Приз
Часть 66 из 70 Информация о книге
Дыры во времени. Можно ли верить Генриху Рейчу? Или он сумасшедший? «Но в таком случае я тоже сумасшедшая. Перстень горячий. Часы стоят. Василиса молчит. Рядом с ней книга, „История гестапо“, раскрытая на портрете Отто Штрауса. Спрашивается, откуда девочка могла узнать, чей это был перстень? Интересно, а что происходило с Призом, когда он носил его? Руку не жгло? Кошмары не мерещились?» Маше вдруг пришло в голову, что о докторе Штраусе она узнала еще до того, как всерьез заинтересовалась Владимиром Призом. Сначала был доктор Штраус, потом Приз. Приз победителям. «Я несколько лет изучала пиар, способы манипулирования сознанием. Самый мощный, самый фантастический пиар был у нацистов. Кроме пропаганды они занимались экспериментами с грубым гипнозом, электрошоком, наркотиками, искусственными гормонами в разных сочетаниях. Концлагеря давали им неограниченные возможности. Они влезали глубоко в самые сокровенные уголки человеческого сознания и добились потрясающих результатов. Вот тогда я и узнала о докторе Отто Штраусе. О нем, как обо всех, кто был приговорен к смертной казни в Нюрнберге заочно, кто исчез бесследно в сорок пятом, существовали разные легенды. Одна имела прямое отношение к ЦРУ, к Аллену Даллесу. Впрочем, если бы исследования, которые проводил Штраус в концлагерях и якобы продолжил в Ленгли, завершились успехом, если бы результаты его опытов имели практическое значение для разведки и контрразведки, вряд ли я, или кто-то вроде меня, узнал бы об этом. Но имя доктора Джона Меди-сена я не встречала нигде. Существует разная степень секретности. У меня получается даже не цепочка. Замкнутый круг. Кольцо. Элите „Черного ордена“, членам так называемого „внутреннего круга“, выдавались серебряные перстни с черепом на печатке. Они были носителями знака „мертвой головы“. Но существовала еще и сверхэлита. Те, кто состоял в тайном оккультном обществе „Туле“, получали лично от Гиммлера перстни из платины. На печатке профиль кумира Гиммлера, Генриха Птицелова… Господи, что же происходит? Этого не может быть. Я не желаю верить. Но моя вера, мое неверие не являются истиной в последней инстанции». Маша закрыла глаза. Тошнило, кружилась голова. Давила мертвая тишина квартиры. Хоть бы Дмитриев храпел, что ли. Ни одного живого звука. Окно во двор распахнуто, но и там, снаружи, почему-то мертвая тишина. Все замерло и не дышало. Зазвонил домофон. Наконец приехал Саня. Он обнял ее, минуту они стояли молча, согреваясь и оживая. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Пушечка у Михи была классная, маленький легкий ПСМ. Глушитель он навинтил заранее. Дома Миха переоделся в удобный спортивный костюм и кроссовки. Одежда не сковывала движений, шаги были беззвучны. Машину оставил в соседнем переулке. В карманах трикотажных штанов ничего лишнего. Только набор отмычек. Пистолет спрятан под широким блузоном, прикреплен к нательной портупее. Пока шел, думал о том, что скоро они с Шамой завалятся в кабак. Какая там будет жрачка, какое бухло, каких потом они снимут телок. Шаме нравились зрелые, с низким голосом и мягким животом. Миха предпочитал совсем молоденьких, не старше восемнадцати, невысоких, грудастых, с большими пухлыми губами. Цвет волос значения не имеет, хотя, конечно, беленькие симпатичней черненьких. Но если сразу две, то лучше, чтобы разноцветные. Когда Шаму выберут президентом и он сделает Миху министром внутренних дел, телок можно будет менять хоть каждый день. Жрать черную икру столовой ложкой, носить ботинки из крокодиловой кожи. Тачек у него будет много разных, самых крутых, какие только есть в мире. Что еще? А хрен знает. Главное, чтобы было круто, отпадно, прикольно, по кайфу, блин, и чтобы всем вставляло, в натуре. Он ведь не «лютик» и себя не на помойке нашел. Миха шел к подъезду в легкой задумчивости. Перед его мысленным взором быстро листались картинки будущей красивой жизни. Машины, виллы, яхты, часы, бутылки, банки с икрой, ресторанные залы, официанты с бабочками, жареные поросята, вареные лобстеры, голые женщины. Все это промчалось, блеснуло глянцевыми типографскими красками какого-то мужского журнала и растаяло в душном ночном сумраке московского двора. Он огляделся, принюхался. Трое бомжей тихо пировали в песочнице. Облезлый кобелек мочился на чье-то колесо. Бабка рылась в мусорном контейнере. На спортивной площадке одинокий пожилой дурак бегал трусцой по кругу. Миха смачно сплюнул под ноги, матюкнулся для бодрости и остановился у подъезда. Посмотрел на окна. За шторами был свет. Значит, спать еще не легли. Но это теперь без разницы. Стандартный домофон для думающего человека не проблема. Всегда рядом с аппаратом можно найти код, нацарапанный чьей-то глупой рукой. Подойдя к двери, он прислушался. В квартире было тихо. Достал набор отмычек. Домушником Миха никогда не был и быть не собирался, но пользоваться отмычками умел, и обучал этому искусству своих питомцев в «Викинге». На всякий случай. Замок, правда, оказался элементарным. Дверь открылась легко и беззвучно. В маленькой прихожей горело тусклое бра. Расположение комнат Миха изучил заранее. Серый, после того, как побывал здесь, набросал план на бумажке и оставил Шаме. Налево в глубине узкого коридора дверь на кухню. Она закрыта. За ней слышны голоса, мужской и женский, звяканье посуды. Двое говорили так тихо, что слов Миха разобрать не мог. «Сидят на кухне. Наверное, чай пьют. А девка, значит, заговорила, — подумал Миха, — ну ладно. Теперь это по фигу». Направо кабинет, дальше проходная гостиная, за ней спальня. Девка обычно лежит в кабинете. Но сейчас сидит на кухне. Не забыть снять с нее перстень. Плохо, что окно открыто. Нельзя застрелить из одного пистолета сразу двоих. Вдруг кто-нибудь из них успеет крикнуть. Третий этаж. Во дворе могут услышать. Миху тормозило. Он не хотел себе в этом признаться, но его тормозило. Ему стало страшно. Одно дело в лесу, в компании своих пацанов, истреблять безродных бомжей, точно зная, что за это ничего тебе не будет. И совсем другое — действовать в одиночку, в центре Москвы. Войти в квартиру, убить двух человек, известного режиссера и его внучку, а потом еще перстень снимать, уматывать через лестничную площадку, через двор. Легко было обсуждать это, сидя с Шамой в машине с темными стеклами. Перед глазами у него вдруг ясно возникло лицо Шамы. «Перчатки не забудь. Там не должно быть твоих пальцев». Миха похолодел. Упаковку с резиновыми перчатками он оставил в машине. И пальцы его тут уже есть, на замке, на дверной ручке. Вот сейчас он откроет дверь кухни, и тоже останутся отпечатки. Значит, придется еще задержаться, вытереть все, к чему успел прикоснуться. Он медлил всего минуту. Голоса затихли. Он протянул руку, чтобы открыть дверь, но она открылась сама, легонько толкнув его в плечо. Прямо перед ним появилась незнакомая женщина, худая блондинка лет тридцати. «Американка! — шарахнуло у него в голове. — Шама предупреждал. Я забыл! Я должен был посмотреть, стоит ли у подъезда черно-серый „Форд“ с красным номером. И если стоит, ждать, когда уедет». Она замерла в дверном проеме. На подоконнике сидел и курил мент. Миха сразу узнал его. Дважды видел в «Кильке». Этот опер занимался убийством писателя. Допрашивал всех официантов, барменов, швейцара Иваныча. Паника тошной горячей волной поднялась от живота к горлу. Миха увидел, что опер уже вытащил из расстегнутой кобуры свою пушку. Если сейчас пальнуть в упор в американку, все равно мент успеет уложить его. Не думая, что будет делать дальше, повинуясь уже не рассудку, а какому-то киноинстинкту, который выработался у него благодаря телевизору, видику, компьютерным играм, Миха схватил американку за волосы, прикрылся ею, как щитом, приставил дуло с глушителем к ее голове и произнес хриплым, чужим голосом: — Не двигайся. Я прострелю ей башку! Брось пушку. По закону жанра следовало поудобней прихватить заложницу и медленно отступать с ней назад, к двери. Но тут она заговорила. Она обращалась к Михе так спокойно, словно он не вцепился рукой в ее белые патлы и не было никакого дула с глушителем у ее виска, словно они просто сидели и разговаривали. — У вас розовые пятна на коже. Это солнечная крапивница. Вам нельзя загорать, а вы жаритесь на солнце. Может начаться рак кожи. Если бы она дернулась, крикнула, Миха пальнул бы наверняка. Слишком много всего неожиданного сразу, слишком сильный шок. Когда она обратилась к нему на вы, сказала про розовые пятна и про рак, которого он боялся больше всего на свете, это тоже был шок, но уже совсем другого рода. — У вас дрожат руки, дрожат коленки, вы тяжело дышите. Вам плохо. Аллергию могут вызывать разные масла, в том числе оружейная смазка. На правой руке пятен больше, смотрите, они появляются прямо на глазах. Сочетание химического аллергена и стресса. Вам нельзя держать пистолет, тем более с глушителем. Близкий контакт аллергена с кожей провоцирует рост раковых клеток еще быстрей, чем ультрафиолетовые лучи. Миха не мог не слушать ее. Она говорила, как хороший, умный доктор. Она говорила о его здоровье. Она обращалась к нему на вы. Миха очень дорожил своим здоровьем, и ему нравилось, когда к нему обращались на вы. Голос ее звучал нежно, сочувственно. Она не дергалась, не пыталась вырваться. Он внимательно слушал ее. Тревожно косился на свою руку и не заметил, что дуло сместилось, уже не упиралось американке в висок, а смотрело чуть в сторону. Он отвлекся и пропустил самое важное: опер успел бесшумно соскользнуть с подоконника. В следующее мгновение Миха взвыл от боли, согнулся пополам, выронил пистолет, отпустил американку, стал хватать ртом воздух. Перед глазами плавали огненные круги, в ушах звенело. Опер применил какой-то очень знакомый болевой прием, и Миха пытался понять, какой именно. Он сам знал кучу приемов, учил им своих пацанов в «Викинге». Теоретически он мог бы сейчас попробовать отбиться, уложить здесь всех к едрене фене. Герой какого-нибудь боевика точно отбился бы. Но героям боевиков не бывает больно. А Михе было дико больно, жалко себя и страшно. Ну отобьется, уложит. А дальше что? Американка молча быстро обыскала его, вытащила маленький набор отмычек и ключи от машины. Опер держал его на прицеле. Еще через минуту Миха лег на кухонный пол, лицом вниз, прижался щекой к холодному кафелю. Он видел перед собой облезлые ножки табуреток, слышал голоса, но все в тумане. Руки его были вывернуты назад. Американка связывала их обычным бинтом. Майор сидел рядом на корточках и держал дуло у его головы. В левой у него был телефон. Он вызывал группу, потом говорил с какой-то Зинаидой Ивановной. Отложив трубку, он обратился к Михе. — Кто тебя прислал? Миха молчал. Ему вдруг все стало безразлично, захотелось спать, такая тоска навалилась. Он подумал, что если заснет, то проснется уже дома, в своей постели, как будто ничего не было. — Я ведь пальну сейчас, — сказал майор, — кто тебя прислал? Ну, быстро! — Пальнет, — подтвердила американка, — давай, дружок, колись. У тебя нет вариантов. Скажешь, кто прислал, останешься жив. Миха затылком чувствовал твердый холодок дула. Опер мог правда замочить его здесь и сейчас. Ничего ему за это не будет. Оперу очень этого хотелось, от него волнами исходила смертельная угроза. У Михи волоски на всем теле поднялись дыбом. — Я не хотел, — пробормотал он, — я только перстень взять. — Какой перстень? Чей? — опер вжал дуло в затылок еще крепче. — Друг попросил, — Миха зажмурился, — честное слово, я не хотел. — Как фамилия друга? Ну? Быстро! — Приз, — простонал Миха, жалобно растягивая «и». — У кого ты должен был взять перстень? — У девки. У этой… которая… — Которая — что? — Не знаю… убери пушку… убери, скажу. Дуло отлипло от затылка, но все равно было рядом. Говорить Миха уже не мог. Только выл, тонко и протяжно. Они больше не задавали вопросов. На кухне появился еще один человек. Миха приоткрыл глаза, увидел застывшие мужские ноги в обтрепанных джинсах и байковых тапках. Майор поднялся, они оставили Миху лежать, отошли, исчезли из поля зрения, но были где-то рядом. До Михи доносился их невнятный шепот. Потом послышалось шарканье, и старческий испуганный голос забормотал: — Господи, какой ужас! Да-да, я понял, у меня был где-то капроновый шнур, или что-то в этом роде, я сейчас посмотрю. Маша, когда вы освободитесь, пожалуйста, загляните к Васе. С ней что-то не то, она дрожит, тяжело дышит. Глаза закрыты, и слезы текут. * * * У Штрауса слезились глаза, от этого заложило нос. Он не мог нормально дышать. Правая рука занемела. Палец лежал на спусковом крючке, но не слушался. Штраус перестал чувствовать руку, от кисти до плеча, словно ее парализовало. В первый раз такое случилось на площади, когда он не сумел выстрелить в инвалида. Второй — в лагере, когда еврейская девушка разбила ему нос. Сейчас опять. Он понял это слишком поздно. Возможно, если бы клевому запястью не был пристегнут заветный чемоданчик, Штраус сумел бы быстро и незаметно перехватить свой пистолет и выстрелить левой. Время на это у него имелось. Палить в американца лейтенант не собирался. Он хотел проверить документы и проводить до контрольного пункта. Но, увидев у своей груди дуло «Вальтера», дал короткую очередь из автомата. Лейтенант потом еще много лет рассказывал, и детям своим, и внукам, родственникам и друзьям, как чуть не погиб в Берлине, в один из последних дней войны, в доме на Вильгельмштрассе. Перед ним появился, словно из-под земли, странный человек в штатском. Вроде бы американец, но кто на самом деле — неизвестно. Его красивый «Вальтер» дал осечку. А через секунду рядом рвануло очень сильно, начался массированный артобстрел, надо было мотать скорей, от греха подальше. Лейтенант едва успел выскочить, в дом попало сразу несколько снарядов, стены рухнули. Так и не удалось узнать, кто это был: американец, немец, черт из табакерки. Его завалило обломками вместе с чемоданчиком и документами, которые он так и не показал лейтенанту. Потом по дымящимся развалинам дома на Вильгельмштрассе шныряли, как тени, оборванные, голодные, безумные люди. Поживиться им было нечем. Повезло только одному. Из-под обломков торчала рука. На мертвом пальце поблескивал перстень. Мародер снял его, завернул в бумажку, положил в карман и был счастлив, когда через пару дней удалось обменять эту глупую побрякушку на банку американской тушенки. Боль была быстрая и жгучая. За ней последовал свист, вой, треск, месиво звуков, медленные ритмичные вспышки синеватого света, мрак, опять свет. В каждой вспышке содержались тысячи подвижных картинок, в звуковом хаосе можно было различить рваные нити отдельных звуков: шепот, крик, хоровое пение, карканье кладбищенских ворон и ораторов с трибун, плеск знамен, грохот военных оркестров, плач, вопли ужаса и лай партийных приветствий. На картинках были люди с одинаковыми лицами. Ряды близнецов, то в полосатых пижамах заключенных, то в военной форме, то в джинсах и футболках, на которых отштампованы портреты какого-то человека. Близнецы качались, взявшись за руки, синхронно открывали рты, пели что-то дружным хором, прыгали и тянули вверх руки, похожие на белую траву. Маршировали колоннами, работали у громадных конвейеров, иногда разбегались, заполняли собой пространства, похожие на города, забивались в мелкие ячейки серых огромных зданий, потом опять стекались в единую массу, как ртуть из разбитого градусника. Они не имели ни пола, ни возраста, ни чувств, ни мыслей, они даже не знали, что живут, и умирали легко, по команде. Они умирали, а новые не рождались. Не было жизни. Отто Штраус разгадал ее тайну. Разгадка оказалась простой, как все гениальное: смерть. Его личная смерть. Его вечность, которая состояла из четкой смены света и мрака, семьдесят вспышек в минуту, в ритме здорового пульса. Черная глухая тоска чередовалась со вспышками синевато-белой, ослепительной злобы. И так всегда, без конца и начала. Господи, я умерла. А как же мама, папа, дед? Дед, я тебя люблю. — Что это? Вы слышали? Сергей Павлович вздрогнул, подскочил в кресле и открыл глаза. — Она сказала: «Дед, я тебя люблю», — Маша сидела возле Василисы и держала перстень, осторожно, двумя пальчиками. Он был все еще горячий. Василиса долго, мучительно кашляла. Дмитриев принялся колотить ее по спине. Голос ее был сиплым, слабым. В горле першило. Губы пересохли, потрескались. Язык отяжелел, стал шершавым и еле ворочался. — Дед, ты что! Больно! Лучше принеси мне попить. Чаю хочу, горячего, с молоком. * * *