Портрет мужчины в красном
Часть 10 из 25 Информация о книге
Как быть гостем 1. Граф Робер де Монтескью-Фезансак часто ездил ужинать к Прусту. Список приглашенных заранее согласовывался с графом (вернее, с Итурри), дабы уточнить, кто у него нынче в фаворе, а кто нет. Заказывались цветы; мадам Пруст гоняла повара в хвост и в гриву; а чтобы ублажить почетного гостя, его просили за десертом провести беседу на темы искусства и хорошего тона. Отец Пруста, блестящий медик, специалист по холере и международным проблемам общественной гигиены, много разъезжал по свету и снискал мировую известность. Однажды персидский шах прислал ему в благодарность несколько роскошных ковров. Мать Пруста была хороша собой, высокообразованна и к тому же происходила из богатого рода (за ней дали двести тысяч золотых франков приданого). Ее отличали прекрасные способности к музыке, она «выбирала лучшую мебель для семейного дома» и, владея английским и немецким, даже помогала Марселю переводить Рёскина. Но когда в гости приезжал граф, родителей Пруста сажали в дальнем конце стола. Как-то раз Монтескью «на правах законодателя вкуса отпустил остроту с примесью дерзости» – повернувшись к Марселю, он заявил: «Сколь же здесь все уродливо!» 2. В 1891 году Оскар Уайльд в бытность свою, по выражению Поцци, «le great event»[78] Парижа, познакомился с Прустом и получил приглашение на ужин. В назначенный вечер Пруст вернулся домой с опозданием на несколько минут. «Английский джентльмен уже прибыл?» – спросил он у дворецкого. «Да, мсье, они изволили прибыть пять минут назад, зашли в гостиную и сразу спросили, где здесь туалет, а теперь не выходят». Пруст бросился в дальний конец коридора. «Мсье Уайльд, вам дурно?» – спросил через дверь взволнованный хозяин. «Так-так, явились, мсье Пруст, – царственно отозвался Уайльд. – Нет, мне ничуть не дурно. Я думал, что буду иметь удовольствие отужинать с вами наедине, но меня провели в гостиную. Окинув ее взглядом, я увидел в другом конце ваших родителей, и храбрость мне изменила. Прощайте, любезный мсье Пруст, прощайте…» От своих родителей Марсель узнал, что Уайльд, обводя глазами гостиную, воскликнул: «Сколь же здесь все уродливо!» «Мужчина может быть счастлив с любой женщиной, при условии, что он ее не любит». Этот изящный парадокс, вложенный Уайльдом в уста проводника его идей лорда Генри Уоттона, не относится к жизни Поцци с Терезой – разве что мы будем понимать «счастлив» в значении «способен выполнять светские функции». Но примерно в середине последнего десятилетия XIX века Поцци знакомится с Эммой Фишофф – с ней, по общему мнению, он мог бы обрести счастье. Урожденная Эмма Зедельмайер была дочерью парижского маршана, у которого среди прочих выставлялся Сарджент. На шестнадцать лет моложе Поцци, она воспитывала троих детей (причем в точности как Поцци – двух мальчиков и девочку); Эмма, женщина просвещенная, была самоуверенна, богата и неравнодушна к интеллектуальным и декоративным приобретениям. Ее муж Ойген, также выходец из еврейской среды, также уроженец Вены, был членом Жокейского клуба и владельцем Дандоло, одного из самых знаменитых беговых коней Франции. Коня назвали в честь венецианского дожа, который в 1204 году, при разграблении Константинополя, переправил в Венецию бронзовых коней, украшающих с той поры собор Святого Марка, за исключением отрезка времени с 1797 по 1815 год, когда кони, претерпев ответное похищение от руки Наполеона, обитали в Париже. До этого знакомства Поцци ездил по служебным делам и на отдых либо в одиночестве, либо с кем-нибудь из знакомых: например, в 1896 году Колетт встретила его в Байройте с поэтом Катюллем Мендесом. Однако на следующий год (что усложняет нашу интерпретацию его законного брака) он повез в Байройт Терезу – там давали «Лоэнгрина». Их пятнадцатилетняя дочь Катрин, которая обожала музыку и умоляла родителей взять ее с собой, была оскорблена в лучших чувствах: от нее, уже jeunefille[79], отмахнулись, как от ребенка. Вслед матери Катрин послала обличительное письмо, в котором, как сама свидетельствует, «не стесняясь в выражениях, высказала все скопившиеся в сердце упреки, весь гнев на ее равнодушие к моим сокровенным желаниям». В своем ответе из Байройта Тереза называет ее «маленькой негодницей», поскольку как раз в то время, когда Катрин строчила свои претензии, мать подыскивала в городе съемную квартиру с гостиной, двумя спальнями и тремя кроватями. Не на ближайшие, впрочем, месяцы, а на два года вперед – на 1899-й: «К тому времени ты как следует научишься переносить свое неудовольствие и невкусную еду». Но в начале 1899 года Катрин (и Терезу) ждало разочарование. Поцци уехал в Байройт один и там воссоединился с дружеским кружком, куда входили мадам Бюльто, чета Ростан, знаменитый Антонио де ла Гандара, аббат Мунье… и Эмма Фишофф. Они прослушали «Парсифаля», «Мейстерзингера» и всю тетралогию «Кольцо нибелунга», а когда музыкальная программа была исчерпана, Поцци с Эммой отправились в Венецию. Эту поездку нельзя назвать внезапной романтической эскападой: они посетили армяно-католический монастырь на острове Сан-Ладзаро-дельи-Армени, что в южной части Венецианской лагуны, где их союз официально благословил престарелый монах-армянин отец Мимикян. На следующий год, 17 августа, отправив Терезу с детьми подальше в глушь, Поцци вместе с дамой, чье лицо скрывала вуаль, сел в спальный вагон поезда, отбывавшего с Восточного вокзала направлением на Мюнхен. За три недели пара посетила Германию, Австрию, Италию: на сей раз обошлось без Байройта, зато в Мюнхенском оперном театре давали «Волшебную флейту», а в Обераммергау – мистерию, представлявшую Страсти Господни. Не остались без внимания Хоэншвангау, Нойшванштайн, Инсбрук, Верона и Венеция. Очень скоро выяснилось, что «за рубежом» не означает «инкогнито», особенно если останавливаешься в лучших гостиницах и заказываешь театральные билеты на лучшие места. В ресторане зальцбургского отеля им встречается мадам Морис Эфрюсси, которая «в высшей степени афропирована». На другой день, перед экскурсией в Шафбергшпитце, они нос к носу сталкиваются с маркизом де Сен-Совёром. Франц Румплер. Семейство Зедельмайер (фрагмент). 1879. Справа – Эмма Надо думать, Ойген не особенно возражал. В последующие годы новоявленные супруги каждый год отдыхали вдвоем, преимущественно летом, но изредка и весной, и зимой; так продолжалось вплоть до Первой мировой войны. Маршруты этой четы обычно пролегали через Венецию. На момент их третьего путешествия отца Мимикяна уже не было в живых, но нашелся молодой священник, который возобновил их морганатические брачные узы. В своем путевом дневнике Эмма писала: «Наша первая остановка – всегда в армянском Ладзаро, для нас это любовное паломничество. В тот вечер, невзирая на жару, мы поехали в Театр Гольдони, но до конца не досидели – у нас были дела поинтереснее!» Сан-Ладзаро пользовался славой литературного острова: в книге почетных гостей оставили свои автографы Браунинг, Лонгфелло и Пруст. Все они шли по стопам Байрона – часть его литературного наследия хранится в монастырской библиотеке. Вероятно, на этом острове Поцци чувствовал себя комфортно: в собственных глазах (и в глазах окружающих) он представал байронической фигурой. Свои письма (естественно, женщинам) он подписывал «твой гяур», отдавая дань одноименной поэме Байрона, а в Париже среди жемчужин собственной коллекции хранил акварель Тёрнера, навеянную «Паломничеством Чайльд-Гарольда» и, вполне возможно, приобретенную у отца Эммы. Поцци коллекционировал венецианские пейзажи Беллотто, Гварди, а также французского художника по имени Феликс Зим. И задним числом можно признать, что красный шлафрок, в котором Сарджент запечатлел светского доктора, отдаленно напоминает плащ дожа. К чему бы ни обязывал армянский обет верности, доктор Поцци, которого благорасположенный к нему французский биограф и тот называет «неисправимым соблазнителем», не бросился с головой в квазисупружескую жизнь с Эммой Фишофф. В 1900 году он вкрадчиво обращается к очередной потенциальной жертве своих чар, подписываясь «твой гяур», и, более того, именует ее «мадам Поцци II». Но согласись мадам Поцци I на развод – которого не допускала ее религия, – самой вероятной претенденткой на вакантное место все же стала бы Эмма. Если бы, в свою очередь, на развод согласился мсье Фишофф. Но в каждой затяжной невозможности или, по крайней мере, в каждой неразрешимой ситуации бывает нечто успокоительное, даже уютное. Год за годом эта пара отправлялась в очередное европейское турне с посещением не только Венеции, но зачастую и Байройта. В 1903 году, когда у Поцци появился благовидный предлог – гинекологический конгресс в Афинах, – они доехали в спальном вагоне до Марселя, а там сели на пароход до Пирея, заказав билеты на имя барона и баронессы де Поцци. В 1904 году экскурсовод в Сиракузах показал им альбом для автографов: к нему приложили руку Жюль Верн, Мопассан и… Жан Лоррен. В 1906 году Поцци с Эммой совершили девятую совместную поездку – Восточным экспрессом до Байройта, послушать «Тристана» и «Парсифаля», потом в Венецию и Фьюме, оттуда к югу, на далматское побережье, в Четинье (где французский консул вручает Поцци бутылку шампанского «Сент-Эмильон» в благодарность за незапланированную консультацию), далее – в Сараево, Загреб, Цюрих, Базель и обратно в Париж. На следующий год они едут по маршруту Париж – Мюнхен – Венеция – Корфу – Патрас – Константинополь – Будапешт – Вена (где заказаны билеты на «Веселую вдову») – Париж. В 1908-м они стартуют в апреле: их ждут Барселона, Пальма-де-Майорка, Рейкса, Мадрид, Камбо-де-Байнс (там заезжают в гости к Эдмону Ростану) и опять же Париж. В их отсутствие Дандоло на скачках с препятствиями в Отёе завоевывает кубок президента республики. Ойген Фишофф, член Жокейского клуба, получает награду: пятьдесят тысяч франков плюс художественное изделие Севрской фарфоровой мануфактуры на свой выбор. К тому времени, когда под началом Поцци была отремонтирована и модернизирована больница имени Брока, ее помещения превратились во всемирный атлас его поездок и консультаций. Паровая отопительная система низкого давления копировала отопление Лейпцигской центральной больницы. Вентиляционная система, душевые, канализация не уступали американским образцам. При этом все постельное белье закупалось во Франции – Поцци считал его даже более качественным, нежели венское или берлинское. Операционное крыло, оборудование по зарисовкам, сделанным в разных странах, для Франции стало революционным. В нем предусматривались отдельные помещения для антисептических процедур, для стерилизации, для хирургических инструментов и даже «поразительное новшество» – хлороформная, где больные получали наркоз перед доставкой в операционную. В 1897 году, после четырнадцати лет пребывания Поцци на посту заведующего хирургическим отделением, была внедрена новаторская организация гинекологической помощи. Но Поцци всегда придерживался мнения, что больница – это не просто гигиена, эффективное хирургическое вмешательство и надлежащий уход. Он настаивал, что лечение имеет как физическую, так и моральную сторону. В связи с этим у себя в больнице он открыл библиотеку, а также пригласил друзей-художников для оформления коридоров и палат. Жирар, Беллери-Дефонтен и Дюбюф создали фрески с буколическими пейзажами в мягкой, спокойной цветовой гамме. Но доминантой стала эффектнейшая аллегория, выполненная светским художником Жоржем Клереном. Давний друг семьи Поцци, он расписал потолок и несколько стен в особняке на Вандомской площади вскоре после переезда туда хозяев дома. Многолетняя дружба и (быстротечные? случайные? Как знать?) романтические отношения связывали Клерена с Сарой Бернар; он сопровождал актрису в ее первом и единственном полете на воздушном шаре. Теперь для больницы имени Брока он выполнил грандиозную фреску под названием «Возвращение здоровья больным», размерами четыре метра сорок сантиметров на два метра семьдесят пять сантиметров. Она изображает сцену на опушке леса, с вырывающимися за пределы фона цветами, которые переходят на раму: величественная женская фигура в летящем белом одеянии взмывает над простыми смертными, олицетворяющими больных и немощных. Этой женщине целует руку маленькая девочка; на лугу сидит прислужница с букетом цветов. Здоровье выглядит так, словно только что сошло с небес: очевидно, из гондолы воздушного шара. Натурщица вполне узнаваема: это, конечно же, Сара Бернар. 1 января 1899 года Поцци и больница имени Брока получили высочайшее официальное признание. На открытие обновленных и модернизированных строений прибыл сам президент республики Феликс Фор. Через два года, после долгих согласований и долгого сопротивления консерваторов, была учреждена первая в Париже, а следовательно, и во всей Франции кафедра гинекологии. Возглавил ее Поцци. 1 мая 1901 года ему предстояло дать вступительную лекцию. Он решил не занимать главный амфитеатр медицинского факультета и не надевать профессорскую мантию теоретика; вместо этого он выбрал более скромный лекционный зал клиники имени Брока и вышел на трибуну в белом халате и шапочке практикующего врача. В зале присутствовала Тереза в окружении членов семьи и знакомых, включая Монтескью и графиню Греффюль. В первый ряд Поцци усадил представительниц своего Дамского комитета, созданного по чикагскому образцу для моральной поддержки больных. «Один великий поэт, – начал он, – который был также великим мыслителем, однажды сказал: жизненный идеал мужчины состоит в том, чтобы в зрелые годы воплотить задуманное в юности. А значит, сегодня вы видите перед собой счастливого человека». Он должным образом поблагодарил создателей кафедры гинекологии за решение «столь долго и безуспешно обсуждавшегося вопроса». Вспомнил нелегкие прежние времена в начале своей карьеры, когда лечение было примитивным: пациенток не столько исцеляли, сколько бессмысленно терзали многократным применением кожно-нарывных средств и глубоких брюшных прижиганий. При кистах яичников назначали проколы для выкачивания жидкости: пациенткам приходилось ложиться в клинику по нескольку раз в год, что приводило к полному упадку сил. Он упомянул Пастера и Листера, а также отметил, что лапаротомия придала операциям более щадящий характер. Палата с настенными росписями в больнице имени Брока Жорж Клерен. Возвращение здоровья больным Таким впечатляющим успехам впору было поаплодировать. Однако Поцци, к удивлению значительной части аудитории, продолжил, сказав, что, по его мнению, нынче пришло время остановиться и поразмыслить. «На волне энтузиазма, последовавшей за введением мер по соблюдению асептики и антисептики, терапевтическая гинекология, насколько можно судить, пошла по пути радикальных инвазивных процедур». Его предостережение, хотя и высказанное более столетия назад, звучит вполне современно: Поцци призывает не поддаваться, говоря его словами, furor operativus – мании оперировать. В качестве примера он приводит так называемую операцию Бэтти: удаление здоровых (или незначительно пораженных) яичников с целью спровоцировать искусственную менопаузу как способ лечения различных нервно-психических расстройств (широко применявшийся в психиатрических лечебницах). Помимо этого, в стационарах выполнялись технически блестящие хирургические вмешательства в матку и ампутации шейки матки, которые давали положительные краткосрочные результаты, но часто приводили к серьезным осложнениям в случае последующей беременности пациентки. «Я достоверно знаю, что для многих представителей общественности термины „консультант“ и даже „гинеколог“ равнозначны термину „хирург“». Поцци призывал назначать хирургическую операцию только в крайних случаях, когда консервативное лечение не дало результатов, и не считать ее автоматическим способом решения возникшей проблемы. «Для каждого из нас, в чьих руках находится власть над человеческой жизнью и смертью, это вопрос совести, а совесть должна быть первейшей характеристикой врача, особенно если его инструмент – скальпель». Эти глубоко прочувствованные и волнующие рассуждения о профессиональной этике заканчиваются такими словами: «Я хотел бы научить молодых врачей, которые будут стажироваться в этой клинике, осматривать больных, не вызывая у них страха, и беседовать с ними, в зависимости от ситуации, мягко или сурово, но не допуская ни фамильярности, ни грубости». Он цитирует шекспировское выражение «молоко милосердья»[80] и заканчивает так: «Пусть небеса у нас над головой нынче пусты, мы всегда должны стараться разглядеть там божественную фигуру Сострадания». Жан Лоррен чуть было не вызвал на дуэль Мопассана, но здравомыслие возобладало. Потом он оказался в одном шаге от поединка с Полем Верленом, который прислал к нему своего секунданта после того, как Лоррен (по ошибке) распространил слух, что поэта отправили в лечебницу для умалишенных. Стрелялся он только с Марселем Прустом, хотя пули были выпущены в воздух. Существовал, впрочем, один литератор, которого Лоррен давно и страстно желал вызвать к барьеру, – это Робер де Монтескью. Биограф графа утверждал, что «Жан Лоррен ненавидел Монтескью той ненавистью, какую питает уронившая себя женщина из буржуазной среды к аристократке, неуязвимой для сплетен». В этом видится и снобизм, и абсурд: граф, который на протяжении двух десятилетий выходил в свет со своим компаньоном Итурри, не скрывая при этом интрижек с привлекательными юношами вроде Леона Делафосса и Люсьена Доде, вряд ли был неуязвим для сплетен. Несмотря на то (а возможно, именно потому), что выпады Лоррена оставались без внимания, он не переставал язвить и насмешничать. Когда Джованни Болдини писал портрет графа, Лоррен высказался об этом уничижительно: В нынешнем году мсье де Монтескью доверил запечатлеть свой элегантный облик мсье Болдини, который, привыкнув уродовать экзальтированных и жеманных дам, стал известен как «Паганини пеньюара». Зато Монтескью всегда сохранял невозмутимость, даже когда ситуация накалялась сверх всякой меры. В шестнадцать часов двадцать минут 4 мая 1897 года начался пожар на Благотворительной ярмарке, ежегодном мероприятии, которое устраивали парижские аристократы-католики. Огонь полыхнул во время кинопоказа: причиной стало проекционное оборудование, в котором вместо электричества использовалась смесь эфира и кислорода. Ярмарочная площадь на рю Жан Гужон была переполнена, пламя распространялось стремительно, и многие жертвы обгорели до неузнаваемости; тогда впервые был применен метод идентификации по записи зубной формулы. Погибло сто двадцать девять человек (впрочем, источники приводят разные цифры), из которых сто двадцать три – женщины, преимущественно из среды титулованной знати, как, например, герцогиня Алансонская, сестра императрицы Австрии. Четырнадцатилетняя Катрин Поцци писала в своем дневнике: В пять часов мы отвезли папу на базар; это огромная ярмарка, где бок о бок торгуют десятки благотворительных организаций. Папа хотел что-нибудь приобрести. Нам открылось жуткое столпотворение. Не спрашивая, что произошло, мы вернулись на Вандомскую площадь. И только тогда узнали про тот кошмарный пожар; 150 погибших и еще столько же пострадавших. Тот пожар унес жизни шестерых знакомых семьи Поцци. «Париж в трауре, – продолжала Катрин. – Все театры закрыты». Барона де Маккау, распорядителя базара, оштрафовали на пятьсот франков. Киномеханик и его помощник предстали перед судом по обвинению в убийстве и были приговорены к году и к восьми месяцам тюремного заключения соответственно. Но Париж не был бы Парижем, если бы там вскоре не опубликовали слова и ноты популярной песенки «Au Bazar de la Charite»[81]. Ее распевали на мотив «Dors, mon Cheri»[82]. Ничтоже сумняшеся Жан Лоррен через свою газетную колонку распустил слух о том, что Монтескью (который, по достоверным сведениям, и близко не подходил к месту трагедии), размахивая тростью из своей знаменитой коллекции, прокладывал себе путь в толпе обезумевших от ужаса светских дам. Откликнулся ли граф на эти ложные, клеветнические обвинения? Ничуть не бывало. Уж не презирал ли он Лоррена и саму идею бретерства? Вовсе нет. Просто дрался он лишь с равными себе соперниками. И таковой не замедлил встретиться ему на приеме у Ротшильда: его собрат по перу, поэт Анри де Ренье. Между ними вспыхнула словесная перепалка вокруг слухов о трости, вопросов чести и экзекуции женщин; тут-то Ренье и высказал провокационное суждение о том, что граф, очевидно, предпочитает шпаге веер или муфту. Монтескью вызвал его на дуэль; де Ренье изъявил желание драться на шпагах, и граф был ранен в кисть руки. Перевязку ему сделал не кто иной, как Поцци. Наутро «Фигаро» разместила на первой полосе сочиненный Прустом льстивый панегирик в адрес Монтескью. Это было звучное подражание Сен-Симону, литературное лобзание, которое нисколько не уронило юного Пруста в глазах Профессора Красоты. Семь лет спустя графу вторично бросили перчатку: сделал это сын мадам Эрнест Стерн, невообразимо тучной светской львицы, которая писала стихи под псевдонимом Мария Стар. Трудно сказать, что высмеял Монтескью: тучность этой дамы или ее поэзию. На сей раз граф получил три ранения; и снова рядом был Поцци. Литератор Марсель Швоб умолял Монтескью остановиться: «Вы слишком редкий человек и слишком утонченный поэт, чтобы подвергать свою жизнь опасности из-за банальных разногласий, которые лучше оставить на совести журналистов». Верный спутник графа, Итурри, чтобы не отставать, тоже вызвал на дуэль какого-то журналиста, который оскорбил его… ну, стандартно. Запоздалая мысль. Жан Лоррен ненавидел Монтескью не так, как падшая обывательница ненавидит какую-нибудь гранд-даму, а скорее как гей, (смело) обнаруживающий свои наклонности, может ненавидеть собрата, который старательно играет по правилам света и ценит аристократические приличия выше истины. Лоррен трижды вывел графа в своем романе «Господин де Фокас»: во-первых, как есть, под его настоящим именем; во-вторых, в образе графа Мюзаретта (который третирует своего протеже-музыканта примерно так же, как Монтескью третировал Делафосса); и в-третьих, обобщенно, в образе заглавного персонажа – господина де Фокаса. Исследователи давно ломают голову над этим странным именем. Не соотносится ли оно с латинским phoca – «тюлень» (хотя каким боком?), а то и со словом «фокус»? Как вариант: история знает двух персонажей по имени Фока, на которых мог сфокусироваться Лоррен. Один – византийский император, который пришел к власти по трупам в 602 году, а затем подвергся пыткам и был обезглавлен в 610-м. Другой – христианский мученик IV века, который помогал бедным, а подвергшись гонениям за свою веру, сначала вырыл себе могилу, а затем добровольно сдался палачам. Все эти толкования малоубедительны. Тогда стоит подойти к данному вопросу с другой стороны. Лоррен безупречно владел английским, а Монтескью – довольно слабо. Лоррен, ни в чем не знавший удержу, к 1901 году понял, что Монтескью никогда и ни за что не вызовет его на дуэль. Не обыграл ли он созвучие фамилии Фокас и оскорбительного англоязычного прозвища гея – «Fuck-Arse»? А кроме того, во французском есть выражение «pede comme un phoque» («голубой, как тюлень»), хотя пока не установлено, когда оно вошло в обиход. Сплетни бывают общего характера, а бывают сексуального. Вторые отличает то, что верить им склонен каждый (хотя не каждый в этом признается), потому что для них всегда можно придумать обоснование. Не обязательно потому, что сплетня подтверждает какие-нибудь косвенные данные (хотя такое не исключено), а потому, что интимные наклонности человека – это всегда тайна, причем, будучи «разгаданной», она вроде как ведет к разгадке человеческой природы в целом. Ах, ну да, это многое объясняет; тогда понятно; тогда, конечно, все сходится. И далее: определенную роль играет также фактор времени. Прошлое – это игрушка и безделица настоящего, неспособная, к счастью, потребовать ока за око (а уж тем более засудить или вызвать на дуэль за клевету). Что особенно справедливо в отношении интимной жизни. Уж мы-то осведомлены больше и лучше, правда ведь? Нас не обманет ни их личина и лицемерие, ни их обман и самообман; мы видим насквозь как их душу, так и гениталии. Мы знаем их как облупленных: вот же они – ковыляют по пыльной ухабистой дороге в нашу сторону. Потому-то мы так легко их распознаем, ведь эти живые покойники всегда тайно хотели стать нами. Как и в наши дни, в ту эпоху сплетни о женщинах отличались большей беспощадностью. Мужчина, у которого было много связей, только подтверждал этим свою мужественность; женщина, претендовавшая на такую же свободу, считалась угрозой обществу. Сара Бернар выступала на сцене, а в плане репутации актерство представляло собой весьма неудачный жизненный старт. У нее был целый рой любовников и один незаконнорожденный сын, которого она без зазрения совести возила с собой на гастроли. В глазах приличного общества это превращало ее по меньшей мере в шлюшку. Тем более что Бернар, даже поднявшись на вершину славы, принимала от богатых поклонников драгоценности и крупные суммы денег. А если в поездках ее сопровождал не только внебрачный отпрыск, но и целый зверинец (включая шимпанзе по кличке Дарвин – не иначе как дань стараниям Поцци, который переводил именитого англичанина), это лишний раз подтверждало ее животную натуру. Как и то обстоятельство, что спала она не только с мужчинами, но и с женщинами. Ах да, не упомянуть ли нам для полноты картины, что она… еврейка? Почему она ложилась в постель со многими? Очевидно, потому, что, будучи нимфоманкой, беззастенчиво удовлетворяла свою похоть. И/или, как говорят адвокаты (поскольку мужские обвинения в адрес женщин редко подкрепляются одним-единственным обоснованием, когда есть возможность добавить второе), потому, что Бернар, по мнению некоторых, была фригидна и не способна достичь оргазма. Возможно, по этой причине она и сделалась нимфоманкой – пыталась убежать от своего диагноза. Свидетельство этому второму обвинению содержится в известном письме, которое она написала в 1874 году своему любовнику, актеру Муне-Сюлли: Ты должен понять: я не создана для счастья. Не моя вина, что я постоянно нахожусь в поиске новых ощущений, новых эмоций. Такой я и останусь, пока вконец не одряхлею. Наутро после я так же неудовлетворена, как вечером до. Мое сердце требует большего возбуждения, чем может ему дать кто бы то ни было. Мое хрупкое тело изнурено актами любви. Это всегда не та любовь, которая мне грезится… Что я могу поделать? Ты не должен на меня сердиться. Я – неполноценная личность. Это поразительно откровенное и трогательное признание; но об аноргазмии ли здесь речь, как принято считать в наши дни? Бернар не создана для «счастья» (для будничного, обывательского, моногамного счастья); она в поиске новых ощущений; она мечтает о такой вершине наслаждения, на какую не может ее вознести реальная действительность, и переходит к следующему любовнику. Надумай сделать такое признание мужчина, разве у кого-нибудь повернулся бы язык назвать его извращенцем, а, скажем, не половым гигантом? Далее: называя себя «неполноценной личностью», Бернар, возможно, собиралась разорвать затянувшиеся на два года отношения с экспансивным, утомительным, невыносимым Муне-Сюлли (который, как и Поцци, был родом из Бержерака) и просто щадила его самолюбие. В 1876 году Генри Джеймс в отправленном курьерской почтой из Парижа письме охарактеризовал его как «бульварную звезду» без малейших представлений «о трактовке прекрасных лирических стихов», чьи «завывания, брызганье слюной и ужимки совершенно неуместны». Джеймс сдержанно добавляет: «По-моему, он весьма своенравный молодой человек». Если нужно отделаться от такого партнера, то взять вину на себя – это, быть может, наиболее тактичный и наименее конфликтный способ разрыва. Но актриса, разумеется, лицедействует всегда, разве нет? Не занималась ли она тем же самым и в постели? Не дурачила ли мужчин, изображая оргазм, чтобы только им польстить, хотя сама ничего не чувствовала? Такое весьма вероятно. Мужская сексуальная самооценка всегда натыкается на тот факт, что мужской оргазм физически доказуем, а женский – нет. Сара Бернар, фригидная притворщица! Ложная нимфоманка! Ходил слушок, что «вместо клитора у нее мозоль». Актриса Мари Коломбье, некогда подруга, а впоследствии обличительница Сары Бернар, говорила про нее: «разбитый рояль, Ахиллес наоборот, у которого легко нащупать единственное неуязвимое место». Была у нее и более опасная соперница, Режан, однажды назвавшая себя «полноценной женщиной» – возможно, в пику Бернар, а возможно, и нет. В 1892 году Эдмон де Гонкур записал сплетню (услышанную от «истерического» сплетника Жана Лоррена) о том, что Бернар обрела способность к достижению оргазма только десять лет назад, когда доктор Одилон Ланнелонг «вживил ей железу для смазки прежде сухой вульвы». Естественно, у такого слуха может быть только один источник. Достоверны ли сведения о подобной операции (и если да, то почему Бернар не доверила ее доктору Поцци?), или они больше похожи на испорченный телефон? Для смазки вульвы столь сложные манипуляции не нужны. А кроме того, Ланнелонг, личный врач Сары Бернар, специализировался в области костных болезней, в первую очередь остеомиелита и костного туберкулеза. Мы ничего не утверждаем, но некоторые сомнения, конечно, остаются. Впервые я увидел доктора Поцци на впечатляющем полотне кисти Сарджента. В настенной этикетке сообщалось, что доктор был гинекологом. В литературе о Франции XIX века мне прежде не встречалось упоминаний об этом человеке. Потом я прочел в искусствоведческой периодике, что он «известен не только как отец французской гинекологии, но и как хронический эротоман, стремившийся походя соблазнить каждую свою пациентку». Столь очевидный парадокс меня заинтриговал: врач, который помогает женщинам и одновременно занимается их эксплуатацией. Человек науки, который, внушая спокойствие, избавляет от душевной и физической боли, который благодаря своим новаторским методам спасает жизнь множеству женщин, причем не только богатых, но и (еще в большей степени) бедных – и одновременно показывает себя карикатурным волокитой-французом. Даже родной внук Клод Бурде называл его «человеком неуживчивым… чье безграничное обаяние вкупе с профессией гинеколога открывало перед ним, что вполне понятно, путь ко множеству соблазнов». При этом я запнулся на выражении «хронический эротоман», которое скорее подошло бы для описания пациента какой-нибудь реабилитационной клиники в Аризоне. Кто именно диагностировал у него «хроническое» состояние? И на чем основано это «походя»? Итак, если тщательно выбирать выражения: имя Поцци практически никогда не ассоциировалось со скандалами. Связи его носили гетеросексуальный характер, не противоречили закону и (насколько нам известно) не основывались на принуждении. А основывались они на тактичности и благоразумии его избранниц. Где происходили свидания, какова была продолжительность его романов, случались ли их наложения – о том сведений не сохранилось. Но не сохранилось и претензий со стороны женщин. Почему мы не допускаем, что инициатива могла исходить от них? Кто-то скажет, что молчание женщин – это одна из сторон мужского доминирования; но почему-то на страницах бульварной прессы, в судебных тяжбах об оскорблении чести и достоинства, в списках дуэлянтов мелькали имена совсем других мужчин: не надо далеко ходить – родной сын Поцци, Жан, в 1912 году взялся за шпагу, когда увяз в любовном треугольнике. Доктор Поцци упоминается в дневниках и письмах того времени как хирург, как представитель высшего света и коллекционер; но даже Эдмон де Гонкур, чей «Дневник» служит едва ли не лучшим справочником по сексуальным пристрастиям (и сплетням) современников, приводит лишь крупицы сведений о возможных интрижках Поцци. Вообще говоря, слишком пристальное внимание к чужой интимной жизни опасно. В документальных источниках той эпохи Поцци никогда не изображается безудержным развратником, то бишь «хроническим эротоманом», – таковым его делает вульгаризация речи и памяти XXI века. Почему настоящее так рвется безапелляционно судить прошлое? Настоящее – это всегда невротическое состояние, которое ставит себя выше прошлого, но не может унять тревожный зуд: а вдруг все было не так? Тогда возникает новый вопрос: откуда у нас берется право судить? Мы – настоящее, а оно – прошлое. Большинству из нас этого достаточно. И чем дальше уходит прошлое, тем сильнее у нас искушение его упростить. Какие ни предъяви ему обвинения, даже самые суровые, оно никогда не ответит, ибо оно бессловесно. Когда я в двадцать с небольшим занимался правоведением, меня учили, что история знает две трактовки молчания подсудимого. Отказ от дачи показаний или ответов на вопросы может быть либо «следствием Божьей кары» (когда обвиняемый физически не способен говорить), либо «следствием умысла» (когда обвиняемый способен говорить, но решает молчать, чтобы не допустить самооговора). В случае умысла разрешалось применять, как в старину выражались французы, peine forte et dure[83]. А попросту говоря, пытки. Молчание прошлого – это следствие Божьей кары, но мы склонны видеть в нем следствие умысла. И еще. Многочисленные любовные похождения, даже если мы располагаем подробностями, – это скучный литературный материал и скучный образ жизни. Не в плане действия, естественно, а в плане осмысления и самоанализа. Казановы, донжуаны и coureurs de femmes[84], которые мне встречались, неизменно подтверждали мудрое суждение из романа «То, что потеряно» Франсуа Мориака: «Чем больше женщин познал мужчина, тем примитивней его представление о них». Этому афоризму скоро исполнится сто лет, но он точен, как прежде. По этой причине Поцци-ловелас интересовал меня куда меньше, нежели Поцци как раздираемый сомнениями глава семьи, Поцци как пытливый врач, как путешественник, как светский лев (Поцци-сноб?), как человек без националистических предрассудков, рационалист, сторонник дарвинизма, ученый, новатор. Поцци, за всю свою жизнь не потерявший ни одного друга (за исключением тех, кто примкнул к стану антидрейфусаров). Поцци, сохранявший здравый ум в безумный век. Но как бы мы ни относились к доктору Поцци, ему это, вне всякого сомнения, безразлично. Главным образом потому, что его уже нет в живых. Но еще и потому, что настоящее (в данном случае – настоящее с точки зрения прошлого) крайне редко задумывается о суждениях будущего. Правда, в минувшие эпохи оно очень серьезно задумывалось о суждениях будущего, поскольку они касались рая, ада и Божьего промысла; но Поцци был человеком науки и разума, а не религии. Он смотрел в будущее с позиций развития медицины (как повысить показатели эффективности лечения огнестрельных ранений в живот, как сделать аппендэктомию и простатэктомию безопасными, несложными операциями, причем в самое ближайшее время), а не с позиций грядущих оценок его собственной персоны. Большинство из нас руководствуются этими соображениями и сегодня: знать бы, какой приговор вынесет нам настоящее, – не хватало еще тревожиться о вердиктах будущего. Клод Вандерпоотен, автор биографии Поцци (1992), с безопасного расстояния заверяет нас, что Поцци «всегда был искренен» в своих увлечениях и впоследствии сохранял добрые отношения со всеми своими любовницами. Четырнадцатилетняя дочь Поцци, Катрин, пишет в своем дневнике 15 февраля 1897 года: «Мой отец – из тех мужчин, из тех донжуанов, которые ничего не могут с собой поделать. Сколько сердец он ранил? Сколько разбил?? Я уж молчу о Maman, которая замечает устремленные на него томные взгляды таких дамочек, как Б. С., Т. С. Б., Икс, Игрек, Зет и т. д.». Истина лежит где-то посредине между этими двумя вердиктами. Если не в обоих. Одна из сложностей повествования о жизни Поцци (а тем более вынесения ему каких-либо запоздалых моральных оценок) заключается в том, что мы не располагаем свидетельствами женщин. Его жена Тереза, которую в свете насмешливо прозвали Немая из Поцци (по аналогии с названием оперы Обера «Немая из Портичи»), так и остается молчаливой фигурой, если не считать пары трогательных писем, отправленных ею после смерти Поцци их сыну Жану. Влиятельная мадам Лот не оставила ни следа биографических сведений. Вся любовная переписка Поцци была сожжена, включая письма от Эммы Фишофф; ее голос различим только в путевых дневниках, которые она вела совместно с Поцци, ограничиваясь по большей части восторженными описаниями достопримечательностей Европы и Северной Америки. Сара Бернар, которая знала и любила Поцци на протяжении половины столетия, ни словом не обмолвилась о нем в автобиографии. Сохранились ее немногочисленные письма к Доктору Богу, но уже одно это обращение предполагает театрально-экзальтированный тон: «Горячо любимый человек! Сколь великую радость принесла мне наша встреча! Когда Вы сможете вновь почитать мне какую-нибудь диссертацию?»[85]