Пробуждение
Часть 21 из 25 Информация о книге
Она достает из сумочки круглую позолоченную пудреницу с фиалками на крышке. Открывает ее – раскрывает свое другое «я» – и проводит кончиком пальца в уголках губ: слева, справа; затем вынимает розовую палочку, наносит краску на щеки и перемешивает, меняя их форму – это единственная магия, доступная ей. Она восседает на рюкзаке, словно на кушетке в гареме, и подкрашивает щеки розовым, подводит глаза черным – «красные как кровь, черные как уголь»: потрепанная копия журнальной картинки, которая сама является копией женщины, также копирующей некий неведомый оригинал: ангела с гладкой кожей, расчерченной по линейке, в раю, где Бог – это круг, принцессу, томящуюся в чьей-то голове. Она под замком, ей не разрешается ни есть, ни испражняться, ни плакать, ни рожать – ничто в нее не входит, ничто из нее не выходит. Она снимает и надевает одежду из гардероба бумажной куклы, она спаривается под стробоскопом с мужским торсом, пока его мозг смотрит из своей застекленной кабины в другом конце комнаты, ее лицо искажается выражениями экзальтации и полнейшей неприкаянности, вот и все. Ей не скучно, у нее нет других интересов. Анна сидит, темнота в ее глазницах, череп со свечой. Она захлопывает пудреницу и гасит сигарету о доску; мне вспоминается, как она карабкалась, плача, по песчаному склону холма только вчера, но с тех пор она засахарилась. Машина действует постепенно, она забирает тебя понемножку за раз и оставляет скорлупу. Все в порядке, пока они держатся за мертвые вещи, мертвые могут защитить себя, хуже быть мертвым наполовину. Кроме того, они сделали это друг с другом, даже не заметив этого. Я расстегиваю сумку с оборудованием для камеры и достаю упаковки с пленкой. – Что ты делаешь? – интересуется Анна довольно равнодушно. Я разматываю пленку, стоя в полный рост на солнце, и она спиралью вьется в озеро. – Зря ты это делаешь, – говорит Анна, – они тебя убьют. Но она не вмешивается, не зовет их. Размотав катушки, открываю сзади камеру. Пленка разматывается на песчаный берег под водой, увлекаемая весом кассет; невидимые образы уплывают в озеро, словно головастики: Джо и Дэвид рядом со своим поверженным бревном, лесорубы со сложенными руками, Анна без одежды, прыгающая с края мостков, показав им палец, сотни крошечных голых Анн освобождаются из кассет на полке. Я изучаю ее, пытаясь понять, отразится ли как-то на ней это освобождение, но ее зеленые глаза смотрят на меня с фарфорового лица без всякого выражения. – Они тебе припомнят, – говорит она мрачным пророческим тоном. – Зря ты это сделала. Дэвид и Джо уже на вершине холма – спускаются за другой лодкой. Я быстро подбегаю к ней, переворачиваю в нормальное положение, закидываю в нее весло и тащу по мосткам. – Эй! – кричит Дэвид. – Что ты делаешь? Они почти рядом, Анна смотрит на меня, покусывая кулак – она не может решить, сказать им или нет: если она будет молчать, они решат, что она со мной заодно. Я спихиваю лодку кормой вперед, спрыгиваю в нее, отталкиваюсь. – Она угробила ваш фильм, – доносится сзади голос Анны. Я погружаю весло в воду и не оборачиваюсь, слыша возню на мостках. – Черт, – говорит Дэвид, – черт, черт, о черт, почему ты, черт возьми, не помешала ей? Проплывая мимо песчаного мыса, я оборачиваюсь. Анна стоит, опустив руки вдоль тела, безучастная; Дэвид на коленях, шарит руками в воде, вытаскивая пленку горстями, точно спагетти, хотя он должен понимать: это бессмысленно – все, что там было, вырвалось на свободу. Джо там нет. Я вдруг вижу, как он бежит по краю утеса, спотыкаясь. Он с яростью выкрикивает мое имя: будь у него камень, он бы бросил в меня. Лодка скользит, унося нас двоих, обходя склоненные к воде деревья и удаляясь по течению. Уже слишком поздно вытаскивать другую лодку и гнаться за мной; возможно, им это даже не приходило на ум – я совершенно сбила их с толку. Мое направление ясно. Я понимаю, что уже давно планировала это, но насколько давно, сказать не могу. Я двигаюсь мимо деревьев, лодка и руки, в едином движении, словно амфибия; вода смыкается за мной, не оставляя следа. Береговая линия поворачивает, и мы вместе с ней, озеро сужается и расходится – теперь я в безопасности, под защитой прибрежного лабиринта. Здесь валуны; они стоят в воде бурыми тенями, напоминая тучи или что-то грозное, баррикады. С обеих сторон поднимаются откосы, по скалам стелются ползучие растения. Дно озера, когда-то бывшее землей, такое неровное, что моторка здесь не пройдет. Еще один поворот – и я в бухте, в закрытой трясине, где над стылой водой поднимаются камыши, а из черной тины вокруг пней, оставшихся от деревьев-великанов, торчит рогоз. В этом месте я выбросила мертвых зверушек и сполоснула жестянки и банки. Я плыву по течению, весла не нужны. Мне встречаются гибнущие деревья, торчащие из-под воды, сломанные и бледно-серые, завалившиеся набок; их исполинские искривленные корни белеют, словно с них сняли кожу; на стволах, пропитанных влагой, гнездятся растения-падальщики: волчий плющ, росянки, поедающие насекомых, с округлыми листочками, утыканными клейкими красными волосками. Из венчика листьев поднимаются чистые белые цветы, выросшие из плоти комаров и мошек, ставшей лепестками, – метаморфозы. Я ложусь на дно лодки и жду. Стоячая вода собирает тепло; птицы, где-то в лесу дятел, где-то – дрозд. Солнце проглядывает через деревья; трясина вокруг меня тлеет, энергия распада переходит в рост, зеленый огонь. Я вспоминаю цаплю; ее должны съесть насекомые, а их – лягушки, а их – рыбы, а их – другие цапли. Мое тело тоже меняется, во мне поселилось новое существо, растение-животное, распускает во мне свои нити; я бережно его транспортирую между смертью и жизнью, я размножаюсь. Просыпаюсь от нарастающего шума мотора: он доносится с озера, это должен быть Эванс. Я пристаю к берегу, привязываю лодку к дереву. Они не будут ожидать меня, не с этой стороны; мне следует убедиться, что они уедут с ним, как и собирались, они вполне могли бы притвориться, что уехали, а на самом деле остаться, чтобы схватить меня, когда я вернусь. Нужно пройти меньше четверти мили через деревья, обходя заросли, шагая с осторожностью, по пунктирам секретной тропинки, туда, где стояли полки лаборатории, – если бы я не знала об этой тропе, то ни за что бы не нашла ее. Мне видно, как лодка Эванса подходит к мосткам, я у них за спиной, рядом с поленницей, лежу на земле, опустив голову, я их вижу сквозь завесу растений. Они сутулятся, перекладывая вещи в его лодку. Мне интересно, возьмут ли они и мои вещи: одежду, фрагменты рисунков. Все стоят и разговаривают с Эвансом, голоса тихие, слов не разобрать; но они должны объяснить ему, почему я не с ними, должны выдумать какую-то причину, происшествие. Они должны сплести заговор, составить план, чтобы захватить меня; а может, они действительно уплывут, бросив меня, и исчезнут в катакомбах города, списав меня со счетов, задвинув в дальний угол сознания, вместе с вышедшей из моды одеждой и словечками? Скоро я стану для них чем-то столь же далеким, как стрижка ежиком и военные песни Второй мировой, смутно знакомым лицом из школьного фотоальбома, трофейной вражеской медалью, памятной вещицей или того меньше. Джо поднимается по лестнице, выкрикивая мое имя; Анна тоже кричит, пронзительно, как свисток поезда перед отправлением. Слишком поздно – у меня больше нет имени. Все эти годы я пыталась быть цивилизованной, хоть и тщетно, а теперь мне надоело притворяться. Джо подходит к крыльцу хижины, так что я его больше не вижу. Через минуту он снова возникает и бредет обратно к ним, с поникшим видом побежденного. Возможно, теперь он понял. Они забираются в лодку. Анна на миг замирает, поворачивается прямо в мою сторону, и я вижу в солнечном свете ее озадаченное лицо, поразительно жалкое; видит ли она меня, может, хочет помахать мне на прощание? Но остальные тянут к ней руки и втаскивают в лодку – издалека их движения кажутся почти любовными. Лодка кормой вперед выбирается в бухту, затем разворачивается и удаляется, взревев мотором. У штурвала Эванс в клетчатой рубашке, баранья башка, невозмутимый американец, теперь они все американцы. Но они действительно уходят, ушли отсюда, у меня в ушах гудение мотора, а потом – тишина. Я медленно встаю на ноги, тело затекло от неподвижности; на голой плоти моих ног отпечатки листьев и веточек. Я иду по холму и осматриваю берег, ища то место, пролив, где они исчезли: проверяю, убеждаюсь. Так и есть, я теперь одна; это то, чего я хотела, – остаться здесь одной. С точки зрения разума, как ни посмотри, я поступила абсурдно; но точки зрения разума больше нет. Глава двадцать вторая Они заперли двери – и в сарае, и в хижине; это сделал Джо, он мог решить, что я уплыву на лодке в деревню. Нет, это был злой умысел. Мне не нужно было оставлять ключи на гвозде, нужно было положить их в карман. Но им не стоит думать, что я не смогу забраться внутрь. Скоро они будут в деревне, в машине, в городе; что они сейчас говорят про меня? Что я убежала; на самом деле я бы убежала, поехав с ними, потому что истина здесь. Я встаю на верхнюю ступеньку, приникаю к окнам, держась за подоконник, и заглядываю внутрь. Холщовый рюкзак с моей одеждой поставили обратно, он теперь там, на столе, рядом с моим портфелем; там же лежит детективный роман Анны, последний, который она читала, – хоть какое-то утешение, смерть логична, всегда есть какой-то мотив. Наверное, поэтому она их читала – они подтверждали то, во что она верила. Солнце ушло, небо темнеет – возможно, к дождю. Над холмами собираются тучи, наковальни со зловещими молотами, будет гроза; а может, и не будет, иногда тучи наползают несколько дней и проходят мимо. Мне нужно забраться внутрь. Вломиться в мой же дом, входить и выходить через окно, как поется в песне[29], воздевая руки, как мосты; раньше мы так делали. Под хижиной за поленницей лежат носилки, они всегда там лежали: два шеста с прибитыми крест-накрест дощатыми перекладинами. Я достаю их и приставляю к стене под окном, под тем, что без сетки. Оно закрыто изнутри на угловые затворы – мне придется выбить четыре стеклянных квадратика. Делаю это камнем, отвернув голову и закрыв глаза, опасаясь осколков. Я осторожно просовываю руку в неровные пробоины, поднимаю затворы и, сняв раму, ставлю на диван. Если бы я сумела открыть сарай, то могла бы взять отвертку и открутить ушко замка от двери, но в сарае нет окон. Там топор и мачете, а также пила и другие металлические инструменты. Перебираюсь на диван и схожу на пол – вот я и дома. Подметаю осколки, затем вставляю раму обратно. Будет неудобно каждый раз так морочиться, чтобы выйти или войти, но на других окнах сетки, а мне нечем их прорезать. Можно попытаться ножом: если придется уходить в спешке, лучше воспользоваться одним из задних окон – они ближе к земле. У меня все получилось; теперь я не знаю, что делать. Стою посреди комнаты, прислушиваясь: ветра нет, все тихо, озеро и деревья затаили дыхание. Чтобы чем-то заняться, я вынимаю свою одежду и снова развешиваю на гвозди в своей комнате. Мамина куртка на привычном месте, а совсем недавно висела в комнате Анны, ее перевесили. Единственные звуки – мои шаги, стук подошв по дереву. Должно прийти что-то новое, но сила оставила меня, мои пальцы пусты как перчатки, глаза видят только все самое обычное, ничто меня не направляет. Я сажусь за стол и пролистываю старый журнал: пастухи штопают носки, у них суровые обветренные лица, женщины в кружевных корсажах и с красной помадой на губах изящно держат корзины с бельем на голове, улыбаясь во весь рот, обнажив все зубы, чтобы показать, как они счастливы; каучуковые плантации и заброшенные храмы, джунгли расползаются, прикрывая безмятежных, вырезанных из камня богов. Кружок от влажной кофейной чашки на обложке, появившийся вчера или десять лет назад. Я открываю персиковые консервы и съедаю две желтые волокнистые половинки, с ложки капает сироп. Затем я ложусь на диван, и на лицо мне черным овалом опускается сон без сновидений. Когда я просыпаюсь, то вижу, что рассеянный свет за окном уже переместился дальше на запад, время близится к вечеру, должно быть, теперь почти шесть, пора обедать; единственные часы были у Дэвида. Во мне поднимается голод, сдавленный стон. Я открепляю окно и вылезаю, ставлю ногу на неустойчивую тачку, спрыгиваю и царапаю колено. Нужно построить лестницу; но нет ни инструментов, ни досок. Иду в огород. Я забыла нож и миску, но мне они не нужны – достаточно пальцев. Я открываю калитку, и меня окружает проволочная сетка; за забором деревья клонятся к земле, как будто увядают, растения на грядках в сероватом свете бледные; воздух тяжелый, давящий. Я принимаюсь дергать лук и морковь. Наконец, впервые, я начинаю плакать и вижу себя со стороны; я сижу, согнувшись, за стеблями салата, цветы уже отцвели, пошли в семена, мое дыхание сбивается, тело напряжено; мой рот наполняется водой с рыбным вкусом. Но я их не оплакиваю, я их обвиняю: «Зачем вы так?» Это их выбор, они контролируют свою жизнь и смерть, они решили, что им пора уйти, и ушли, и воздвигли этот барьер. Они не думали о том, каково будет мне, кто обо мне позаботится. Я в бешенстве, оттого что они допустили такое. – Вот же я, – кричу я. – Я здесь! Голос все тоньше и тоньше от негодования, переходящего в ужас, потому что нет ответа, как в тот раз, когда мы играли в прятки после ужина и я спряталась слишком хорошо, слишком далеко, чтобы меня могли найти. Стволы деревьев так похожи – и размером, и цветом, – невозможно распознать тропинку, нужно понять, где солнце, понять направление, куда бы ты ни шел, и ты выйдешь к воде. Паниковать опасно, ты станешь ходить кругами. – Я здесь! Но нет ответа. Я стираю соль с лица, мои пальцы перепачканы землей. Если действительно захочу, если буду молиться, я смогу вернуть их. Они сейчас здесь, я чую, как они ждут, на тропе, невидимые мне, или в высокой траве за забором, они упираются, но я могу заставить их показаться, где бы они ни прятались. Развожу огонь в печке и готовлю еду в сгущающихся сумерках. Доставать тарелки ни к чему; я ем ложкой из кастрюли и со сковородки. Не буду мыть посуду, пока не наберется достаточно; когда ведро для мытья будет полным, спущу его на веревке из окна. Я опять выбираюсь наружу и высыпаю на кормушку остатки мясных консервов. Наползают свинцовые тучи, смыкаясь надо мной; поднявшийся ветер налетает через озеро порывами; в южной стороне дождь стоит стеной. Всполохи света, но без грома, и листья летят. Я иду вверх по холму к нужнику, заставляя себя не спешить, не поддаваться панике, гляжу на все будто со стороны. Зайдя внутрь, закрываюсь на щеколду, я боюсь дверей, поскольку сквозь них не видно, боюсь, вдруг она откроется от ветра. Обратно я бегу под уклон и говорю себе прекратить это, я уже взрослая, взрослее некуда. Моя сила защитила бы меня, но она ушла, иссякла, теперь от нее не больше проку, чем от серебряных пуль или крестного знамения. Но дом меня защитит, он правильной формы. Забравшись внутрь, я ставлю раму на место и закрепляю ее, воздвигая баррикаду из деревянной решетки. Четыре стекла выбиты – чем их закрыть? Пытаюсь напихать в них скомканных журнальных страниц, но они не держатся, отверстия слишком большие, и бумага падает на пол. Если бы только были гвозди, молоток. Я зажигаю лампу, но из разбитого окна сквозит, огонек дрожит и синеет, к тому же при горящей лампе не видно, что за окном. Я задуваю ее и сижу в темноте, вслушиваясь в порывы ветра, но дождя нет. Спустя какое-то время решаю лечь спать. Я не устала, поскольку спала днем, но больше заняться нечем. Долго стою у себя в комнате, не в силах понять, почему я боюсь снимать одежду: может, волнуюсь, что они за мной вернутся, и тогда мне придется сматываться; но в грозу они не осмелятся, Эванс их не повезет, в такую погоду открытое озеро опаснее всего – и плоть, и вода проводят электричество. Я подвязываю занавеску, чтобы стало посветлее. Мамина куртка висит на гвозде у окна, она никого не прикрывает; я прижимаюсь к ней лбом. Запах кожи, запах потери; невосполнимой. Но я не могу думать об этом. Ложусь на кровать в одежде, и через миг по крыше уже стучит дождь. Он накрапывает, переходя в барабанную дробь, точно град, со всех сторон. Я чую, как разливается озеро, поднимаясь по берегу, надвигаясь на холм, и деревья валятся, словно песчаные башни, вздымая корни, вода подмывает дом, и он плывет, как лодка, кружась и кружась. Среди ночи я просыпаюсь от тишины – дождь прекратился. Совершенно темно, ничего не видно, я не в силах даже шевельнуть рукой. Страх накатывает волнами, будто шаги в темноте, сразу отовсюду; он обкладывает меня, точно броней, я боюсь всей кожей, костенея. Они хотят войти внутрь, хотят, чтобы я открыла окна, дверь, сами они не могут. Только я, они зависят от меня, но я уже не знаю, кто они; как бы там ни было, они уже не будут прежними, вернувшись, они будут другими. Я призвала их своим желанием, я сама хотела этого, их прибытие вполне логично; но логика – это стена, которую я воздвигла, чтобы отгородиться от ужаса. По крыше тихо стучит пальцами капель. Я слышу дыхание, сдержанное, осторожное, не в доме, а снаружи, со всех сторон. Глава двадцать третья