Оливер Лавинг
Часть 12 из 45 Информация о книге
Оливер Глава девятая Портал распахнулся, но чтобы разглядеть что-то в этом затерянном мире, потребуются не только твои мама и брат и новейшее медицинское оборудование. Потребуется также и помощь правоохранительных органов. Потребуется человек по имени Мануэль Пас, капитан отряда техасских рейнджеров округа Пресидио, старший офицер этого устарелого сборища стражей порядка. Однажды под вечер, спустя примерно три года после, Мануэль Пас стоял в синеватой сумеречной тиши на дальнем краю Национального парка Биг-Бенд, глядя в дыру иного рода. Он находился посреди разрушенного киноварного рудника, на котором гнули спину его отец и дед. Среди обломков, оставшихся на месте шахтерских бараков и плавильных печей, которые не топили вот уже полвека, маячили предупредительные знаки: рудник все еще хранил в своем чреве ртуть, которую предки Мануэля добывали из земли, – живое серебро, вызвавшее у его отца и деда рак. Мануэль покрутил обручальное кольцо на пальце. Десять лет назад он привел к этому руднику свою молодую жену Лусинду. Девушка тогда только-только перебралась в Техас из Гондураса, вместе с двумя своими сестрами, бежав от разборок наркодельцов, и на начальном этапе их романа Мануэль проводил немало времени, играя роль своеобразного гида. Это место казалось особенно яркой иллюстрацией к истории округа: поколения мексиканцев надрывались здесь, вгоняя себя в раннюю могилу и получая нищенские гроши, – и вот теперь тут остался лишь еще один город-призрак. «Но не так-то просто было от нас отделаться», – сказал Мануэль Лусинде, и она сжала его руку. У него с собой была бутылка вина и корзинка с едой, и они поужинали в домике без крыши. Быть может, неожиданное место для романтического пикника, но Мануэль привел сюда Лусинду не только для того, чтоб рассказывать ей о горестной судьбе своих предков. Старый рудник прятался в глубине национального парка. В парке между Мексикой и США не пролегал забор, и по Рио-Гранде можно было пересекать границу в обоих направлениях. В конце концов, наступил новый век, и Мануэлю хотелось верить, что старинная взаимная неприязнь, в атмосфере которой он вырос, когда-нибудь ослабнет. В ранней молодости он стал рейнджером в надежде, что на этой должности сможет немного облегчить судьбу латиноамериканцев, прибывавших с того берега реки. С течением лет Мануэль подружился с несколькими пограничниками, и те часто отправляли его на место происшествия, когда дрон или какой-нибудь ответственный гражданин обнаруживал фигуру, бредущую на север по пустыне. Ну а Мануэль, вместо того чтобы надеть на изнуренных путников наручники, давал им карты, бутылки с водой и приготовленные Лусиндой бутерброды (они хранились в автохолодильнике). Мануэль так и продолжал бы в том же духе до самой пенсии, если бы не события пятнадцатого ноября. Он принял звонок, сидя в своем отделении в Марфе, и, когда несказанный ужас достиг его сознания («Трое детей?» – повторял Мануэль снова и снова), оказалось, что под этим ужасом скрывается еще один. «Молодой мужчина-латиноамериканец» – так описал стрелка по рации прибывший на место полицейский, и, еще не зная никаких подробностей, Мануэль ясно увидел жуткую картину грядущего. Неважно, что Эктор Эспина родился в США и что остановил этого парня эквадорец Эрнесто Руис. Эктор был латиноамериканец с огнестрельным оружием. В представлении белых – вырвавшийся на волю демон. Трое погибших детей: пусть Мануэль Пас был всего лишь одним из множества полицейских, стянутых в Блисс после случившегося, но он носил в себе это число, словно метафизический недуг, словно зудящий струп, который он вечно будет расчесывать, – а зуд будет все нарастать, мешая ему спать. Трое погибших детей. У Мануэля что-то свербело и требовало объяснения, и он все расчесывал и расчесывал. Он часами молча сидел на заседаниях оперативной группы. Он побеседовал со всеми несчастными ребятами из театрального кружка. Он поговорил с каждым, кто когда-либо знал убийцу. И все же дьявольский источник раздражения по имени Эктор Эспина продолжал терзать его изнутри. Мануэль мог расчесать себя до кости и все же никогда не докопаться до мотивов, которые двигали этим парнем. В последующие годы подтвердились самые худшие опасения Мануэля. Несмотря на его попытки урезонить депутата Крейга Армисона, число депортаций только возросло. Вопреки всем его мольбам к Отто Кунцу, уполномоченному по школам округа, здание школы – единственное, что могло привлекать людей в Блисс, – теперь навсегда закрылось. «Никому не нужны эти воспоминания», – сказал ему Отто. Но Отто ошибался. Мануэлю нужны были его воспоминания. Он помнил свои детские годы в этой самой школе, помнил, как боролись за это место под солнцем его предки. «От нас так просто не отделаешься, ведь так?» – повторил Мануэль как-то в ночном разговоре с Лусиндой. «Ты что, не видишь, что не из-за чего здесь больше оставаться?» – со вздохом ответила Лусинда. Конечно, отчасти она была права. Их улица, расположенная к западу от Блисса, почти опустела. Рабочих мест не стало. Их немногочисленные оставшиеся соседи смотрели на Лусинду с неприязнью; к тому же она беспокоилась за сестер, не имевших грин-карты. И вот так это и случилось: депортации, враждебность, туманные перспективы. «Ты не понимаешь, – месяц назад сказала ему Лусинда, – что ты – часть проблемы: старик, цепляющийся за возвышенные идеи». Сестры Лусинды отправлялись искать счастья на север, и она, по сути дела, объявила Мануэлю ультиматум: уезжай со мной, или я уеду одна. Но такой мужчина, как Мануэль Пас, не особенно ценил ультиматумы. Три недели спустя Лусинда отбыла в Чикаго. И теперь, стоя над стволом шахты, Мануэль стащил с пальца кольцо. И помедлил, в который раз задумавшись: «А почему бы и не последовать за Лусиндой?» Он наверняка сможет перевестись в другое отделение. Или вообще оставить рейнджерство, найти себе теплое местечко в частной охране. Что его здесь держит? Мануэль целыми днями заполнял бумажки, рапортуя о нарушениях законов, в которые не верил. И все же Лусинде следовало бы получше знать мужчину, за которого она вышла замуж, ведь так? Вот уже три года прошло, а Мануэль по-прежнему сидел вечерами над документами следственной группы, по-прежнему вел беседы с убитыми горем родственниками погибших. Однажды он даже съездил на машине в Мексику, где тщетно попытался разыскать отца Эктора. Было время, на первом году после, когда Мануэль видел только один способ удержать рассыпающийся город: обнаружить мотив Эктора, какой-то очень конкретный и веский повод, который смог бы прогнать смутные страхи националистов. Но объяснить это безумие так и не удалось, и спустя столько времени это уже не играло особенной роли – Мануэль знал это. Но так уж получается с зудом: чем больше скребешь, тем он сильнее. Сама тщетность этих попыток и превращала их в одержимость. Но сейчас, занеся над дыркой шурфа обручальное кольцо, Мануэль вспомнил бедную Еву Лавинг. Вспомнил ее прекрасные темные глаза, ее тревожный взгляд, ее редкостное, совсем как у Мануэля, умение оставаться как бы в шорах, не сосредоточиваться на том, что минуло и все равно не вернуть, а отдавать все силы повседневному, насущному, тому, чего жизнь требует от тебя в данный момент. Их с Евой общей чертой была стойкость, упорство – качество, которое Лусинда в муже не ценила. Но возможно, Лусинда была права, и это их с Евой особое упрямство делало их какими-то необузданными, выбивало из общего ряда и заставляло не замечать разрушений, урона, который они наносили окружающему. Мануэль, например, в разговорах с Евой ни разу не обмолвился, не сказал ни слова о несчастной ее дурной привычке, не поделился с ней тем, как уговорил нескольких торговцев отказаться от обвинений ее в краже. Как и в отношении иммигрантов, Мануэль просто делал, что мог, и молчал об этом. Признаться, иногда Мануэль представлял себе, как выглядит под бесформенной одеждой ее тело, и, не в силах подавить искушение, минуту-другую предавался мечтам. И конечно, Оливер, Мануэль думал о тебе. Он думал об Оливере Лавинге, безмолвном на своей койке, о тишине в ответ на вопросы, которые до сих пор пощипывали кожу Мануэля. Часто, прикорнув у четвертой койки, Мануэль клал руки тебе на плечи, на лоб, и казалось, он вот-вот нащупает объяснение – оно пряталось где-то там, в непроходимом потустороннем мире твоей памяти, где ты был все тем же цельным Оливером, где ты продирался к ответу, неведомому Мануэлю. До того он видел тебя всего несколько раз, но часто представлял себе, каким был Оливер в те последние недели, представлял отнятую у тебя такую заурядную жизнь. Ты был просто семнадцатилетний мальчик, шагавший по улицам обреченного города одним октябрьским утром. Мануэль занес обручальное кольцо над стволом шахты и разжал свои иссохшие пальцы. Он склонил ухо к гулкой пустоте, слушая звук падения. Было тринадцатое октября, пятница, и до гибели твоего города оставалось всего лишь чуть больше месяца. Однако во время твоих неторопливых блужданий по улицам все в Блиссе казалось тебе древним и нерушимым. И пускай блисская история твоей семьи уходила корнями в XIX век, ты не чувствовал себя на своем месте в крошечном городишке, который строили твои предки. Красные кирпичные дома, плоскость пустыни, лиловые горы вдали – все это казалось тебе чужим. Чужой: как часто этим злополучным словом называли половину блисской школы. Словно для того, чтобы послать завуалированную угрозу, лейтенанта Уоллеса Ван Брюнта – окружного главу пограничников – пригласили выступить на ежемесячном школьном собрании, где он рассказал о тяготах своей работы всем учащимся. Сквозь густые пушистые усы лейтенант Ван Брюнт много раз выговорил это слово, нередко в непосредственной близости от слова «нелегал». Лейтенант пространно рассказывал об ужасах и бедах, с которыми сталкивался на работе: о детях, погибающих в пустыне от жажды, о женщинах-наркокурьерах, умерших из-за того, что в их желудке разорвался проглоченный пакетик с героином. Смысл этих мрачных историй был ясен: «Мексиканцы, скажите своим родным, чтоб не лезли». Школьники-латиноамериканцы на собрании сидели тихо, но на следующее же утро произошла очередная драка: Давид Гарса ударил Скотти Колтрейна головой о шкафчик. Изо всех сил стараясь соблюдать справедливость, директор Диксон отстранил обоих от занятий на неделю, но это не смирило нараставшую неприязнь. Собрания латиноамериканцев на ступенях школы приобрели смутно-политический оттенок. Плотная стена галдящих ребят теперь протягивалась до боковой двери, так что белым школьникам приходилось проникать в школу задворками. В то утро ты с отсутствующим видом прошел мимо всей этой сутолоки. Через три дома от школы расположилась хиреющая компания под названием «Сделано в Техасе!». В помещении давно почившего «Блисс-отеля» – почти близнеца твоей школы – теперь производили разнообразные мелкие сувениры, оловянные брелоки в виде бычьих черепов, кошельки из бычьей мошонки – весь этот будущий мусор, который туристы покупают в аэропортах, чтобы подарить родным. В последние недели спертый, лихорадочный, сдавленный воздух в коридорах школы превращал их в тоже своего рода фабрику, в механизм, через который ты проходил каждый день, медленно трансформируясь из мальчика в печаль в человеческом обличье. Вот уже месяц Ребекка не разговаривала с тобой по-настоящему. В своих одиноких прогулках по Зайенс-Пасчерз; в свои школьные дни, глядя на доску невидящими глазами; в свои ночи, лежа под скалящимися бычьими черепами, в печальной тишине, поглотившей вашу с Чарли кровать, которую вы некогда окружали волшебством, – ты обращался к воображаемой Ребекке с тысячами вариаций одного и того же вопроса: если она собиралась оставить тебя наедине с твоими никудышными стихами и одинокой пульсацией твоей крови, зачем было давать тем поцелуем мучительную надежду? «Ребекка», – часто невольно произносил ты, вздыхая. Каждый день после занятий, не в силах устоять, ты заворачивал к кабинету мистера Авалона, надеясь хоть краем глаза увидеть Ребекку сквозь стеклянную дверь, за которой кружок репетировал песни к Осеннему балу. И пока ты выслеживал Ребекку, за тобой по пятам следовало одно слово – обозначение того, во что ты себя превратил: сталкер. А если так, чего терять одинокому и неприметному мальчишке? В то утро в школе ты устроил засаду в коридоре в нескольких шагах от кабинета миссис Шумахер. Когда мимо, чуть не задев тебя, прошла Ребекка, ты сам удивился, как отчетлив твой гнев, как крепко ты схватил ее за плечо. – Ты должна хотя бы объяснить, – сказал ты. – Хотя бы раз. Ребекка удивленно склонила голову набок. Она не разыгрывала недоумение – она действительно недоумевала, словно и не ведала, какое разрушение может вызвать. – Что объяснить? – Что объяснить? Как насчет этого: ты месяц разговариваешь со мной каждое утро, а потом что? Ничего. Тебя тревожило, что эта тирада получилась совсем не такой яростной, как ты планировал. Твои глаза наполнились слезами, голос срывался, как у несчастного влюбленного подростка из какой-то романтической комедии. Ребекка уделила тебе всего секунду внимания – и вот уже к тебе во всей полноте вернулось чувство, которое зародилось в те утренние часы перед уроками миссис Шумахер и достигло кульминации (во всяком случае, твоей цензурированной версии кульминации) возле футбольного стадиона. – Прости, Оливер. – Глаза Ребекки метались, словно выискивая в редеющей толпе кого-нибудь, кто мог бы ее спасти от этой невыносимой сцены. – Не знаю даже, что тебе сказать. Ты меня не привлекаешь в этом смысле. – Не привлекаю тебя в этом смысле? – Мне надо идти. Нам пора на урок. Извини меня, ладно? Извини. И как не поверить в предзнаменования? Именно в этот день миссис Шумахер начала новую тему длиной в месяц: Одиссею Гомера. – Кто-нибудь знает секрет подарка, который греки преподнесли троянцам? – спросила миссис Шумахер. – Что было внутри коня? Класс молчал. – Это был вовсе не подарок, – сказал ты. – Это была ловушка. – Бинго! И миссис Шумахер, по своему обыкновению, наградила тебя конфеткой «Хершис кисс». И вот тогда – в то время как твои челюсти перемалывали заветрившийся шоколад, а твои глаза сверлили красневшую Ребекку – ты увидел. Под твоим пристальным взглядом Ребекка чуть шевельнулась, совершив одно из почти незаметных движений, за которыми ты так внимательно наблюдал в последние недели. Однако в этот раз на бедре чуть выше края юбки ты заметил нечто странное: лиловый бугор с красными прожилками. Он был совсем не похож на бледно-голубые отметинки, которые ты иногда видел на коже Ребекки: это был огромный кровоподтек; его эпицентр прикрывали две полоски пластыря с пятном ржаво-бурого цвета. К концу занятия ты принялся за новый урок любви – и, возможно, он внушил тебе некоторое сочувствие к матери, чье беспокойство так часто тебя раздражало. Вид синяка на ноге Ребекки впрыснул в твои вены приятнейший заряд тревоги. Мальчик с ноющим сердцем, ты нашел в этом мимолетном видении спасение от своего угрюмого одиночества. Теперь это была новая, мрачная история, а вовсе не унылый заурядный рассказ о том, как тебя отвергли; теперь это была тайна, к разгадке которой ты мог стремиться, раз не мог больше стремиться к самой Ребекке. Один беглый взгляд на большой синяк – и вот ты уже воображал сцены чудовищного насилия. Ее отец? Ты вспомнил, как она беспокоилась во время футбольного матча, как она боялась, что вас увидят вместе. Возможно, ее отец принадлежал к той ревнивой, слегка склонной к инцесту категории, известной в Западном Техасе, к типу мужчин, которые обрушивают свою праведную мораль, словно кнут; возможно, он воспитывает свою дочь, словно стадо коров, и отгоняет парней от того, что считает своим. Твоей обиде требовалось лицо, в которое можно было бы вцепиться, требовалась причина, – и вот здесь (так ты пытался себя убедить) крылся ответ на вопрос, почему Ребекка ограничивала ваше общение утренними разговорами, почему она тебя поцеловала, почему боялась зайти дальше. Она пыталась тебя защитить! Но если у нее был деспотичный отец, почему она всегда говорила о нем так, словно он был всего лишь какой-то отвратительный незнакомец, который жил с ней в одном доме? Почему после всего, что ты рассказал о своих родителях, она об этом даже не упомянула? Ты молчал, пока Па вез тебя домой; молчал за ужином, в то время как Чарли то и дело бегал к своему рюкзаку, чтобы продемонстрировать последние плоды своих трудов: испещренный маркером и блестками доклад о вулкане Сент-Хеленс, оцененную на пять с минусом работу о постройке Версаля, четверку с плюсом за контрольную по математике. Ты только ковырял вилкой «знаменитую» макаронную запеканку Ма. – А ты как? – спросила Ма. – Хорошо день прошел? – Прекрасно. Вообще-то я хотел спросить, можно мне сегодня взять машину? – Зачем? – У меня встреча по учебе. – По учебе? Насчет чего? – Ну, это проект по Одиссее. Я, кстати, его с Ребеккой делаю. Зачем ты произнес ее имя? Возможно, просто чтобы ощутить во рту волшебство этих звуков. – С Ребеккой? Ребеккой Стерлинг? Правда? – спросил Па. – Рад за тебя. И за нее тоже, конечно. Повезло ей найти, ммм… такого товарища по проекту, как ты, да? – Теперь Па ухмылялся своей идиотской хитрой ухмылкой. – Да так случайно получилось. Учительница назначила. – А вы будете заниматься у нее дома? – спросила Ма. – Давай я хотя бы поговорю с ее родителями? – Поговоришь о чем? Что такого может случиться? – Просто родители обычно так делают, Оливер. Им надо удостовериться, что за детьми будет присмотр. – Ма! – Все свои контраргументы ты постарался вложить в это короткое слово. В другой семье такой диалог не показался бы необычным. Но в истории сына Евы Лавинг эти зашедшие в тупик переговоры были новым витком холодной войны, которую в последние недели вели между собой мать и сын. – Ладно, – сказала мать, махнув рукой. – Делай что хочешь. В начале восьмого ты продолжил развивать свою ложь. Ты понимал, что это нелепо, но в тебе клокотала ярость больного сердца, бегущая по узкому желобу тревоги, и тебе необходимо было высвободить ее. Голиаф мчался сквозь темноту, кассета песен Боба Дилана стонала: «What drives me to you is what drives me insane»[6], и на искажающей пространство скорости разделительные полосы в лучах фар казались звездами. В начале девятого ты притормозил у дома, который, согласно лежавшему на пассажирском сиденье школьному справочнику, был домом Ребекки Стерлинг. Что ты ей скажешь? Ты пытался убедить себя в том, что нужные слова, настоящая поэзия, являются сами, когда требуется; и ничего заранее ты не придумал. Тем вечером они тебе и не понадобятся. В 20:10 во всех окнах этого дома – одного из типовых оштукатуренных особняков, что метастазами расползлись по высоким равнинам, – было темно. Только в вестибюле горел свет, но через несколько минут погас и он. Из дома вышли две взрослые фигуры, споря о чем-то, что тебе не удавалось расслышать. Мужчина шагал вперед нетвердой – пьяной – походкой; сын пьяницы мог распознать пьяного даже с расстояния в пятьдесят ярдов. Это был пухлый грушеобразный мужчина, по виду не имевший никакого родственного сходства со знакомой тебе девушкой. Но худая, как щепка, похожая на птицу женщина, которая следовала за ним? Ты ощутил, как сердце переключилось на более высокую скорость: увидев ее родителей, ты словно узнал секрет, который в твоем воображении Ребекка так часто шептала тебе на ухо. Но где же настоящая Ребекка? Ты хранил неподвижность, в то время как супруги сели в темно-бордовый «мерседес» и уехали прочь. Ты долго оставался там, глядя на пустующие, безупречные оконные стекла, и представлял себе стерильные комнаты, освященные присутствием Ребекки. Ты представлял, каково ей жить в этом огромном, бездушном музее. Но сейчас в доме никого не было – во всяком случае, свет был выключен, – и что оставалось тебе, кроме как продолжать свой совместный проект в одиночку? Вернуться домой так рано было бы слишком стыдно. Ты устроился на сиденье поудобнее, смутно надеясь и в то же время страшась, что Ребекка может появиться, если прождать достаточно долго. Ты ждал и ждал и, примеряя на себя роль влюбленного поэта, пытался тем временем сочинить несколько строк. Но сочинять не получалось: то самое суровое слово вернулось к тебе в своей жестокой мощи; парень молча сидит в машине и смотрит на дом девушки – как его назвать, если не сталкер? И все же так ты провел целый час. Ты вздрогнул, заслышав глухой стук. Суматошно завертелся, но, к счастью, твоя машина стояла в некотором отдалении, в тени тополей. И из этого укрытия ты увидел, что теперь около дома со стороны Монте-Гранде-Лейн припаркована еще одна машина. По улице двигался чей-то силуэт. Это не был отец Ребекки: человек двигался стремительной юношеской поступью. Он подошел к входной двери, и вот тогда, в далеком сумеречном свете настенных фонарей, ты впервые увидел его лицо. Широкий купол бритой головы, скученные непроницаемые черты лица. Молодой человек, которому хватило смелости сделать то, что ты не смог: нажать на звонок. Свет в доме не зажегся, дверь не шевельнулась, и парень стал колотить по ней с такой силой, что вибрация достигла твоей машины. Ответа не было, и он принялся стучать еще сильнее. Был ли это тот самый воображаемый обидчик Ребекки? Ярость, с какой он нападал на дверь, хорошо укладывалась в созданный тобой образ, но даже с такого расстояния этот парень казался неподходящим кандидатом. Он выглядел слишком взрослым для Ребекки, слишком напористым, для того чтобы тихая печальная девушка водила с ним какое-то особенное знакомство. Наконец, множество раз приложив кулак к двери, а палец к звонку, мужчина пнул ногой по стене и вернулся к своему старому «форду». Но, уже приоткрыв дверцу пикапа, замер на месте. Он смотрел не на темный дом; он смотрел не на дверцу, которую придерживал рукой. Он смотрел на машину, припаркованную в тени. Он смотрел на тебя. В панике ты завел мотор, и Голиаф мигнул фарами, окатив парня яркой фотографической вспышкой. Тот не прикрыл глаз; он сощурился, словно бросая свету вызов. Ты сидел совершенно неподвижно, глядя на парня в упор, – это длилось лишь мгновение, всего долю секунды в реальном измерении, но вместе с тем странно растянулось во времени. И вот тогда прерывистые лучи Голиафовых фар вошли в параллель с работой твоей памяти и подсветили одно воспоминание. Выпуклая окружность лба, легкая косолапость и – особенно – тревожная непроницаемость взгляда; ты не мог назвать его имя, но чувствовал, что узнаешь его. Может, он раньше учился в твоей школе? Или чувство узнавания возникло из-за того, что вы с ним разделяли, – два юноши, безуспешно пытавшиеся поговорить с девушкой, которая куда-то исчезла? Тогда ты ощущал только странное безысходное чувство родства; даже яркое сияние Голиафа не могло обнаружить, сколько вы с ним разделяли, с этим юношей, который когда-то хотел только раствориться в толпе. Эктор Эспина учился всего тремя классами старше, и ты наверняка сотни раз проходил мимо него в коридорах, никогда его не замечая. «Иногда, – говорил Па, – во вселенной появляется трещина, через которую можно увидеть другую вселенную». И хотя ты и смог заглянуть в непостижимую расщелину, которая чуть приоткрылась перед тобой в тот вечер, и заметить, насколько невероятны обстоятельства, которые привели вас обоих к дому Стерлингов, ты не мог знать, как тесно твоя судьба переплетена с судьбой этого молодого человека. Ты не мог знать, что так же, как он найдет спасение из ада, начнется ад для тебя. В тот раз ты ничего не сказал Эктору Эспине. Много позже будет очень легко распекать более молодую версию себя. Заговори с ним! Ты смог бы спасти себя, свой город, свою семью – если бы просто опустил стекло в окне машины и задал Эктору пару вопросов. Но в тот вечер ты просто круто развернулся на Монте-Гранде-Лейн, гадая, кто это приходил к дому Ребекки, что это за сердитый молодой человек; теперь ты не увидишь его до вечера пятнадцатого ноября. Он был черной дырой, в которую ты провалишься. Но в тот момент он оставался лишь еще одним вопросом, над которым ты размышлял по пути домой. Ева Глава десятая В прошлой жизни, когда ей было всего девятнадцать, Ева сама провалилась в бездну иного рода. Всего лишь двумя месяцами ранее ее отец (а ему было всего сорок шесть) умер от инфаркта на полу представительства компании в Эль-Пасо; в последовавшие сюрреалистичные, невесомые недели Ева нашла работу в дешевом кафетерии «Пироги Блисса», сняла квартиру в Маратоне, купила помятый джип с хлипкими дверцами. Она создала некий симулякр жизни, а потом постаралась поверить, что это и есть ее жизнь. В Западном Техасе Ева продолжала болтаться только потому, что после бесконечных перемещений в сиротской юности не могла придумать, куда еще податься.