Полный газ
Часть 40 из 72 Информация о книге
Нет. Думал, эти ступени выведут меня вниз, на дорогу, и я отправлюсь на север, в Неаполь, куплю билет на пароход в Америку, придумаю себе новое имя, начну сначала… Нет. Хватит. Вот правда: Я верил, что эти ступени приведут меня в ад – туда и хотел попасть. Поначалу ступени были самыми обычными с виду, из старого белого камня. Но чем дальше, тем становились темнее и покрывались какой-то слизью. Тут и там с этой лестницей пересекались другие, ведущие к разным местам на горе. Не знаю, как такое возможно. Мне казалось, я исходил все лестницы в наших горах, кроме одной лишь этой, – но никогда доселе не видел таких перекрестков. Вокруг меня чернел лес, недавно уничтоженный пожаром: я шел сквозь ряды обезображенных, изъеденных огнем сосен, и весь склон был обуглен и черен. Вот только на этой стороне горы, сколько себя помню, никаких пожаров не бывало. Дул ветер; он был теплым, и мне становилось жарко. Лестница сделала крутой поворот, и я увидел внизу мальчика, сидящего на плоском камне. Перед собой на одеяле он разложил собрание разных диковинок. Была там жестяная птица в клетке, и корзинка белых яблок, и старая потертая зажигалка. Был еще кувшин и огонек в кувшине. Огонек то разрастался и освещал все вокруг так ярко, словно занимался восход, то уменьшался, почти гас, превращался в крохотную сверкающую точку во тьме. Увидев меня, мальчик улыбнулся. У него были золотые волосы и улыбка такой красоты, какой я никогда не видел у ребенка. Я испугался его – испугался еще прежде, чем он позвал меня по имени. Притворился, что не слышу его и не вижу, что нет здесь никакого мальчика, – и поскорее прошел мимо, а он засмеялся мне вслед. Чем дальше я шел, тем круче становились ступени. Снизу, казалось, пробивается какой-то свет – мутно, словно из-за деревьев, но видно было, что светится что-то очень большое, возможно, огромный город, не меньше Рима, как чаша, полная огня. Ветер доносил до меня запах съестного. По крайней мере, тогда мне подумалось, что это съестное, – аппетитный запах мяса, медленно поджариваемого на огне. Впереди послышались голоса. Один голос, быть может, обращаясь к самому себе, устало вел какой-то бесконечный, безрадостный рассказ. Другой смеялся недобрым, злорадным смехом. Третий задавал вопросы: – Скажи, есть ли плод слаще плода, которым заткнули рот деве, лишаемой невинности, чтобы заглушить ее крики? Скажи, если Христос – пастырь, а люди – овцы стада его, когда этих овец зарежут, разделают и зажарят и кому подадут на стол их нежное мясо? На следующем повороте лестницы мне пришлось остановиться. Долго не мог я двинуться ни назад, ни вперед – только стоял и смотрел. Лес крестов высился передо мной, бесконечные ряды крестов – и к каждому прибит человек. Что вывело меня из оцепенения, что заставило повернуться и бежать? Коты. Стаи бродячих котов бродили меж крестами. У одного из распятых из раны в боку капала кровь, лужицей собиралась на ступенях, и котята лакали ее, как молоко. Усталым старческим голосом распятый обращался к ним: не спешите, говорил он, будьте покойны, все мои детки свое получат! Лица его я не видел. И не стал подходить ближе, чтобы его разглядеть. На подгибающихся ногах я возвращался назад – туда, где ждал мальчик со своими диковинками. – Присядь, Квирин Кальвино, – обратился он ко мне, – присядь, дай отдых усталым ногам! И я сел напротив – не потому, что хотел сидеть с ним, а потому, что больше меня не держали ноги. Поначалу мы оба молчали. Он улыбался, глядя на меня из-за своего одеяла с товаром; я с притворным интересом рассматривал каменную стену у него над головой. Свет в кувшине разгорался все ярче, отбрасывал на соседние скалы гигантские бесформенные тени, – а потом вдруг погас, и оба мы остались во тьме. Мальчик предложил мне глотнуть воды из бурдюка; но я знал, что у этого дитяти ничего брать не стоит. Точнее, думал, что знаю. Свет в кувшине начал разгораться заново: островок безупречной белизны посреди мрака, он раздувался, как воздушный шар. Я посмотрел на него, но ощутил острую боль в голове за глазами и отвел взгляд. – Что это такое? – спросил я. – Он жжет мне глаза. – Крохотный кусочек солнца. О, сколько чудес можно совершить этой искоркой! Например, растопить печь – огромную печь, которая согреет целый город и зажжет тысячу Эдисоновых ламп. Взгляни, как ярко горит эта искра! С ней нужно быть осторожным. Стоит разбить кувшин – и искра вылетит наружу, и тот город, что ты хотел согреть, в мгновение ока исчезнет во вспышке пламени. Хочешь взять ее себе? – Нет, – ответил я. – Не хочу. – И верно, этот дар не для тебя. Что ж, отдам его кому-нибудь еще, кто появится на этой тропе. А ты чего хочешь? Говори; что хочешь, то и получишь. – Ты Люцифер? – спросил я охрипшим голосом. – Люцифер – мерзкий старый козел с рогами и с вилами, тот, что заставляет людей страдать. А я ненавижу страдания. Просто хочу помочь людям. Принести им свои дары. Для этого я здесь. Каждого, кто спускается по этим ступеням до установленного срока, ждет мой дар. Ты, кажется, страдаешь от жажды. Раз уж не хочешь воды, может быть, угостить тебя яблоком? – С этими словами он взял в руки корзинку белых яблок. Я в самом деле страдал от жажды. Горло не просто пересохло – в нем першило, словно я надышался дымом. Инстинктивно, не раздумывая, я потянулся к яблоку, но тут же отдернул руку; быть может, я и не был усердным учеником, но из одной книги урок усвоил твердо. Мальчик улыбнулся, и в разгорающемся свете солнечной искры я увидел, как блестит слюна у него на зубах. – Это… – начал я. – Плоды очень старого и почтенного дерева, – ответил он. – Нигде не найти яблок вкуснее! И стоит откусить от такого яблока, как множество знаний наполнит твой ум – да, даже твой ум, Квирин Кальвино, хоть ты и грамоту еле-еле выучил! – Не хочу, – ответил я. Не про яблоки ответил, а про то, чтобы он перестал звать меня по имени. Не мог я слышать, как эта тварь произносит мое имя. – Ну нет, этого все хотят! Начнешь есть такие яблоки – уже не остановишься. Кому же не захочется знать все на свете? Хочешь – выучи чужой язык, хочешь – научись… ну хотя бы делать бомбы; все в твоей власти, достаточно лишь откусить от яблочка! А как насчет зажигалки? – И он подтолкнул ко мне потертую старую зажигалку. – Она не простая: ею можно поджечь все, что пожелаешь. Сигарету. Трубку. Костер. Воображение. Революцию. Книги. Реки. Небеса. Человеческие души. Да-да, при определенной температуре воспламеняется и человеческая душа! Зажигалка эта зачарованная: в ней керосин, добытый из самой глубокой нефтяной скважины Земли, и он не кончится, пока не закончится нефть на Земле – то есть, полагаю, никогда! – Спасибо, не надо, – ответил я, и огонек в кувшине погас, мгновенно погрузив нас во тьму. Как быстро иногда приходит тьма! – Ну, возьми же что-нибудь! Я поднялся на ноги, собираясь уходить, хоть идти мне было некуда. Снова отправиться вниз? От одной мысли об этом начинала кружиться голова. Наверх? Но Литодора, конечно, уже вернулась в деревню. Скоро вся Сулле-Скале выйдет на горные лестницы с факелами – искать меня. Даже странно, что до сих пор их не слышно. Тут оловянная птичка в клетке повернула головку и посмотрела на меня. Я отшатнулся, а она моргнула, со щелчком закрыв и снова открыв оловянные глаза, и сипло чирикнула. Я тоже издал что-то вроде карканья, напуганный тем, что эта штука неожиданно ожила. Мне-то казалось, это просто игрушка! Теперь она внимательно смотрела на меня, а я – на нее. В детстве меня всегда занимали разные механические устройства, вроде ходиков с фигурами: часы отбивают время – и появляются дровосек и девушка, дровосек рубит дрова, а девушка танцует в такт. Заметив, на что я смотрю, мальчик улыбнулся, открыл клетку и подставил руку – и птичка легко вспорхнула ему на палец. – Она поет песни, лучше которых нет на свете, – сказал он. – Находит себе хозяина, садится на плечо, как на насест, и поет ему до конца его дней. В чем секрет птички? Она питается ложью. Чем больше, тем лучше. Корми ее ложью – и услышишь самые прекрасные в мире напевы. Люди будут останавливаться и замирать в восхищении, заслышав голос этой малютки. Очарованные ее пением, они проглотят любую ложь. Хочешь ее? Возьми. – Я ничего от тебя не хочу! – ответил я. Но едва проговорил эти слова, как птичка начала насвистывать прелестную нежную мелодию, радостную, как девичий смех, приветливую, как голос матери, зовущий тебя к обеду. Правда, чудилось в ней что-то механическое, словно из музыкальной шкатулки, и мне представилось, как вращаются в птичьем горлышке крохотные зубчатые шестеренки и цилиндры. Я задрожал. Мне и мысли не приходило, что в этом месте, на этих ступенях я услышу что-то столь прекрасное. Мальчик засмеялся и махнул рукой в мою сторону. Птичка снялась с его плеча, стремительно, словно нож, разрезающий масло, перепорхнула ко мне и села на мое плечо. – Видишь, – сказал мальчик на ступенях. – Ты ей понравился! – Мне нечем заплатить, – ответил я; и собственный голос мне самому показался грубым и чужим. – Ты уже заплатил, – возразил мальчик. А затем повернул голову вниз, туда, куда уходили ступени, и прислушался. Я услышал, что поднимается ветер: он выл в узком проходе, прорубленном в скале, и голос его походил на одинокий безутешный стон. Мальчик взглянул на меня. – А теперь уходи. Я слышу, сюда идет мой отец, мерзкий старый козел! Я попятился – и споткнулся о ступень у себя за спиной. Я так спешил убраться оттуда, что растянулся на гранитных ступенях. Птичка вспорхнула с моего плеча, закружила в восходящих потоках воздуха; но едва я поднялся – снова опустилась на плечо, туда, где было теперь ее место. Я двинулся в обратный путь. Некоторое время шел быстро, однако скоро вновь ощутил усталость и принужден был замедлить шаг. Теперь я задумался: что же скажу, когда выйду на главную лестницу и меня найдут? – Признаюсь во всем и приму наказание, каким бы оно ни было, – решил я. И оловянная птичка просвистела в ответ пару веселых, насмешливых нот. Но когда я прошел через ворота, она умолкла, вместе со мной прислушиваясь к иной мелодии невдалеке – к девичьим рыданиям. Я вслушался, пораженный, и неуверенным шагом двинулся назад, туда, где убил возлюбленного Литодоры. Кроме ее плача, не слышалось ничего. Ни мужских голосов, ни торопливых шагов по ступеням. Мне казалось, я бродил по горам полночи – когда же вошел в развалины, где оставил сарацина, и увидел Дору, понял, что прошло лишь несколько минут. Подходя, я шептал ее имя. Хотел ее утешить, попросить прощения. Когда подошел ближе, она вскочила и бросилась ко мне, выкрикивая проклятия, и попыталась вцепиться в лицо. Я хотел просто взять ее за плечи, придержать, успокоить; но руки мои сами нашли ее гладкое белое горло. Отец Литодоры, и его товарищи, и мои безработные дружки нашли нас вдвоем; я рыдал над ее телом. Когда я ее душил, оловянная птичка вспорхнула и исчезла во тьме, испуганная насилием; однако скоро вернулась и теперь сидела у меня на плече, глядя на Дору бессмысленными оловянными глазами. Отец упал перед Дорой на колени, обнял тело – и долго, долго в горах не слышалось ничего, кроме его голоса. Громко звал он дочь, снова и снова выкрикивал ее имя; как будто туда, куда ушла она – куда я ее отправил, – мог долететь этот зов. Другой человек, с винтовкой, спросил меня, что случилось – и я ответил. Ответил, что араб, эта обезьяна из пустыни, обманом завлек сюда Дору, попытался силой отнять у нее невинность, но не смог и задушил ее в траве. Что я нашел его над трупом, начал с ним драться и убил камнем. И когда я рассказывал эту историю, птица у меня на плече вдруг запела – запела такую прекрасную и печальную песню, какой я никогда не слышал. И все, кто собрался там, в благоговейном молчании внимали мне и птице, пока не окончилась эта трагическая песнь. Я поднял Дору на руки, и мы начали спускаться вниз. По дороге в деревню я стал рассказывать, что араб собирался завлечь самых красивых и нежных девушек из наших мест к себе на корабль, увезти в далекую Персию и продать там на невольничьем рынке – ведь белой девичьей плотью торговать куда выгоднее, чем вином! Я говорил, а оловянная птица насвистывала марш. Никто не прерывал меня, никто не задавал вопросов; на лицах людей, шедших со мной, читалась мрачная решимость. Всех людей Ахмеда сожгли вместе с кораблем, а останки утопили в гавани. Товары его, хранившиеся на пристани, общество порешило отдать мне, в награду за мой подвиг, – и товары, и шкатулку, в которой сарацин держал золото. В ночь, когда я ее убил, Литодора сказала своему другу Ахмеду, что я кормлюсь не ложью, а честным и тяжким трудом. Однако привычку ко лжи приобрести нетрудно – куда сложнее от нее избавиться. Скоро я обнаружил, что у лжецов спину не ломит, да и мозолей на языке от вранья не бывает. Бесчестность стала моей второй натурой. Я так привык ко лжи, что даже эту историю едва смог рассказать как было. Кто бы мог подумать в те дни, что босоногий мальчишка, сын деревенского каменщика, станет богатейшим из торговцев на Амальфитанском побережье! Что виноградники дона Карлотта, где я гнул спину, как мул, за монетку в день, однажды перейдут в мое владение! Кто бы вообразил, что на склоне лет я стану мэром Сулле-Скале, всеми почитаемым и любимым, что слава обо мне распространится по Италии, что его святейшество Папа удостоит меня личной аудиенции и поблагодарит за неустанные труды на благо бедных и обделенных! Пружинки в оловянной птичке со временем износились, и она перестала петь. Теперь это уже не важно. При таком богатстве, власти и славе – не страшно, если кто-нибудь и не поверит моей лжи. Но вот о чем еще стоит рассказать. За несколько лет до того, как умолкла оловянная птичка, однажды утром, проснувшись, я увидал, что она соорудила на подоконнике спальни проволочное гнездо и наполнила его хрупкими яичками из блестящей серебристой фольги. С тревогой смотрел я на эти яйца, но, когда попытался тронуть, их механическая мать клюнула меня острым как игла клювом – и после этого я больше их не тревожил. Несколько месяцев яйца пролежали на подоконнике, а однажды я нашел в гнезде лишь обрывки фольги. Потомство механической птицы полетело осваивать мир. Не знаю уж, сколько оловянных птиц с шестеренками и электрическими проводками внутри летают сейчас по свету. Но вот что скажу: слышал я недавно выступление нашего нового премьер-министра, месяц назад вступившего в должность, господина Муссолини. Что и говорить, сладко он поет о величии нашего народа, о нашем родстве с соседями-немцами… и еще слаще – оттого, что ему подпевает оловянная птица. Ее голос я сразу узнал. Усиленный этой новомодной штуковиной – радиоприемником, – он звучит как будто чище и громче. Я больше не живу в горах. Уже несколько лет не поднимался в Сулле-Скале. Близится старость, и однажды я понял, что не могу больше ходить вверх-вниз, вверх-вниз по ступеням. Людям говорю: колени ноют – бедные мои старые колени! Но это ложь. Вот правда: я начал бояться высоты.