Ореховый Будда
Часть 17 из 38 Информация о книге
Они прошли к перешейку, соединявшему полуостров с берегом. Туда по хорошо утоптанной дороге тянулись и другие паломники – они шли сюда со всего Севера, иногда за двести иль триста верст, почтить память древнего чудотворца Антония, попросить его всяк о своем. В самом узком месте, под большим деревянным крыжем, люди вставали в очередь за благословением. Оно в Свято-Троице было особенное. Встречали богомольцев двое монахов, у одного в руке плеть. Каждый приходящий, творя крестное знамение, кланялся до земли, получал удар по спине и лишь после того допускался в обитель. – Зачем это? – с любопытством спросил Симпей. – Беса изгоняют. Иеромонах читает молитву, послушник лупит, – ответила Ката, ежась. Плеткой по спине через одну рубаху получить несладко. У бабы, что стояла впереди, спина была подозрительно толстая – знать, что-то мягкое проложено. – Что ж, это хороший обряд, – сказал дед. – Напоминает о смирении. У нас тоже во время чайной церемонии сначала нужно согнуться в три погибели, чтобы пройти через низенькую дверь. Тому, кто стремится духом вверх, следует иногда и смотреть вниз, на землю. Хотя, конечно, большинство живущих – люди земли и видят лишь то, что у них под ногами. Людей неба на свете мало. – А надо быть человеком неба, да? – Вовсе не обязательно. Надо быть собою. И главное, не ошибиться, а то иногда человек земли воображает себя человеком неба, смотрит вверх, а видит все равно истоптанную грязь. Ката наморщила лоб, стала про это размышлять. Оттого и совершила ужасную ошибку, по задумчивости. Когда пришла ее очередь благословляться, поклониться поклонилась, а перекрестилась привычно, двумя перстами, не по-никониански. – Ах ты, пащенок раскольничий! – возопил старший монах. – Поглумиться пришел над святынями! Хватай его, брат Афинодор! Всыпь поганцу не легкою лозою, а десяток горячих по заднице! Сымай портки, песий сын! Окоченев от ужаса, Ката схватилась за веревку, что опоясывала ее перешитую юбку. Снимать портки ей было никак нельзя. Обернулась на дедушку: что делать? Тот стоял недвижно, лицо каменное. А и чем он тут мог помочь? Хотела Ката бежать прочь, но второй монах, здоровенный мужичина, ухватил ее за шиворот, поволок в сторону, швырнул на траву, прижал плечи к земле. Как она ни билась, как ни брыкалась – не вырваться. – Ишь, бес его крутит! – крикнул старший. – Заголяй! С Каты рывком стянули порты – и вдруг отпустили. Она скорей села, подтянула штаны обратно, но было поздно. Монахи таращились на нее с ужасом. – Изыди, соблазное наваждение! – бормотал брат Афинодор, мелко крестясь. – Помогай, святой Антоний! Грешен, много грешен, за то и искушаюся! Старый, однако, в наваждение не поверил. – Девка?! Срамница стриженая! – прошипел он. – Ну ужо будет тебе! Не крестись ты, дурень, а волоки ее в скорбную! Преподобный решит, что с нею, кощунницей, делать. Когда Кату потащили прочь, она снова обернулась на Симпея. Он оставался неподвижен, невозмутим. Даже не кивнул в ободрение. «Скорбная» оказалась каменным погребом. Маленькое окошко, посередине разделенное железным прутом, было почти вровень с землей. Снаружи, а еще больше от сырых стен тянуло холодом. На полу ворох прелой соломы – на нее узницу и швырнули. Загремела окованная железом дверь. Некое время Ката ни о чем не думала, а только тряслась от пережитого страха. Потом стала себя успокаивать. Оно конечно, девке ходить в мужском платье, да стриженой – великий грех. Двоеперстно креститься на никонианскую святыню тоже худо. И за первое, и за второе жди суровой кары. Однако здесь девку карать не будут. Нельзя им, они монахи. Отправят на расправу в женский монастырь, а поблизости таких нету – только в Бельске. Значит, повезут. Так по дороге и сбежать можно. Или дедушка Симпей что придумает. Не бросит же он Орехового Будду, да и ученицу свою не оставит. Сообразив, что прямо сейчас муки не будет, а потом, глядишь, как-нито обойдется, Ката начала обустраиваться. Чтоб было теплее, зарылась в солому. Поуговаривала себя: я травинка, я травинка – и ничего, стало полегче. Все же за эти дни немного пообжилась на второй ступени, пообвыклась. А когда почти совсем уже успокоилась, лязгнул засов, отворилась дверь, и в ярком прямоугольнике света возникла узкая, заостренная кверху черная тень. * * * Это был монах в лиловой шапочке-скуфье, в тонкосуконной рясе, с эмалевым крестом на груди, с резным в руке посохом. – Я здешний настоятель, архимандрит Тихон, – сказал вошедший мягким, приятным голосом. – А ты кто, дочь моя? Поворотись-ка лицом к свету, дай на тебя посмотреть… Был он нестар, без единого седого волоска в ухоженной бороде, челом гладок, взглядом ласков. Повернуться Ката повернулась, но отвечать не спешила, не успела еще придумать, что врать. Не ждала, что архимандрит превеликого монастыря так быстро явится по пустяшному делу. Но загадка сразу же объяснилась. – Родинка на лбу, веснушки… – пробормотал как промурлыкал преподобный. – Так вот ты кто. Беглая Катерина из Соялы. Про тебя нарочный был от важного государева человека. Надо же, по всем дорогам тебя ищут, а Господь привел ко мне. Как сказали мне про переодетую девку, я подумал: уж не беглянка ли? Так и есть. Что ж, это благо – государеву делу помочь. Очень он был доволен, а Ката вся сжалась. Худые были дела, совсем худые. Никакого женского монастыря теперь не жди. Одно утешение – князева книга в мешке у дедушки, не отберут. – Ныне же отправлю чернеца-скорохода к фискалу в Архангельск, шесть дён идти будет. Те-то верхие обратно в два дня доскачут, так что ты, дево, у меня тут боле недели погостишь. И како жить будешь, легко иль тужно, от тебя зависит. Расскажи мне как на духу, почему тебе, сопливице, от большого государева человека такое внимание? Тоже и у меня свое начальство есть, ему доложу. А еще, признаюсь, грешен любопытством. Потешь меня, и я с тобой обойдусь по-доброму. Запру не здесь, а в теплой келье. Велю кормить с моего стола. Ну? И впился острым взглядом, изготовился слушать. Что ему было сказать? Про князя Голицына и его трактат? Но дед Симпей, может, еще здесь. Архимандрит прикажет – схватят, книгу отберут. Ката молчала. – Поди, голодная? – спросил тогда Тихон участливо. – Эй вы, сюда! Вошли два статных послушника. У одного на блюде каравайка грубого отрубного хлеба и глиняный кувшин. У другого – белые пироги горкой и тоже кувшин, но стеклянный и в нем рубиновое питье. – Пироги с клюквенным киселем либо отрубя с водой, – показал преподобный. – Пошепчись со мною – и кушай лакомое. Откажешь – жуй черняшку. Что выберешь? Она ткнула пальцем на черный хлеб. – Ишь какая. Ладно. Завтра еще поговорим. И вышел, искуситель. Осталась Ката одна со своим страхом. Ох, что-то будет? О пирогах не жалела, насытилась грубым печевом. Еда и еда, какая разница. Сидела в соломе, надеялась на дедушку. Самой ей отсюда было не выбраться. * * * Назавтра преподобный явился снова и теперь был суров. – То еще сразумей, что каких бы вин за тобою прежде ни было, греховным своим переодеванием ты их усугубила. Знаешь, как прописано в уложении? Баба иль девка, что рядится в мужеское платье, помрачена дьявольским духом и надлежит, ради ее же души спасения, очистительному на костре сожжению, – объявил он. (Правда иль нет, Ката не знала.) – И жгли таких, было. Но фискал о твоем новом преступлении не ведает. Хочешь, прикажу тебе юбку дать? Моя власть, могу. Пирогов он сегодня не предлагал. Когда кликнул послушника, у того на блюде был только хлеб с водой. – Скажешь правду? Ката помотала головой. Дедушка где-нибудь близко. Думает, как ее выручить. А признаешься Тихону – Учителя схватят. – Что ж, всяк грешник готовит себе муку сам. Много тебе целого каравая будет. Оставь ей половину, сын мой. Ничего, хватит мне и этого, думала Ката, оставшись одна. Дед Симпей, когда кормил, не больше давал. Ох, где он? * * * На третий день архимандрит не вошел, а ворвался, весь злой-перекошенный, и сразу начал браниться. – Думаешь, я не знаю, отчего ты платье девичье скинула, отроком обратилась? – зашипел он, наклонясь к ней близко и брызгая слюной. – Знаю, насквозь тебя вижу! Ты уродина и хорошо про то ведаешь! Рожа, будто черти горох молотили. На лбу отметина. Рот лягуший, нос утячий. Ненавидишь самое себя, естеством своим брезгуешь! Никто никогда тебя не захочет в жены, ни даже в полюбовницы! И упрямство твое того же корня! Мучаешь свою плоть, ибо не можешь ей простить безобразия! Оттого и еройствуешь! Это у тебя такое блудострастие, как у многих ваших раскольничьих самосожженцев! Ката от обиды, от унижения заплакала, а он ткнул ее в затылок жестким пальцем. – Плачь, уродина, плачь. Мокрица жалкая! Говори, в чем перед государством провинилась! Покайся! Не мне – Богу! Никому кроме Него ты не нужна, не мила! – Не в чем мне каяться, – прошептала Ката, всхлипывая. Неужто она и вправду такая безобразная? А и пусть. Монахине все равно.