Приз
Часть 40 из 70 Информация о книге
— Вот ручка Гейдриха. Этим золотым пером он подписывал в 1941 году директивы по тотальному уничтожению населения восточных территорий. Кстати, он никогда не использовал слова «уничтожение». Предпочитал употреблять другие термины: «фильтрование», «меры по оздоровлению». А вот осколок, извлеченный из селезенки Гейдриха, после того как на него было совершено покушение под Прагой, 27 мая 1942 года. Тебе интересно, дружок? — ласково спросил Рейч. — По глазам вижу, что да! А скажи, почему ты выбрал именно перстень Штрауса? Ты что-то знаешь о докторе? Читал? Слышал? Когда Рейч задал вопрос, перстень уже был надет на левый мизинец. — Он мне нравится, — сказал Приз, не утруждая себя другими объяснениями — Доктор или его перстень? — с лукавой улыбкой уточнил Рейч. — Они оба. — Но доктор не был самой значительной фигурой в Рейхе. Смотри, у меня есть коробочка, в ней три зубочистки фюрера. — Я хочу перстень. Рики кивнул и восхищенно прикрыл глаза, показывая, что одобряет такой выбор. Рейч замер, замолчал, глядя на перстень, надетый на мизинец Приза. Потом поднял глаза и минуту смотрел на Приза, не моргая. — О'кей. Шестьдесят тысяч евро. Поверь, дружок, на любом аукционе это стоило бы дороже. Правда, такие штучки не выставляются на торги. Тяжелая, бронированная дверь хранилища захлопнулась. С тех пор Приз не расставался с перстнем, снимал его, только когда купался. Он полюбил этот кусок старой платины, как любят в детстве игрушечных мишек, как любят украшения, доставшиеся от прабабушек. Без перстня он чувствовал себя раздетым и беззащитным и сейчас не понимал, как жил без него раньше. Без перстня все его детские комплексы, его истерики, его страх и жалость к себе возвращались, постепенно, с каждым вдохом. Оставшись без перстня, он как будто стал дышать другим воздухом, вредным и разрушительным для всего его организма. У него таяли силы, ломались ногти, на спине вскочило несколько крупных фурункулов. На расческе оставалось слишком много волос. Перестал работать желудок. Болел и плохо гнулся мизинец левой руки. Он сидел в полумраке, ждал журналистку, с бешеной скоростью переключал телеканалы, не замечая, что бормочет, напевает песенку про лютики-цветочки. На одном из каналов мелькнули черно-белые, дрожащие кадры кинохроники. Приз остановился, не стал переключать дальше. Передним был Адольф Гитлер, живой, нестарый, энергичный. Вот он принимает парад, вот тянутся к нему сотни рук, сотни лиц, искаженных сладкой судорогой массового восторга. Слезы. Громовой крик приветствия. За кадром звучал сдавленный, нарочито спокойный голос комментатора. — Гитлер говорил такие глупости, такие банальности, что казался не то что ненормальным — нереальным, почти привидением. — Правильно, — кивнул Приз, вступая в диалог с экраном, — он и был нереальным, был, есть, будет. Совершенно неважно, что он говорил. Люди-лютики слов не слышат. Кадр в очередной раз сменился. Теперь показывали бараки, ходячие скелеты в полосатых пижамах, их лица, их глаза, груды женских волос, детских горшков, игрушек и обуви. Группа офицеров в белых халатах не спеша проходила сквозь строй заключенных. Среди них мелькнула длинная фигура доктора Штрауса. Потом был показан обед в доме коменданта лагеря. Голос за кадром нервно комментировал меню. Приз не слушал. Он впился в экран. Там тянулась к блюду с овощами худая гибкая рука. На пальце тускло сверкнул платиновый перстень. Зазвонил домофон. Приз отправился открывать журналистке, громко и хрипло напевая песенку про лютики. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ По заказу Кумарина русский скрипач в ресторане играл романс «Утро туманное». Всеволод Сергеевич застыл с трезубой вилкой над блюдом, на котором дымилась в кристаллической солевой корке крупная морская дорада. Он закрыл глаза. Губы его слегка трепетали, он неслышно напевал слова романса и помахивал рыбной вилкой в такт музыке. Скрипач стоял прямо над ними, едва не задевая быстрым локтем плечо Григорьева. — Почему вы все время молчите? — спросил Кумарин, когда скрипач закончил, получил щедрое вознаграждение и отошел к другому столику. — Я ем суп, — сказал Григорьев, — суп «Маринэ каприз» из морских гадов. О чем тут можно говорить? — О том, как вам вкусно. — Мне очень вкусно. — Вы позвонили дочери, рассказали ей, что ее любимый Вова Приз купил перстень Отто Штрауса? — Зачем? — Ну-у, ей это было бы приятно услышать. Это в определенном смысле подтверждает ее смешную теорию о новом русском фюрере. — Ничего это не подтверждает, — Григорьев сердито помотал головой, — из того, что Вова Приз купил перстень, который принадлежал ублюдку, палачу Отто Штраусу, вовсе не следует, что над Россией нависла угроза нацистской диктатуры. Из того, что Приз сумасшедший, вовсе не следует, что у него есть шансы прийти к власти. Кумарин засмеялся, так громко, что на них стали оглядываться. — Боже, Андрей! Эта ваша последняя фраза… Вы сейчас почти дословно повторили известное высказывание одного немецкого аристократа об Адольфе Гитлере. Он сказал это в тридцать втором году. Он был не глупее нас с вами. И он ошибся. Убрали тарелки, торжественно, с бенгальскими огнями, подали десерт. — К старости я стал сластеной, — сообщил Кумарин и цокнул ложечкой по прозрачной золотистой скорлупе из жженого сахара, которая покрывала шарик лимонного суфле, — Монако. Монте-Карло. Ницца. Послушайте, как чудесно, как сладко звучит, даже если не знать, что это. Вроде бы просто слова, фонетические конструкции, но какое в них заключено счастье! Счастье непременно должно быть комфортным, с шелковым бельем, душистым мылом, с цветами в спальне и ванной комнате, с бесшумным автомобилем, с кондиционером, когда жарко, с камином, когда холодно. И обязательно с нежным легким десертом в конце ужина. Вы обратили внимание, какие изумительные здесь сумерки? Стены домов светятся изнутри, солнечный свет пропитывает камни. Другой вкус еды, другие запахи. Только здесь, во Французской Ривьере, я перестаю чувствовать неумолимое истечение времени. Мне шестьдесят пять лет. Позади сплошные воспоминания, скучные или страшные. Веселых почти нет. Назад оглядываться не хочется. И впереди ничего хорошего, только старость и смерть. Когда-то в пятнадцать лет я пытался покончить с собой из-за несчастной любви. — Вы? — удивился Григорьев. — Ну да, да. Я тоже человек, не автомат. Она танцевала на концерте в честь дня рождения Сталина, во дворце пионеров, и жила в бараке, в соседнем дворе. Тонкие руки, каштановые локоны, серые огромные глаза. Мать ее была дворничиха, отец пил. От нее знаете, чем пахло? Мокрым клевером. Это был ее природный запах. Представьте: пятьдесят второй год, я сын полковника НКВД. Она девочка из барака. Нам обоим пятнадцать. Один раз мы с ней поцеловались на чердаке, под воркование голубей и хлопанье крыльев. А потом она загуляла со шпаной, с уголовниками. Я сходил с ума. Вскрыл вены, улегся в ванну. Спасли. А она в итоге попала в колонию для малолеток и канула. Я навсегда запомнил запах мокрого клевера и, потом, это чувство — как безболезненно, мягко уходит из тела жизнь, и вода становится сначала розовой, потом красной. Вот так же в старости чувствуешь истечение времени. Медленно, неумолимо жизнь из тебя уходит. И ничего не остается. Скажите честно, Андрей Евгеньевич, вы ведь верите в то, чего нет? В Бога, в бессмертие души? Вам поэтому так легко стареть? — Мне стареть совсем нелегко. Радикулит, простата и прочие пакости, знаете ли. Ничего приятного. Они уже закончили ужин, спустились к пляжу, прямо у ресторана. Григорьев курил, Кумарин произносил свои монологи и получал от них не меньшее удовольствие, чем от романса «Утро туманное», запеченной рыбы дорады и лимонного суфле. Над городком кружили жирные чайки с подсвеченными брюшками. Ночью пылали такие яркие огни, что чайки словно фосфоресцировали изнутри. По пляжу ходил человек с миноискателем. — Вот вам наше чудесное сегодня, — усмехнулся Кумарин, — каждую ночь здесь проверяют песок. Так просто в него зарыть какую-нибудь пакость. Бабах — и привет. Вы не ответили на мой вопрос. Впрочем, ладно, я и так знаю, что вы не атеист и для вас есть нечто за пределами биологического существования. Поэтому вы всегда такой спокойный и не жадный. А знаете, что ответил мне мой внук, когда я попытался поговорить с ним на эту тему? «Зачем мне думать о том, что будет после смерти, если я все равно не узнаю точного ответа, пока не умру?» — Ну, он у вас умный мальчик, — улыбнулся Григорьев. — Был. Пока не прибился к табунку фанатов Вовы Приза. А знаете, сколько стоила Вове любовь миллионов таких маленьких дурачков и дурочек, как мой Севка? Всего лишь пятьсот тысяч. То есть как раз половину денег, которые оставил ему дядя. Вот матерился бы генерал Жора, если бы узнал! Пятьсот тысяч долларов Вова вложил в собственный пиар. Он заплатил лучшему специалисту по раскрутке, господину Гапону. Он поставил на эту карту. Не все, но половину. И выиграл. — Что выиграл? — тихо спросил Григорьев. — То есть как — что? Славу, власть, любовь. Человек с миноискателем подошел совсем близко. Устройство, похожее на электрический полотер, тихо, жалобно пищало, мигало маленькой красной лампочкой. Человек, кряхтя, присел на корточки и принялся осторожно разгребать песок лопаткой. Через минуту в руках его оказалась сплющенная ржавая жестянка из-под пива. Он рассмотрел ее при свете фонарика, прицелился и закинул в ближайшую мусорную корзину. * * * Судя по карте, до бывшего лагеря осталось не более двух километров. За рулем была Маша. Саня спал на заднем сиденье. Ночью они остановились всего один раз, на бензоколонке у кольцевой дороги, чтобы заправиться, купить в круглосуточном магазинчике какой-нибудь еды, воды. Маша заставила его пересесть назад. Саня снял ботинки, улегся, поджав ноги и мгновенно отключился, заснул так глубоко, что, когда проснулся от очередного прыжка на старой бетонке, не мог сообразить, где он и что происходит. Уже рассвело. За окнами был страшный обугленный лес, какой-то инопланетный пейзаж. В зеркале он увидел усталые, припухшие глаза Маши — и подумал, что все это ему снится. — Доброе утро, мы почти приехали. Только сумасшедшие могут ездить по таким дорогам, — сказала Маша и не прикусила язык, подпрыгнув на очередной коряге. — Твой сосед Гриша сумасшедший. И что его сюда понесло? Ужас, а не дорога! Какая у них была машина, не знаешь? — Погоди, о чем ты? Какая машина? — Арсеньев потер глаза, глотнул воды из бутылки. — Они ехали на электричке из Москвы, от станции шли пешком. — Ты уверен? — Я знаю совершенно точно, они шли пешком. Если только не поймали попутку… Но их было четверо, да и вряд ли кто-то согласился бы везти их в такую глушь. А почему ты спросила про машину? — Я видела следы. Тут старая бетонка, в некоторых местах плиты совсем раскрошились, есть длинные куски суглинка. Хотя прошел ливень, кое-где остались следы покрышек. Вот, смотри, — она затормозила. На суглинке отпечатался глубокий след колеса. В нем стояла вода. — Надо было вызвать группу, — проворчал Саня. Он вылез из машины, присел на корточки. По ширине колеи и рисунку протектора можно было определить, что проехала небольшая, но тяжелая машина, скорее всего, «Газель». Следы передних колес обычно перекрываются следами задних. Понять направление сложно. — Они подпрыгнули на коряге, потом резко вдавились в этом месте, — сказала Маша, — они были тяжелее нас. Ты думаешь, профессиональный трассолог определил бы марку машины, направление и время, когда они проехали? — Нет. Но он бы сделал слепок рисунка протектора. — Ну да, да, конечно, — Маша поморщилась, тряхнула головой. — Василиса пыталась объяснить, что в лагере был кто-то, кроме них. Кстати, ты знаешь, тут рядом есть замечательное место. Дачный поселок Временки, который в советское время принадлежал ВВС. Дачи высшего командного состава. — Это ты к чему? — Вчера, до начала эфира, когда показали сюжет о лесных пожарах и Василису в больнице, я заметила, что Вова Приз очень напрягся. В гостиной было много народу, огромный экран, громкий звук. Но на сюжет отреагировали только два человека. Дмитриев — поскольку узнал свою внучку. И Приз. Теперь я поняла, почему. У него дача неподалеку. Покойный дядя, генерал Колпаков, в свое время выкупил дом и участок у Министерства обороны и оставил Вове. Приз напрягся потому, что испугался за свою дачу. «Ого, офицер Григ, вас эта знаменитость очень интересует, — язвительно заметил про себя Арсеньев, — вы наблюдали за ним и потом пытались анализировать его реакции. От меня вы этот свой интерес не скрываете. Ладно, спасибо за доверие». Маша достала зеркальце, расческу. Лицо ее было бледным, за ночь косметика стерлась. Так она выглядела моложе, беззащитней и нравилась Сане еще больше. Так она из офицера ЦРУ Мери Григ, с которой следовало быть осторожным и держать дистанцию, превращалась в Машу Григорьеву, с которой они незаметно перешли на «ты». Держать дистанцию казалось глупо, и осторожность была нужна лишь затем, чтобы ненароком не обнять ее, не поцеловать, не прижаться лицом к ее светлым мягким волосам. — Полей мне водички на руки, я хочу умыться, — сказала она и открыла бутылку. Они умылись по очереди минеральной водой. Саня поднял глаза и увидел совсем близко ее влажное лицо, бледные губы, слипшиеся темные ресницы. Они были одни в мертвой тишине утреннего обгоревшего леса, и оба понимали, что их может ждать на территории заброшенного лагеря. Живых они там вряд ли найдут. При мысли о том, как выглядят люди, погибшие в огне, Саню слегка затошнило. — Я надеюсь, если придется кого-то вызывать, то не только оперативную группу, но и «скорую», — сказала Маша, — я очень на это надеюсь. Времени прошло мало. Допустим, кто-то из них ранен. Здесь река Кубрь. Ты говорил, твой сосед студент-медик. Он мог догадаться, что единственное место, где есть шанс спастись от огня, — это вода. Прежде всего, надо будет подойти к реке. — Да, конечно. Гришка умный, он мог догадаться. Я тоже надеюсь… Саню невозможно тянуло к ней, он избегал смотреть ей в глаза, словно был виноват в чем-то. Она достала пачку бумажных носовых платков. Он ждал, что она притронется к нему, сама промокнет капли на его щеках. Тогда он взял бы ее руку и осторожно, чтобы не уколоть своей двухдневной щетиной, поцеловал в ладошку. Но она просто дала ему платок и сказала: — Все. Надо ехать.