Портрет мужчины в красном
Часть 9 из 25 Информация о книге
По всей видимости, Монтескью, который, в силу своего происхождения и характера, привычно распоряжался и пользовался окружающими, впервые заподозрил, что Полиньяк и Зингер ухитрились распорядиться и воспользоваться его персоной. А теперь это подтвердилось, но в ином смысле. В салоне княгини де Полиньяк сложилась традиция музыкальных вечеров, которая просуществовала около полувека. Первый концерт состоялся 22 мая 1888 года; программа включала произведения Форе, Шабрие и д’Энди в исполнении и под управлением Форе, Шабрие и д’Энди. Последний концерт состоялся 3 июля 1939 года; программа включала произведения Баха, Моцарта и Дину Липатти в исполнении Клары Хаскил и Липатти; оркестром дирижировал Шарль Мюнш. Список приглашенных искрился и сверкал не хуже золоченой черепахи, инкрустированной дорогими каменьями. Присутствовали композиторы: Вагнер, Стравинский, Прокофьев, Шоссон, Форе, д’Энди, Орик, Мийо. Дирижеры: Клемперер, Бичем, Маркевич, Мюнш. Модные художники: Болдини, Бонна, Каролюс-Дюран, Эллё, Клерен, Форен. Писатели: Пруст, Колетт, Валери, Кокто, Пьер Луис, Жюльен Грин, Франсуа Мориак, Розамунд Леманн. Другие знаменитости: мадам Жан Ланвен, Дягилев, Бакст, леди Вайолет Кунард и Вайолет Трефусис. Были там и десятки Полиньяков и Ротшильдов, великие князья дома Романовых, всевозможные другие князья и княгини, маркизы с маркизами, виконты с виконтессами, бароны и баронессы – всех не перечислить. Как должен был чувствовать себя обойденный вниманием Монтескью, даже будь он добрейшей души человеком? Но его пригласили (или, во всяком случае, приняли) только два раза, в 1895 году, тогда как его приятельница и кузина графиня де Греффюль в промежутке между тем событием и 1903 годом ездила к Полиньякам восемь раз. Поцци не принадлежал к этому обществу (он хоть и был вездесущ, но не до такой степени), притом что его дочь Катрин удостаивалась приглашений две недели подряд в начале 1927 года. Во второй раз она слушала «великолепного» Рамо и Шопена, от которого «душа рвалась из груди». Троекратно удостаивался приглашения в салон княгини Поль Эрвье – насколько можно судить, ближайший друг Поцци из литературной среды. На Вандомской площади, а позднее на авеню д’Йена без него не обходились званые обеды и суаре. В своих произведениях Эрвье затрагивал моральные и эмоциональные проблемы современности, как то: супружеская измена, развод, повторный брак. Из-под его пера вышел роман «Флирт», где скрупулезно изучались «тонкие и деликатные состояния души, сопровождающие опасный переход от Добродетели к Пороку», а также пьеса, в которой прозвучала реплика «под занавес»: «Ради дочери я убила свою мать!»[66] (исторический спойлер в действии). В частных беседах он ратовал за легализацию абортов. И, судя по всему, очень внимательно присматривался к семейной жизни Поцци. В декабре 1903 года Катрин Поцци, которой исполнился двадцать один год, сделала в дневнике лапидарную, хотя и не лишенную экзальтации запись: «О Эрвье! Да! О да, Эрвье!» Но больше он у нее не упоминается, ни до, ни после. В 1905 году, когда пересматривался Гражданский кодекс, Эрвье включили в комиссию, которой было доверено изучить статью 212 и, если потребуется, предложить новую формулировку: «Муж и жена обязаны выполнять взаимный долг верности, помощи и поддержки». Эрвье предложил своим коллегам добавить сюда одно-единственное слово: «любви». Члены комиссии, посчитав, очевидно, что никакой брак не выдержит отягощения трех уже имеющихся условий, отклонили рекомендацию Эрвье. Не так давно к проверенной временем триаде обязанностей все же добавили одно слово. Правда, не «любви», а «уважения». А романтики-британцы, естественно, всегда обещают любить. Эдмон де Гонкур писал в своем «Дневнике»: «У малыша Эрвье странный голос. Как у лунатика, которого заставляет говорить тот, кто его загипнотизировал». Да и произведения того же Эрвье и его единомышленников не производили на Гонкура особого впечатления. Еще в 1890 году он писал: Романы из жизни света, вошедшие нынче в моду стараниями Бурже, Эрвье, Лаведана и даже Мопассана, не представляют никакого интереса: эти авторы пишут монографию ни о чем. Вот если бы за дело взялся человек, сам принадлежащий к высшему свету, рожденный, вскормленный и воспитанный в той среде, как, например, Монтескью-Фезансак, способный раскрыть все сокровенные тайны этой несущественности, такой роман мог бы, наверное, получиться интересным… А так, сдается мне, роману из жизни высшего общества жить осталось от силы три года. Это предсказание не сбылось. Гонкур умер в 1896-м, а через семнадцать лет Пруст только начал публиковать свою эпопею «В поисках утраченного времени». Доктора Поцци помнят, описывают и изображают как «великосветского врача», который лечил зарубежных коронованных особ, французскую аристократию, знаменитых актрис, прозаиков и драматургов. Все это верно; однако на протяжении тридцати пяти лет он еще работал в государственной больнице Лурсин-Паскаль (с 1893 года – больница имени Брока) и на заре своей карьеры вообще не имел права вести частную практику. Потом ему разрешили принимать больных на частной основе, но только в выходные дни. В 1892 году журналист и бывший редактор «Британского медицинского журнала» Эрнест Харт описал Лурсин-Паскаль в серии публикаций «Клинические заметки о парижских больницах». Он указал, что десятью годами ранее, когда там появился Поцци, все койки в этой больнице были заняты пациентами с венерическими заболеваниями, «поскольку гонорея – чрезвычайно распространенное заболевание среди бедноты, которая составляет основной контингент больных». Но в 1883 году, когда за дело взялся Поцци, к первоначальным корпусам был добавлен ряд деревянных строений, позволявших читать лекции по гинекологии в отрыве от венерических болезней. При больнице был создан операционный театр со специализированным кабинетом для выполнения лапаротомии. «Это позволило ввести регулярный курс гинекологии, сопровождаемый демонстрациями, и в настоящее время данный стационар посещает наибольшее число практикующих специалистов из зарубежных стран». Такие достижения рассматриваются в широком контексте всей Франции: «В Парижском университете до сих пор не существует кафедры гинекологии, при которой могла бы работать специализированная гинекологическая клиника. В этом отношении факультет медицины Парижского университета отстает от аналогичных факультетов по всему миру». Иными словами, Париж, прослывший мировой столицей секса, сквозь пальцы смотрел на механизмы и следствия этого статуса. В отчете Харта больница удостоилась хвалебных отзывов: «многочисленный и знающий персонал», «безупречная чистота в палатах»; были отмечены и взгляды Поцци на антисептику: «Его девиз – интраабдоминальная асептика, экстраабдоминальная антисептика». Харт подчеркивает «необыкновенно малый размер хирургических надрезов» и «необыкновенную скорость» выполнения лапаротомии: «Такая методика позволяет ему избежать воздействия воздуха на внутренние органы и выпадения кишок через рану; травматичность хирургических повреждений значительно снижается». Поцци предоставил «БМЖ» полные статистические данные за истекшие одиннадцать месяцев работы «Лурсин». «В общей сложности 4 летальных исхода [на] 62 лапаротомии… 2 летальных исхода [на] 12 лапаротомий… Вагинальная гистерэктомия… 2 летальных исхода на 22 операции. Выскабливание по поводу эндометрита: 81 манипуляция, смертельных случаев нет. Общее число хирургических вмешательств – 243, из них 148 радикальных, 10 летальных исходов». Харт также замечает, что при ушивании разрывов влагалища и промежности, а также при перинеальной операции Лоусона Тейта «мсье Поцци отказывается от кетгута и использует только серебряную проволоку». В заключение обзора подчеркивается, что «нынешнее поколение французских хирургов неукоснительно придерживается требований асептики и антисептики, с логической точностью и тщательностью выполняет их на каждом этапе и за счет этого добивается высокой эффективности лечения. Стоит ли говорить, что доскональные знания анатомии, отточенность движений, совершенство выполнения хирургических процедур – то, что всегда отличало хирургов парижской школы, – никуда не делось». Поцци в те годы занимался преобразованием французской гинекологии из незначительного подраздела общей медицины в самостоятельную область. В 1890 году он опубликовал свой двухтомный «Трактат по клинической и хирургической гинекологии»: общий объем – более тысячи ста страниц, более пятисот диаграмм и иллюстраций, выполненных главным образом по его собственным зарисовкам. До того времени Франция не знала ничего даже отдаленно похожего на этот труд (объемные книги по гинекологии печатались преимущественно на немецком языке). Поцци ознакомился с британской, германской и австрийской практикой, а также опирался на собственный опыт работы в Лурсин-Паскаль. Его «Трактат» охватывал антисептические процедуры, анатомию, осмотр, хирургию и постоперативное лечение; он намного пережил своего автора, оставаясь во Франции общепризнанным руководством вплоть до середины тридцатых годов XX века. В нем также присутствовал гуманистический пафос, которого зачастую недоставало написанным мужчинами книгам о женском здоровье (то есть всем книгам такого рода). Совсем немного времени минуло с той поры, когда американец Чарльз Мейгс (тот самый, кто запомнился своим гневным ответом на обращенное к нему и его коллегам предложение мыть руки перед операцией. «Врачи – джентльмены, – заявил он, – а у джентльменов чистые руки») предупреждал, что вагинальный осмотр пациентки врачом-мужчиной должен выполняться лишь «в случае крайней необходимости для женщины», поскольку «способен подорвать нравственные устои пациентки». А Поцци сравнивает бимануальное исследование с исследованием при помощи влагалищного зеркала (не признавая за первым способом исключительно вспомогательной роли) и рекомендует во избежание дискомфорта женщины предварительно согревать зеркало в теплой стерилизованной воде. Он также подчеркивает необходимость в любых обстоятельствах щадить женскую стыдливость, например избегать зрительного контакта с пациенткой при осмотре. «Трактат по гинекологии», вскоре опубликованный в английском, немецком, русском, итальянском и испанском переводах, был признан во всем мире как основополагающий учебник. В Великобритании он был напечатан издательством «Нью-Сайденхем» в трех томах (1892–1893). В журнале «Ланцет» появились рецензии (анонимные) на каждый том в отдельности. Рецензент(ы) оценил(и) «взвешенные мнения по спорным вопросам», приведенный автором «полный обзор абдоминальной гистерэктомии фибром», «квалифицированное описание соотношения между типами инфекции и метритом», а также «содержательный краткий экскурс в историю овариотомии в этом, по общему мнению, ценном труде». Но в отзывах встречается и нечто антисептически-язвительное («Не надо слишком усердствовать!»[67]) – видимо, вставленное рецензентом француза, англичанином. Который не упускает возможности выловить небольшую блоху за Ла-Маншем: Подробно рассматривается антисептика… совершенно справедливо настаивая на необходимости обработки рук и ногтей асептическими средствами, автор подробнейшим образом объясняет, как это делается. Правда, в отношении ногтей целесообразно рассмотреть и другой способ: подстригать их как можно короче и содержать в чистоте при помощи щетки и мыла – это предпочтительнее, нежели вычищать грязь из-под ногтей заостренной пилочкой, как советует нам автор. Жиль де ла Туретт стажировался в больнице Сальпетриер под руководством выдающегося невролога Жана Шарко. Туретт сделал себе имя (буквально), изучив по совету Шарко девять однотипных случаев подергивания мышц, иногда сопровождаемого непроизвольным выкрикиванием бранных слов. Исследуемое состояние он охарактеризовал как «нервный тик», но Шарко решил обеспечить своему протеже широкое признание, и в медицинских кругах по сей день используется термин «синдром Туретта». Так вот, через девять лет, в декабре 1893-го, к нему на прием явилась двадцатидевятилетняя особа по имени Роза Кампер. Она уточнила, действительно ли перед ней доктор Жиль де ла Туретт, автор монографии о гипнозе. Туретт это подтвердил. Посетительница напомнила, что в прошлом году, находясь на лечении в больнице Сальпетриер, дала согласие участвовать в экспериментах с применением гипноза. А в результате, продолжала она, у нее полностью атрофировалась сила воли и началось раздвоение личности. Лишенная возможности работать, она сильно нуждается. Женщина попросила у него пятьдесят франков. Правда, она умолчала о том, что заранее составила список из трех врачей, на которых возлагала ответственность за свое нынешнее состояние, и задумала убить первого, с кем сумеет встретиться. Характерно, что ни один из двух докторов, непосредственно проводивших над ней пагубные, с ее точки зрения, опыты, не попал в указанный перечень; сам Туретт даже отдаленно не припоминал эту женщину. Тем не менее в ее списке он шел третьим номером. Первого номера в то время не было в городе, а второй просто не пустил ее в кабинет. Когда Туретт отвернулся, чтобы распахнуть для нее дверь, Роза Кампер трижды выстрелила из револьвера. Одна пуля угодила в книжный шкаф, другая в ножку стола, а третья попала в затылок Туретту. Доктору повезло. Приложив руку к голове, он почувствовал кровь, а также нащупал твердый предмет, застрявший под кожей: пуля прошла по касательной к затылочной кости. А Роза Кампер между тем спокойно уселась за письменный стол в ожидании ареста. Пулю благополучно извлекли; Туретт прожил до 1904 года. Розу Кампер признали страдающей манией преследования и освободили от уголовной ответственности. Ее неоднократно помещали в различные стационары; пару раз ей удавалось сбежать, пару раз ее выписывали. Последние двенадцать лет жизни она провела в больнице Святой Анны, где и скончалась в 1955 году в возрасте девяноста двух лет. Прекрасная эпоха была периодом невероятного обогащения богатых, социального влияния аристократии, неконтролируемого, изощренного снобизма, безрассудных колониальных амбиций, меценатства и бесконечных жестоких дуэлей, зачастую обусловленных не задетой честью, а вздорностью характера. Первую мировую войну едва ли можно помянуть добрым словом, но она, по крайней мере, уничтожила многое из перечисленного. Покровительство людям искусства может показаться самым безобидным проявлением этого ancien régime[68], хотя и оно тоже представляло собой, так сказать, внутренний колониализм. В салоне княгини де Полиньяк гости состязались в роскошествах, а музыкантам платили сущие гроши. Или взять случай Леона Делафосса. Пианист-виртуоз, он происходил из небогатой семьи (его мать давала уроки игры на фортепиано) и в возрасте тринадцати лет уже окончил Парижскую консерваторию, став лучшим на своем курсе. Примерно в 1894 году его, стройного, очаровательного юношу, приблизил к себе Пруст. Писатель приберегал Делафосса для Монтескью в качестве… кого же?.. bonne bouche[69], игрушки, Ганимеда, Антиноя? Пруст считал, что его замысел принесет пользу каждой из сторон. Граф будет ему благодарен, и это упрочит их дружбу. Ведь у графа, чьи молодые спутники в последнее время доставляли ему лишь неприятности, появится новый объект внимания. А Делафосс, музицируя в доме графа, получит такой трамплин для своей карьеры, что вскоре выйдет на подмостки концертных залов. На какое-то время эта задумка удалась. Граф остался доволен. По словам его биографа, «как и все, кто не обладает истинной восприимчивостью к музыке, Монтескью любил музыку за те образы, которые она в нем пробуждала. Она служила ему легкой заменой опиума». Итак, Делафосс набивал трубку своего покровителя произведениями Форе, а покровитель, закрыв глаза, предавался мечтаниям. Джон Сингер Сарджент. Леон Делафосс. 1895–898 Монтескью говорил о Делафоссе «ангел» и не скрывал своей привязанности. На протяжении нескольких лет они вместе путешествовали, и все шло гладко. Но ангелы, случается, падают. По глупости забыв, что граф, как водится, ожидает и требует пожизненной благодарности, Делафосс изменил ему с некой меломанкой-княжной, которая к тому же прекрасно играла на фортепиано (и водила дружбу с самим Падеревским). Поэтому Монтескью перестала радовать его музыкальная игрушка, и он в сердцах решил ее уничтожить. Почему? Да потому, что имел такую возможность. Делафоссу он написал: Мелкие людишки не замечают усилий, которые ближний затрачивает на то, чтобы до них снизойти, и сами никогда не поднимаются до уровня ближнего… Все дома, которые были для тебя открыты благодаря моему неограниченному покровительству, захлопнут перед тобой свои двери, а ты за жалкие крохи станешь бренчать на молдавских или бессарабских клавикордах. Ты и раньше был всего лишь инструментом для пробуждения моих мыслей, а теперь и вовсе будешь прозябать музыкальным поденщиком. Делафосс был брошен на произвол судьбы. Его поддержала горстка знакомых: Сарджент устраивал для него концерты в Лондоне, а княгиня де Полиньяк (вероятно, по принципу «помогай врагу врага своего») приглашала юношу музицировать в ее салоне. Но карьера его застопорилась. Монтескью, видимо, еще и заразил своего протеже снобизмом. Тот отказывался выступать в Америке – это же страна без герцогинь. В своих мемуарах граф писал, что Делафосс «от отчаяния и, наверное, faute de mieux[70] бросился не в объятия (руки ее и раньше мало что удерживали), а к (огромным) ногам швейцарской старой девы в летах». У которой, по всей вероятности, с моральными ценностями дело обстояло лучше, чем у графа Робера де Монтескью-Фезансака. Граф продолжает: «Когда я приговорил его [Делафосса] к казни, Итурри советовал мне пойти на попятную, уверяя, что второго такого я больше не найду; и был прав. Я не раз приводил слова одной престарелой дамы, которая говаривала: „За свою жизнь можно полюбить только одно лекарство“». Делафосс настороженно относился к Америке, этой буйной, лишенной аристократизма стране: бывшая колония, каковой она воспринималась на протяжении долгих лет, в настоящее время таила в себе и приманку, и угрозу. Но Америка наступала на Францию. В каком-то смысле она уже обосновалась там в лице Джона Сингера Сарджента, Генри Джеймса и Эдит Уортон; в лице Мэри Кэссетт, помогавшей американским миллионерам скупать картины импрессионистов еще до того, как очнулись французские и британские конкуренты; в лице богатых заокеанских наследниц, которых привозили на материк для укрепления позиций обедневших аристократических династий; и в лице ревностных, стильных поборниц лесбийской любви, вроде Виннаретты Зингер, Натали Барни и Ромейн Брукс. Но еще более грозным стало американское нашествие в идейном плане: как образ будущего. Гюисманс первоначально рисовал себе дез Эссента в качестве «первооткрывателя искусственности как специфической черты, навевающей омерзение и к житейским перипетиям, и к нравам его современников-американцев». В тексте романа сам персонаж высказывается более откровенно, утверждая, что «Америка – огромный бордель», земля разнообразия, которая провоцирует разнообразие оценок. Братья Гонкур не сомневались в том, какое будущее уготовано Старой Европе. Как в древности «нецивилизованные варвары» уничтожили прежний латинский мир, так в скором времени «варвары цивилизации» поглотят латинский мир современности. Свидетельства такого «смертельного удара по прошлому» они увидели на Всемирной выставке 1867 года в Париже: Американизация Франции, промышленность, поставленная выше искусства, паровые молотильные машины, не оставляющие места для картин, предметы вульгарного домашнего обихода, защищенные крышей, и статуи, выставленные на улицу, – словом, Федеративная Республика Материального. Но это не эстетские сетования (или не только они). Гонкуры допускали притягательность и неизбежность этой грядущей американизации. Марианна и Британния состарились, и все шло к тому, что новый американский дух будет представлен не символической женской фигурой, а женщиной из плоти и крови. В том же 1867 году один из братьев оказался рядом с такой женщиной на банкете во французском посольстве в Риме. Это была «жена посланника Соединенных Штатов в Брюсселе, и, видя эту непринужденную, веселую грацию, эту неиссякаемую энергию, присущую молодой нации, это неуловимое кокетство, которое по сей день составляет неотразимую прелесть флирта юной девы, ныне связанной узами брака, я вспомнил живость и вкрадчивость некоторых осевших в Париже американцев и сказал себе, что этим мужчинам и женщинам, похоже, на роду написано в скором будущем завоевать мир». Разумеется, старушка Европа не сдавалась без боя. Оскар Уайльд прибыл в Америку в январе 1882-го, чтобы за год совершить поездку от одного побережья до другого; граф Робер де Монтескью в январе 1903 года приехал с более кратким визитом – на четыре дня. Оба считали, что выполняют missions civilisatrices[71]. На уровне страны, империи такая миссия была нацелена на землю, Бога и наживу; на личном, просветительском уровне она охватывала саморекламу, славу и наживу. По возвращении Уайльд хвастался Уистлеру, что «цивилизовал Америку» (добавляя, что теперь остается покорить только Небо). Его лекции сопровождались театральными ужимками, а зачастую даже проходили на театральных сценах; и каждое выступление, настойчиво пропагандировавшее эстетство, было – используем одно из любимых прилагательных Уайльда – весьма «вульгарным». Монтескью, прибывший в Новый Свет по личным делам, не претендовал на такой географический размах и в основном ограничивался общением с людьми своего круга. «Прекрасный граф сейчас на пути в Бостон, – сообщала одна газета. – Этот титулованный француз нынче стал кумиром Нью-Йорка благодаря своей эффектной внешности и эффектной манере одеваться. Он не читает лекций, но проводит „конференции“: стоимость билета – 5 долларов». Эти мероприятия проходили в крупных отелях и респектабельных домах. После Нью-Йорка и Бостона путь лежал в Филадельфию, а затем в Чикаго, где его принимала миссис Поттер Пальмер, собирательница предметов искусства и супруга известного производителя печенья. («Американское печенье Пальмера» не следует путать с теми «пальмерскими бисквитами», которые дез Эссент видит в парижской таверне «Бодега» во время своего воображаемого путешествия в Лондон. Там печенье было определенно британское, производства компании «Хантли энд Пальмер».) Согласно предварительной договоренности, Уайльда решили позиционировать перед американской аудиторией как представителя самых фешенебельных великосветских кругов Британии, как писателя и философа, который не только проповедует новый эстетический идеал Красоты, но и сам публично воплощает этот идеал. В Англии он приобрел известность благодаря Гилберту и Салливану, которые в своей пьесе «Пейшенс» вывели его в утрированном образе Банторна; в Америке ему предстояло обрести популярность в утрированном образе «Оскара Уайльда». Вот как меняется природа литературной славы. В былые времена прославленным писателем считался тот, кто прославился своими произведениями. Что же до Уайльда, он первым выбрал иной путь: вначале прославился, а уж потом взялся писать. На исходе 1882 года он «все еще» оставался лишь второразрядным поэтом и неутомимым лектором. Но слух о нем прошел по двум континентам, проторив ему дорогу к литературной славе. К июню 1882 года доходы от этого уайльдовского эксперимента превысили восемнадцать тысяч долларов, а его чистая прибыль составила около пяти тысяч шестисот долларов. И еще одно важное правило славы в современную эпоху вывел Уайльд: нет такого понятия, как плохая реклама, есть просто реклама. Показателем успеха становится длина, но никак не содержание газетных колонок. Уайльд понимал, что «бульварные газетенки» служили «в XIX веке залогом бессмертия». В качестве рекламы осмеяние эстетического идеала «обывателями» ничуть не уступает торжественным овациям в переполненном лекционном зале. Уайльд научился давать отпор недоброжелателям, которые устраивали ему обструкцию и, прозвав его «низкосортным Рёскином», насмешливо добавляли: «Эту даму зовут Шарлотт-Анн!»[72] И все же организовать себе славу не так-то просто. Если во Франции на Уайльда смотрели как на англичанина из высшего общества, то в Америке он оказался всего лишь ирландцем, малопочтенным «Пэдди». Более того, в прессе из-за странного смешения кастовых стереотипов появились карикатуры, изображавшие его чернокожим и одновременно ирландцем. Выпускник Оксфорда, получивший дипломы с отличием по двум специальностям, был неприятно поражен картинкой, на которой он представал как голенастый афроамериканец, размахивающий подсолнухом. Когда Уистлер писал портрет Монтескью, он предупреждал графа о подводных камнях великосветского образа жизни: «Если Вы будете и впредь вращаться в свете, то судьба непременно сведет Вас с принцем Уэльским». Никаких свидетельств того, что Монтескью встречался с принцем, не сохранилось, хотя они варились в одном котле, а двоюродная сестра графа, графиня Греффюль, даже гостила у принца в Сандрингеме. Зато Уайльд во время американского турне, невзирая на свои республиканские убеждения, нет-нет да и вставлял в разговор «своего друга принца Уэльского». Уайльд и Монтескью совершили плаванье в Америку ради денег. Князь Эдмон де Полиньяк, по натуре более праздный, не покидал пределов Франции, но дождался, чтобы деньги приплыли к нему сами в образе Виннаретты Зингер. Странно, что обозначение «профурсетка» даже не имеет мужского рода и применяется исключительно к женщинам-«золотоискательницам», которые льнут к мужчинам в надежде улучшить свое материальное положение. Крупнейшими «золотоискателями» Прекрасной эпохи были как раз мужчины – представители английской и французской знати, которые женились на богатых американских наследницах, дабы обеспечить своему роду приток свежей крови, реализовать все свои притязания и восстановить банковский счет. Самюэль Поцци относился к Америке без заносчивости, без паранойи, без алчности. Им двигали любознательность, открытость ума и профессиональные интересы. В своем «Трактате» он написал: «Шовинизм – одна из форм невежества». В 1893 году его в составе официальной французской делегации пригласили на Всемирную выставку в Чикаго. На лайнере «Ла Турен» Поцци отбыл в Нью-Йорк, где встретился со своим американским издателем, а затем в спальном вагоне поезда железнодорожной компании «Мичиган сентрал» менее чем за сутки добрался до Чикаго. Там, наряду с выполнением своих официальных обязанностей, он успел посетить четыре городские больницы. Его поразили эффективность американской системы здравоохранения, доля частного финансирования, а также более высокий статус медицинских сестер и размер их жалованья (в три-четыре раза превосходящий французские ставки). По возвращении он незамедлительно приступил к сбору средств для больницы Лурсин-Паскаль и учредил Дамский комитет, взявший на себя моральную поддержку больных и организацию их досуга. Его вторая поездка в Северную Америку состоялась в 1904 году, когда его попросили «представлять французскую хирургию» на конгрессе, проходившем в течение мая – июня в двух городах: сначала в Сент-Луисе, затем в Монреале. К этому времени Поцци был достаточно известен и влиятелен. На лайнере «Савойя» для доктора забронировали каюту, но в последний момент его перехватил Гордон Беннет-младший, американский повеса, газетный магнат, спортсмен. Они уже были знакомы: Поцци накладывал Беннету швы, когда тот упал с подножки автомобиля. Атлантический океан они пересекли на принадлежавшей Беннету паровой яхте водоизмещением в две тысячи тонн; на борту среди прочих роскошеств имелись турецкая баня и пара дойных коров. В Штатах и Канаде доктора Поцци принимали и чествовали с размахом; в свои пятьдесят восемь лет, обаятельный и свободно владеющий английским, он идеально воплощал собою лицо французской хирургии. При всех достоинствах Всемирной выставки в Сент-Луисе главным его открытием в данной части поездки стало то, что оборудованный по последнему слову техники Американский центр хирургии располагается не в каком-нибудь мегаполисе, а в городке Рочестер, штат Миннесота, где в 1889 году англичанин из Ланкашира основал клинику Мэйо; теперь этот стационар на триста коек работал под началом двух сыновей Мэйо. Здесь завязался один из первых контактов: по возвращении домой Поцци направит сюда для обмена опытом своего ассистента Робера Пруста. Из Рочестера путь лежал в Монреаль, где доктор Поцци, выступая с пленарным докладом, вспомнил, как в детстве зачитывался книгами Фенимора Купера и Габриэля Ферри про канадских зверобоев; а на другой день он продемонстрировал «скорость и мастерство» в выполнении лапаротомии и гистерэктомии. Хотя ему ни разу не изменила предельная дипломатичность, англоязычный «Монреаль медикал джорнэл» не преминул отметить: «…проф. Поцци не придерживается католической веры и определенно разделяет „rouge”[73], как говорится у нас в Квебеке, политические взгляды». Наряду с Поцци в Монреаль приехал только один делегат-француз, Алексис Каррель, моложе его и, видимо, ранее с ним не встречавшийся; во всяком случае, Поцци не пришел на доклад своего соотечественника. Безвестному Каррелю тогда исполнился тридцать один год, но всего восемь лет спустя ему присудили Нобелевскую премию по медицине. Он доложил научному сообществу о своих ранних опытах на собаках по трансплантации органов – щитовидной железы и почек. Хотя животных потом сгубила инфекция, операции как таковые прошли успешно. Но что самое главное: залогом успеха стала новая методика сшивания кровеносных сосудов, которая вызывала у Поцци живой интерес и тогда, и в дальнейшем. Не менее, чем Оскару Уайльду, американские гастроли пришлись по душе Саре Бернар. В Америке актриса побывала девять раз: в свой последний приезд, когда ей уже перевалило за семьдесят, она появилась в военное время, да еще после ампутации ноги, но за год и два месяца выступила в девяноста девяти городах. Уайльд и Бернар, эти две знаменитости, творцы собственной славы, были созданы друг для друга и сами это признавали. Когда в 1879 году Бернар прибыла в Лондон для исполнения роли Федры, Уайльд, уже стоявший у трапа в Фолкстоне, бросил к ее ногам лилии. Когда она приехала, чтобы сыграть в «Федоре[74]», он преподнес ей огромный букет желтых фиолей, купленных прямо на улице. Во время своего медового месяца в Париже Уайльд пришел посмотреть на нее в роли леди Макбет, а после высоко оценил ее игру в интервью репортеру «Морнинг ньюс». И писатель, и актриса умели и расточать комплименты, и, не краснея, принимать похвалу. Уайльд посвятил ей сонет, но мечтал сочинить для нее полноценную костюмную пьесу. Вначале он задумал сюжет из жизни Елизаветы I, а затем ему – преданному поклоннику Флобера – пришла в голову мысль получше: «Саломея». Начатая в Париже и законченная в Торки, написанная на французском языке, пьеса была адаптирована для лондонской сцены в 1892 году. Когда Оскар спросил Сару, как она собирается исполнять танец семи покрывал, та ответила с загадочной улыбкой: «На сей счет не волнуйтесь». В то время парижский театр походил на Голливуд следующего века: то был неистощимый на первый взгляд денежный станок. Это сегодня авторы, затаив дыхание, грезят об экранизации своих романов, а тогда пальму первенства удерживали пьесы. Участие Сары Бернар превращало спектакль в сенсацию, а оригинальная роль, написанная специально для нее, была просто заветной мечтой любого драматурга. Уайльд создал для Бернар «Саломею». Александр Дюма-сын – «Даму с камелиями». Эдмон Ростан – «Орленка». Его старший сын Морис Ростан написал с расчетом на Бернар «Славу», и роль в этой пьесе, где актриса могла на протяжении всего спектакля не вставать с места, стала последней в ее репертуаре. Друг Поцци, Поль Эрвье, сочинил для нее «Теруань де Мерикур» – революционную драму в шести актах, от которой Поцци «тайком заскучал». Впрочем, удача выпадала не всем драматургам. Эдмон де Гонкур в 1893 году долго ждал, что Сара Бернар сыграет главную роль в его пьесе «Актриса Фостен». Пока его согревала надежда, Сара Бернар виделась ему восхитительной, очаровательной, естественной, откровенной, прелестной. Но по истечении двух месяцев он послал ей телеграмму с просьбой вернуть рукопись. Пьеса пришла к нему еще два месяца спустя, даже без сопроводительной записки. У неординарного Жана Лоррена в силу обстоятельств сложился и более неординарный опыт общения с актрисой. Лоррен создал для Бернар несколько драматургических произведений, но понимал, что обоюдным интересам в наибольшей степени отвечает пьеса «Энноя», пронизанная модной в ту пору экзотикой. Чтобы загодя подольститься к актрисе, он после исполнения ею каждой новой роли посвящал ей целую колонку в «Пэлл-Мэлл». Лоррен окончательно потерял уверенность и самообладание, когда Бернар, несколько месяцев державшая у себя текст его пьесы, «вместо этого» (как выразился бы он сам) вышла на сцену в «Орленке» Ростана. Для Лоррена Ростан был одним из самых страшных bêtes noires[75]. В той пьесе, повествующей о сыне Наполеона, Сара Бернар исполняла главную роль, и Лоррен заметил (или, во всяком случае, убедил себя), что третий акт пьесы Ростана подозрительно смахивает на второй акт его собственной. И после этого, продержав у себя «Энною» пять лет, актриса отправила ее обратно автору. Лоррен в письме к Поцци жаловался, что высокомерная Бернар предпочитает ему Ростана и Монтескью – как в литературном плане, так и в светском. «Она для меня обростанилась… Они называют ее „Добрая Сара-митянка“. Я же разрываю с ней всякие отношения», – заключил он. Хотя в действительности это она разорвала с ним отношения, и уже давно. Помимо своенравия актрисы, драматурги сталкивались и с другими препонами. Когда лондонская труппа уже две недели репетировала «Саломею», цензор отозвал лицензию на публичное исполнение пьесы. Причиной тому послужили, вопреки нашим ожиданиям, не интимные сцены или эпизоды насилия и упадка нравов и даже не французский язык, а старый, но внезапно пришедшийся ко двору закон о недопустимости изображения библейских персонажей на британской сцене. В результате премьера «Саломеи» состоялась четыре года спустя в Париже и сразу сделалась жестом солидарности, поскольку ее автора к тому времени упекли в Редингскую тюрьму. В 1895 году, после того как огласили приговор и Уайльда взяли под стражу, в Лондоне и Париже были составлены петиции о смягчении наказания. Однако сбор подписей продвигался отнюдь не так бойко, как ожидалось, и в итоге до подачи петиций дело не дошло. В Лондоне свои подписи поставили Бернард Шоу и Уолтер Крейн, а Холман Хант[76] и Генри Джеймс отказались. В Париже петицию подписали Жид и Бурже[77]; Золя подписывать не стал. Воздержался и Жан Лоррен, сославшись на то, что в противном случае его бы уволили из «Ле курье франсэ». По сравнению с англичанами французы реагировали с более заметным сарказмом. Жюль Ренар в своей неизменно оригинальной манере сопроводил отказ следующей ремаркой: «Я с удовольствием подпишу петицию в поддержку Оскара Уайльда, при условии, что он даст слово чести… никогда больше не браться за перо». Поэт Франсуа Коппе предложил, что поставит подпись не как литератор, а как представитель Общества по предотвращению жестокого обращения с животными: «Свинья, взявшаяся за перо, в первую голову все равно свинья». В обществе имя Уайльда вдруг превратилось в жупел. Альфонс Доде отказался поддержать петицию, ссылаясь на то, что у него «есть сыновья». Их у него было двое. Леон (на тот момент уже двадцатидевятилетний) получил медицинское образование, после чего стал романистом и одним из самых беспощадных летописцев той эпохи: «отравляюще увлекательный», как о нем отзывалась Эдит Уортон. Альфонс, видимо, больше волновался за своего младшего, Люсьена (тому исполнилось восемнадцать), известного как Зезе и куда более чувствительного. Ренар так описывал его в своем дневнике: «Смазливый мальчик, напомаженный, напудренный и накрашенный, завитые локоны, тихий голос». Монтескью считал, что «золотой мальчик» подает надежды, и рассматривал его в качестве возможного подопечного, однако Люсьен, как и многие другие, этих надежд не оправдал. Он сблизился с Прустом, и как-то раз эта неразлучная пара была приглашена к Монтескью на домашний фортепианный концерт Делафосса. Как с ними зачастую случалось в компании друг друга, на Люсьена и Марселя напал приступ истерического хихиканья. Граф так и не смог простить им это «грубое нарушение приличий». Однажды он прислал мадам Доде розу, к которой прилагалась записка: «Вы – роза, Ваши дети – шипы». Люсьен стал причиной самой нелепой дуэли Прекрасной эпохи, которая состоялась в феврале 1897 года между Прустом и Жаном Лорреном. Лоррен, известный под псевдонимом Ретиф де ла Бретонн, опубликовал в «Ле журналь» рецензию на роман Пруста «Утехи и дни», в которой намекнул на связь между Люсьеном и Марселем. Пруст бросил ему вызов, и через трое суток после выхода статьи, холодным дождливым днем, дуэлянты сошлись в Медонском лесу. За двадцать шесть лет до этого, когда Марсель еще был в утробе матери, его отец чудом избежал шальной пули; теперь Марселю удалось повторить судьбу отца. Бретеры обменялись выстрелами с расстояния двадцати пяти метров, и оба, похоже, намеренно стреляли в воздух. А что же Люсьен Доде? У него было желание стать писателем, затем художником, и для этого нашлись все необходимые связи, а вот необходимого таланта не нашлось. Тем не менее он добился успеха как приближенный императрицы Евгении, которая после переворота 1870 года бежала в Британию и жила сначала в Чизлхерсте, а позднее – в Фарнборо. Там Люсьен периодически ее навещал, чтобы потом вернуться в принадлежащий ей же дом на юге Франции. Пруст описывал жизнь своего друга как веселую карусель: «Фарнборо и Кап-Мартен, конец весны и лето – у друзей в Турени. В Париже он проводит не более трех-четырех месяцев, и дома его не застать». А вот поздние годы самого Люсьена (в изложении Джорджа Пейнтера) предстают в совершенно ином свете: тот заводил «нежелательные отношения с молодыми людьми из рабочих». Кто-кто, а Оскар Уайльд ни с какой стороны к этому не причастен.