответ дадут стихи, но они придут только с пением, а Бузи пока не мог ни петь, ни тренировать голос. Верхняя его губа для этого слишком болела. Сейчас она слишком болела даже для разговора. Слишком болела, может, для произнесения этой чертовой речи всего через несколько часов. И уж чтобы жевать – точно. Слишком болела, чтобы целоваться? Безусловное да. Он снова тряхнул головой, чтобы прогнать воспоминание о свояченице и ее недавних заботах о нем. Оно возвращалось и возвращалось, хотя он теперь был одет, и рассвет отрезвил его, рассвет, худший за много недель. Что, если бы Терина ответила на его чуть ли не громогласные домогательства и провела с ним время до рассвета, чтобы не оставлять его одного? Не было бы никаких поцелуев, никаких клевков. Да и нежности никакой тоже не было бы. Он слишком давно знал свою свояченицу, чтобы предположить, что между ними возможно что-то глубокое, кроме пропасти, но они встречались, и между ними всегда возникало трение, эхо тех мгновений в гримерной на концерте, когда, после того, что было кратчайшей из связей, она – только игриво, сказала бы она, чтобы потом хвастаться, что она была со знаменитым певцом, мистером Алом, и получила кое-что побольше, чем его автограф, – расстегнула его пояс, засунула под него свою узкую ручку с длинными ногтями и непростительными колечками, засунула в глубь его трусов. Ничто в его жизни, в его сокровенной жизни, то есть до и после, не потрясло его с такой силой. Или не испугало его. Какие бы песни он ни пел, он был неопытен в делах соблазнения. Даже тогда ее знаки внимания были клиническими и больничными, без обязательств, нетребовательными и удивленными. Впоследствии, озадаченный ее холодностью, отсутствием щедрости, он небрежно – но не беззаботно – пригласил ее прогуляться на следующий вечер по набережной, а потом выпить аперитив в одном из полуподпольных баров, теперь уже давно уничтоженных, где моряки и солдаты ожидали своей очереди. Он чувствовал: это тот минимум, который он может сделать, чтобы отблагодарить ее. Он был в долгу перед ней. Но она отклонила его предложение, как он того и хотел. – Ну, могу я еще что-то, что-нибудь?… – спросила она в тот вечер «Колючей розы», стоя у полуоткрытой двери гримерной и оглаживая на себе одежду. Он так никогда и не расшифровал, что она имела в виду этой неоконченной фразой – ни тогда, ни теперь. – Нет, ничего, – ответил он тогда, ответил слишком поспешно. Она смутила его. И он фактически (хотя она никогда не признавалась в этом даже самой себе) оскорбил ее. Уход от него Терины в тот вечер в концертном зале, с точки зрения Бузи, был не менее неожиданным и пугающим, чем ее дерзость. Он всегда думал, что она действовала по плану. В те времена она была красавицей и, возможно, приходила в восторг, видя то желание, которое может пробуждать в мужчинах. От одного ее взгляда они могли лишиться чувств. Она могла как провоцировать, так и укрощать их, всего лишь сложив руки на груди, или закинув ногу на ногу, или (ее привычка, которую Бузи хорошо запомнил) коснувшись кончиком языка впадинки на верхней губе. Каждое ее движение завораживало мужчин. Счастливчиков она удивляла своими услужливыми руками, думал Бузи. Он сомневался, что был единственным, кто столько претерпел от этого. И в то же время она была безумно целомудренна. У нее были свои представления о поведении с мужчинами и ее манипуляциях, ни одна из которых не нарушала ее одежды, не размазывала помады или румян. Ни одна из них – и это самое важное – не требовала использования контрацептивов и не была чревата для нее никакими опасностями. Если Терина была женщиной, которая «кормилась» мужскими слабостями, как без всякого неодобрения говорила Алисия, то ее старшая сестра не имела свойственного женщинам желания настоящей близости с мужчинами. Ее неожиданный брак – с Пенсиллоном, предпринимателем, торговавшим лесом, старше ее на двадцать лет, чье здоровье стремительно ухудшалось, – поразил всех. Это случилось в лето ее короткой интрижки с Бузи в его гримерной; но брак продолжался недолго – чуть больше года, по истечении какового срока инфаркт поставил на браке и на Пенсиллоне жирную точку. Ходили слухи, подтвержденные двумя горничными, которые работали в доме, что брак так никогда и не был консуммирован. Они сообщали приснопамятное: у пары даже общей спальни не было или кровати, не говоря уже о ласках или нежностях. «Лес» предпринимателя больше не стоял, когда дело касалось любви, – так они говорили. Мистер и мадам Пенсиллон клали свое грязное белье – полотенца, одежду и простыни – в разные корзинки, при этом требовали, чтобы белье не находилось вместе даже в тазу для стирки. Но если эти двое никогда не «делили ложе», то это, как гласила уличная мудрость, означало только одно: Джозеф, сын Терины, появился на свет божий благодаря трудам не больного предпринимателя, а кого-то другого. Но Алисия неизменно утверждала, что это не так, муж ее сестры, безусловно, был родителем мальчика, у которого с самого детства чувствовалась предпринимательская жилка, говорила она, а как это получилось, никого не касается. Невзирая на разные корзинки для белья, Джозеф, как и лесоторговец, был высок, имел крепкое сложение, говорил с теми же интонациями, хотя его отец и умер до рождения сына. Тем не менее было немало мужчин, которые, убедившись, что их матери и жены не слышат их, любили намекать, что они и есть отцы Джозефа… только, пожалуйста, между нами; они не рассказывали – ха-ха – о подробностях того, что случилось в той кровати, или машине, или номере отеля. Другие задумывались об этом надолго и всерьез, они думали о радостях пребывания в одной постели с Катерин Пенсиллон, думали о восторге обладания ею, воображали, как собственным языком касаются этой соблазнительной впадинки на верхней губе. И неизбежно находились такие, кто связывал имена Альфреда и Терины любовными узами, они никогда не сомневались в том, кто отец ребенка. Они слышали, что по меньшей мере в одном случае певец с «крылатым голосом», «голубок шансона», использовал седативное средство и афродизиаки его обезоруживающих песен, чтобы иметь интимные отношения с целомудренной и прекрасной Катерин в его гримерной. Но если был один раз, то почему не десяток, спрашивали они себя, почему этого не происходило постоянно за спиной лесоторговца? Бузи познакомился с Алисией в то время, когда слухи эти ходили особенно активно, но она, если и слышала их, с ним на эту тему не говорила. Она знала, что ребенок, Джозеф, конечно, высокий, требующий к себе внимания мальчик, который рано начал ходить и говорить, с густыми темными волосами и страстью к собирательству – монет, марок, бабочек. Они были близки. Время от времени, может быть, пока сестры ели, дядю Альфреда и его племянника можно было увидеть вместе на прогулке в городе или в Такс-музее, как его называли (Институт таксономии и таксидермии). Дядя Альфред помогал как мог. Но никто не мог всерьез подумать, что Бузи с его аккуратно уложенными волосами отец мальчика. Он ведь почти не прикоснулся к Терине, это она прикасалась к нему. Знала ли Алисия об этом его единственном, на одну скорую руку контакте с ее сестрой? Бузи сомневался. Он сразу же решил, что умнее всего не говорить ей. Подробности не льстили ему. Но впоследствии, когда их брак укрепился, он счел, что его скрытность – это ошибка, которую исправлять теперь поздновато. Конечно, с Териной всегда оставалась потенциальная опасность: если между сестрами вспыхнет ссора, между стройной и пышной, то старшая может бросить гранату – рассказать о том, как ее домогались, когда она была молодой невинной женщиной, доверчивой поклонницей, и домогался не кто иной, как муж Алисии, этот волокита, ее не такой уж безупречный мистер Ал. Признание в этой короткой встрече жене много лет назад купировало бы, конечно, эту опасность, устранило бы его тревогу. Но Бузи был человеком осторожным. Расчетливым, он бы сказал. Осмотрительным. Как же он мог признаться: «Твоя старшая поиграла со мной разок. Я до сих пор краснею, вспоминая об этом (в то же время я все время об этом думаю)»? И теперь с первым лучом солнца нового дня, упавшим на крышку рояля, Бузи опять попытался сосредоточиться на упражнениях, посмотреть, сможет ли он перевести мелодию «Персидских колокольчиков» в более трогательную последовательность нот и тонов. Такое напряжение было ему не по силам. Его сосредоточенность рассеивалась – ее рассеивали ребенок, а также прошлое, – и практически бессонная ночь вымотала его. Еще раз поднялся он по лестнице на площадку, где этой ночью неуверенно стоял в ослепительной темноте. Теперь тени, которые пугали его своей глубиной, своими контурами и формами, тянулись по лестничному пролету и по площадке, длинные и низкие. Ночи его не пугали. Солнечный свет тоже. Но вот эти утра, скупо освещенные начинающимся днем, были для него совершенно невыносимы. Не совсем утро. Не совсем вечер. Но этот серый и уступчивый час в промежутке, когда только погода должна производить звуки и только смертные грехи обитают на улицах. И опять он взял свою трость-колотушку и всматривался в углы комнаты, заглядывал под столы и стулья. Он должен был проверить все места, убедиться, что вилла принадлежит только ему, что в здании никого другого нет, что он здесь один. Бузи готов был расправить плечи и бить по всему, что попытается на него напасть. Дом был пустее пустого. И насколько он мог судить, глядя из маленького окошка в ванной первого этажа, двор внизу был тоже пуст. Он был бы не прочь глянуть – спокойно, ободряюще, бескровно взглянуть на ребенка, но не увидел даже ни одного кота, слизывающего влагу с плиток двора, ни одной птицы, ни одного грызуна, пьющего из дренажного стока или ворующего из мусорного бачка. Он прижал ухо к стеклу и услышал лесок, раздраженный стон деревьев, распевки шаманских жаб, но больше ничего. Спальня была последней комнатой, которую он проверил на присутствие животных или обнаженного ребенка. Он, завершив свои упражнения на рояле, все еще не мог войти в комнату в это время дня, не представив, что Алисия сидит среди подушек, а он несет ей кружку кофе, теплые бриоши и абрикос или виноградную гроздь. «Я точно знаю, как возбудить и удовлетворить женщину в постели, – любил говорить он. – Завтрак на подносе». В это утро он ничего не мог с собой поделать – мысли его имели противоположное направление: на самом-то деле, несмотря на возраст, он никогда не знал, как удовлетворить женщину сексуально. Вероятно, даже Алисию. Неужели для него слишком поздно играть на этой сцене? С кем-то другим – не Алисией? Он вспомнил одного своего знакомого музыканта, трубача, который в позднем возрасте, когда дыхание стало подводить его, попытался перейти на игру на аккордеоне. «Это был адюльтер, – сказал его знакомый. – Я так никогда и не освоил его. Слишком поздно. Слишком старый». Последнее место, которое предстояло проверить Бузи, чтобы окончательно успокоиться, было под кроватью. Он не стал опускаться на колени – суставы у него не работали, и на ногах он нетвердо держался; спаси Господь его суставы – он поколотил своей тростью в темноте, укрытой лоскутным одеялом, только на миг испуганно подумав, что оттуда может появиться пара рук, ухватить его за щиколотки, и еще на более короткий миг пожелав и найти там прячущегося ребенка, которого он смог бы приручить, накормить, цивилизовать, даже усыновить, любовно воспитать. Если мужчины и женщины могут сходить с ума по коту, несмотря на его неприручаемые когти, или обожать собаку, несмотря на ее жестокие клыки, то почему не ребенка, даже если этот ребенок одичал? Нашел он там только чемоданы, коробки с нотами и липкое скопление паутины. Он покачал головой, осуждая собственную глупость и собственное одиночество. Чем скорее он выйдет из дома на улицу, тем лучше. Пусть начнется день. Его лучший дневной костюм благородной синевы сидел на нем чуть свободнее, чем обычно. Он мог легко засунуть руку под пояс брюк, а сзади они были мешковатые. Ему пришлось потуже затянуть пояс, так что пуговицы оказались сбоку. Его шея, подумал он, торчала из воротника, как цыплячья, в особенности после того, как он завязал узел галстука, и плечи его ощущали необычный простор в пиджаке. Но теперь, полностью одетый, он чувствовал себя более сильным духом. Ему оставалось только сунуть в карман пиджака свой ископаемый талисман на удачу и надеть медали, подобающие случаю, его ряд полированного тщеславия. Медалей у него был целый ящик. Таковой была застоялая привычка города уже на протяжении нескольких сотен лет – раздавать эти украшения (то есть раздавать мужчинам) за какие-либо достижения, не важно, если они незначительные или низкие: за, скажем, завершение строительства здания, или за длившуюся всю жизнь работу в ресторане, или на золотой юбилей свадьбы. Носить их означало вывесить на своей груди сверкающую краткую биографию. Избранная биография Бузи в то утро его речи заявляла о нем как о члене Троянской публичной лиги, на протяжении сорока лет благотворителе «Граждан», а также почетном докторе Музыкальной школы, победителе Афинского фестиваля песни в своей категории и «полномочном представителе в области искусств на всех торжественных представлениях и симпозиумах мира». Он прицепил пять наград к своему лацкану и повернулся к зеркалу в полный человеческий рост, находившемуся в спальне, – такими вещами редко пользуются в нынешние времена. Нет, что бы он ни надел, что бы ни сделал, ему не скрыть наклеек и бинтов, не спрятать распухшую, кровавую соплю шрама на губе. Вообще-то он ничего не имел против. Это были его видимые глазу извинения за плохую речь или за неважный подбор благодарственных слов. Люди начнут волноваться за него, будут спрашивать подробности. Он скажет, что коты тут ни при чем, проливая свет на случившееся с ним. Как ни при чем и другие животные. На него напал голодный ребенок. Нет, даже точнее, на него напал мальчик. Он знал достаточно о своем городе и его исконном похабстве, а потому сразу же хотел исключить всякую вероятность того, что его поцарапала и покусала девочка, свирепая и абсолютно голая девочка. О да, о да, мы слышали это и раньше, скажут они. Нет, это был ребенок, и определенно это был мальчик. Мальчик будет более безопасным выбором. А еще он с нетерпением ждал возможности рассказать аккуратно причесанную историю. Альфред Бузи вышел на улицу, покинув виллу не через двор, покрытый слизью кашеобразной еды и отходов, которые надлежало вымести, смыть из шланга, а через высокие двойные двери с их уникальным тяжелым ключом, как то и подобает человеку в костюме и с медалями. Было рано. Времени ему хватало, и он мог обойтись без такси или одного из экипажей с пони, которые все еще обслуживали туристов на набережной. Он решил пойти пешком. До Аллеи славы было недалеко, даже если идти обходным безопасным путем – по многолюдным бульварам и проездам, избегая трущоб и многоквартирных домов. Бузи двинулся в путь к городу, и солнце светило ему в спину, а он наступал на собственную тень, подгонял ее. Он выбрал представительную сторону улицы, поближе к магазинам и офисам, на которой уже начались ранние ежедневные труды. Он надеялся, что его узнают, остановят, будут расспрашивать: «Что это за бинты, мистер Ал? Что с вами сделали?» Его и в самом деле вскоре поприветствовали. Он едва отошел десять шагов от своей двери. Коренастого сложения женщина в простецкой одежде лет двадцати с лишком, и он сразу же предположил, что это одна из «студенток», живущая в доме по другую сторону двора. Она обратилась к нему скорее с оживлением, чем с тревогой. Ах, как молодые любят неожиданные перемены. – Она идет на снос, – сказала она и показала на виллу, в которой жила, а на Бузи почти и не посмотрела. Когда он подошел к ней, она взяла его под локоть с легкой, детской фамильярностью, но не назвала по имени и не пожала его руку, уж не говоря о том, что ни слова не сказала о его бинтах или травмах, как и не спросила, почему он весь в медалях и так строго одет. Ее явно куда больше волновало поскорее сообщить о своей новости, чем соблюсти формальные социальные условности. Но нет, он не стал указывать ей на невежливость, не стал демонстрировать свою неловкость, освобождая локоть. – Что идет на снос? – спросил он, глядя на балкон без подпор и на всю деревянную конструкцию. С ремонтом и восстановлением виллы – обеих вилл – уже давно запоздали. – Наш домохозяин согласился на продажу. Она идет на снос, – повторила она. – Ваша вилла? – Неожиданный прилив пота хлынул ему под мышки. – Вся? – «Кондитерский домик». Это сплошные пыль и мусор. Я бы сказала, сплошные кондитерские крошки. Все уже подписано, – заметила она. – И нас выселяют. Без крыши над головой. Эта новость явно не тревожила ее. В городе имелось немало крыш. – И когда это произойдет? Вам уже сказали? – Теперь он сдерживал дыхание и весь покрылся липким холодным потом, как сыр моцарелла. – Я думаю, скоро. Нет, я не знаю. Они с нами не хотят говорить. До того как к делу приступят кувалды и динамитчик, я надеюсь. Как вы думаете, нам выплатят компенсацию? – Она снова взяла его под локоть, словно они были старые друзья, и наградила печальной шаловливой улыбкой. – Нет платы – наши палаты; нет платы – надеваем латы. Он видел, что она подыскивает другой девиз или новые рифмы. Он зарабатывал на жизнь, находя рифмы. Наконец она отпустила его локоть и изобразила грядущее разрушение, надув щеки и воспроизведя звук взрыва, при этом энергично раскинула руки. Солнце, которое спряталось за узкий шарф облака, появилось в тот миг, когда она кончила говорить, и осветило фасады обеих вилл, словно девица своим представлением вызвала более яркую подсветку. – А жаль, – сказала девица. – По виду приятные сооружения, правда? При свете? – И теперь наконец она повернулась и посмотрела на Бузи, может быть, даже почувствовала, что ее новость ранила его. – Черт меня побери! – сказала она наполовину себе и добавила: – Что вы с собой сделали? У Бузи уже не осталось достаточно мужества и энергии для ответа. Он мог только стоять у плеча своей соседки, глядя на два здания, на лесок и перспективу крутого, голубого дня, и желать снова вздохнуть полной грудью, почувствовать нормальную температуру и исчезнуть в направлении Аллеи славы. За их спинами волновалось море, утаскивая на глубину гальку, подтачивая высокий и могучий берег. 3 Суббота предстояла нелегкая. Она могла начаться и кончиться болью. Бузи набросал список дел и встреч на день. Он мог все их вычеркнуть, кроме одного – последнего. Он согласился ранним вечером после торжественной церемонии открытия его бюста дать концерт в шатре в городском саду ратуши за Аллеей славы, где его бюст уже белел голубиным пометом – этими пятнистыми бинтами и повязками природы; теперь бюст в большей степени стал походить на оригинал. Это будет ответственное событие, с билетами, и высокопарное, для важных людей и городских чиновников, где не будет ни одного его поклонника. Простой народ тоже, конечно, допускался, но нам – да, я был в задних рядах этой толпы – пришлось стоять снаружи и слушать музыку вслепую, сидя на лужайках и стенах сада. Бузи надеялся, что мистер Ал сможет выступить, полностью освободившись от бинтов. Но сначала он собирался купить экземпляр недельного журнала «Личности». Там должна была появиться еще одна его фотография и статья о нем побольше, посвященная его речи и открытию бюста. Перед церемонией он дал довольно пространное нервное интервью одному из их наиболее опытных и боевых журналистов – писателю, который скрывался за презабавным прозвищем, представьте себе, Субрике[5] – и, согласно договоренности, воспользовался возможностью разъяснить ситуацию с его повреждениями: голый мальчик и никакой не кот, ногти – не когти. Он опасался, что повел себя с ним слишком открыто. Бузи всегда относился к людям так, как ему хотелось, чтобы относились к нему, впрочем, последнее случалось довольно редко. Будет интересно увидеть, во что превратит журнал историю с нападением, но больше всего Бузи жаждал увидеть несколько абзацев похвалы в свой адрес. Было чего ждать с нетерпением. Он после посещения газетного киоска собирался сходить в рыночные галереи, присмотреть какой-нибудь подарочек Терине. Он поднял ее среди ночи, чтобы она обработала его раны, и она на него не сетовала. Напротив, была спокойна и добра. Он подумал, что узорный темно-оранжевый шелковый шарфик будет ей очень к лицу. Он бы хотел увидеть, как она набросит его себе на плечи, завяжет на шее. Он был бы рад, подумал он, увидеть ее в шелке с головы до ног, когда они были молоды, а он – свободен. На ленч Бузи сел за своим любимым столиком в углу маленького ресторана в саду у городских ботанических пастбищ, расположившись поудобнее, чтобы почитать, выпить и, возможно, набросать названия песен вечернего репертуара на полях меню: одинокий клиент, сидящий спиной к декоративной перегородке. Но в некоторых отношениях сидеть там в одиночестве не равнялось сидению без общества. Это был любимый ресторан Алисии для ленчей. Есть в саду, на открытом воздухе – у их столика почти всегда подкармливались зяблики и воробьи, даже чайки и бабочки – это всегда ее вдохновляло. Да что говорить: здесь начинались их шуры-муры, здесь они признались – сознались – во взаимной любви. – И какая же это любовь? – спросил он в тот первый раз, имея целью скрыть смесь смущения и радости. – Длинная. Широкая. Глубокая, – осторожно и поддразнивая его, сказала она. (У него была такая песня, еще не законченная, хотя он уже испробовал свое творение на Алисии.) – Ах, это как Дунай? – Он помнил, что написал Мондаци: «От Черного до Черного Дунай любовь несет: от леса, где исток его, до моря, где исход[6]». – Как сточная канава, – поправила она. – Глубокая, длинная и широкая. И полная… Поэтому слова «как сточная канава» стали их тайной, дразнилкой-эвфемизмом для обозначения их любви. Одни только мысли об этом нагоняли на него тоску, может быть, поэтому он так редко захаживал в садовый ресторан. Обычно летом днем он ел в уличных киосках на набережной, неподалеку от его дома. Компанию ему составляло само солнце. Готовить для себя на вилле ему надоело. Одиночество делало еду безвкусной. В последнее время он слишком часто ел холодное и наспех, как животное, питался из пакета или контейнера, слишком мало было у него мотивов, чтобы поставить на плиту сковороду или накрыть на стол. И у него выработалась печальная привычка включать на ночь свет в кладовке, тот синеватый свет, который не давал тепла. Ему приходилось хватать и удерживать персидские колокольчики, чтобы они не звенели, когда он открывал дверь, потому что от их звука он чувствовал одиночество еще острее. Но сначала, до галерей и кафе на пастбищах, Бузи пришлось без малейшего желания сходить в приемную доктора Бандела. Среди страхов и забот, среди смущения, которые не давали ему покоя со дня атаки в кладовке, и после новости, которую он узнал утром в среду, о том, что «Кондитерский домик» будет снесен, внешне игривое предупреждение Терины теперь казалось ему самым насущным. «Тебе нужны инъекции», – сказала она. Бузи считал маловероятным, чтобы ребенок, настолько явно невинный, не наделенный человеческой злостью, жертва мира, а не переносчик инфекций, может быть носителем чего-то столь гнусного и опасного, как смертельная болезнь вроде столбняка или бешенства. Но когда он заглянул в «Домашнюю энциклопедию здоровья и поведения» Алисии, ему стало трудно игнорировать подозрение, что уже по прошествии всего нескольких дней после нападения у него появились почти все ранние симптомы бешенства: головная боль и бессонница, смятение и тревога, зуд в ранах и общее ощущение слабости. И даже состояние у него было какое-то лихорадочное; он вспомнил, как бешено прыгала его температура, когда он разговаривал с плохо одетой студенткой-соседкой, как его рубашка пропиталась потом, как его трясло, несмотря на майскую жару. И слюновыделение у него увеличилось. Это ведь очевидный симптом, да? Как и рвота. Его пока еще не рвало, но тошноту он ощущал чаще, чем это можно было бы считать нормой. То, что его грудь тревожно вздымалась при одной только мысли о питьевой воде, вероятно, было следствием параноидальных страхов, но это его не успокаивало, потому что паранойя тоже числилась среди симптомов. Бузи сначала обратил внимание на это последнее – волнение, которое вызвали у него текущий кран и водоворот в раковине, когда он чистил зубы этим утром. Ему пришлось вытащить щетку изо рта и дождаться, когда пройдут рвотные позывы. «Водобоязнь, – предупреждала энциклопедия, – один из наиболее очевидных индикаторов начала действия лиссавирусов, за которым следуют конвульсии и паралич». Бузи знал, что ему нужно было начать действовать раньше. Прошло три дня после нападения, и наилучшим ему советом было бы как можно скорее обратиться к доктору и пройти неприятный курс лечения, который все же лучше, чем риск «умереть одной из самых жестоких смертей, какие существуют в природе»: респираторы и смирительные рубахи, а потом безумные, с пеной изо рта, часы агонии. После того как вирус начал проявляться физически, сделать уже ничего невозможно, разве что приготовить гроб и клочок земли и прослюнявить прощальные слова. Но наш мистер Ал боялся уколов не меньше, чем болезни, и тому были причины. Его отца пятьдесят лет назад укусила летучая мышь – крылан. Она застряла среди швабр и велосипедов в том же дворе, где стояли мусорные бачки и куда даже тогда из леска приходили животные, чтобы умять объедки и напиться из водостока. Она махала крыльями и изгибалась, как самая черная из выброшенных на берег рыб, отчаянно пытаясь спастись, но ее странным образом гибкие крылья, на ощупь как сухие, так и маслянистые, были слишком широкими и плоскими, чтобы обеспечить ей подъем и полет без посторонней помощи. И вот отец спас ее и заплатил за это: два аккуратных прокола на кончике пальца, из которых и вытекла всего-то капелька крови. Бузи играл на рояле – рояль тогда находился наверху, – когда пришла медсестра, чтобы сделать инъекцию антисыворотки. Он мог видеть через коридор и через чуть приоткрытую дверь родительской гардеробной, как отец задрал на себе рубашку и, необычно послушный, встал лицом к медсестре, положив руки ей на плечи. Это показалось Бузи не вполне подобающим. Ему было неловко смотреть. Папа громко что-то напевал себе под нос – и вовсе не ту мелодию, которую наигрывал его юный сын, – а сестра приготовилась ввести ему через брюшную стенку вакцину, полученную из кроличьей сыворотки (заячьей юшки, как ее называли). Ее орудие, высвеченное ярким лучом хирургической лампы, казалось похожим не на что-то медицинское, а на металлическое приспособление, с помощью которого мама выдавливала кремовые украшения на торты. Бузи достаточно отчетливо видел иглу, чтобы понимать, что она слишком толстая, чтобы быть эффективно острой. Отцовская боль была нескрываемой и громкой, хотя Бузи приложил немало сил, чтобы сдержаться и не прореагировать на потрясенное «ох!» своего отца и последовавшую за этим гримасу стойкости. Ему удалось не пропустить ни одной ноты и не сбиться. То, что он увидел, было делом слишком интимным – такие высокие страсти на лице отца, такие темные непостижимые муки. Музыка – бойкая аранжировка «Карнавального каприза» Дэлл’Овы – должна была казаться сыгранной без ошибок. Родитель не должен был поймать сына на подглядывании.