Пробуждение
Часть 20 из 25 Информация о книге
Это был риск, он должен был все хорошенько просчитать, я бы разоблачила его вранье. Может, он этого и добивался, может, задумал устроить такой розыгрыш. Я решила притвориться, будто верю ему, и посмотреть, как он покажет себя. – Нет, – отказалась я. – Скажи им, я слишком расстроена. Поговорю завтра с Полем, когда мы вернемся в деревню, насчет распоряжений. – Так это называлось, распоряжения. – Он бы хотел, чтобы его похоронили здесь. Убедительные детали; если Дэвид умел выдумывать, то я тоже – прочла достаточно детективных историй. Следователи, эксцентричные затворники, выращивающие орхидеи, проницательные пожилые леди с синими волосами, девушки с выкидными ножичками и фонариками – у них все сходилось. «Но не в реальной жизни, – хотелось мне сказать им, – вы перехитрили сами себя». Они с Анной переглянулись: они решили сделать мне больно. – Ладно, – кивнул он. Анна начала: – Не лучше ли тебе… – и не договорила. Они спустились обратно по лестнице, разочарованные, – их ловушка не сработала. Я вошла в другую комнату и достала из-под матраса альбомы. Было еще достаточно светло, но я, закрыв глаза, ощупала обложки кончиками пальцев. Один альбом был тяжелее и теплее; я подняла его и бросила на кровать, чтобы он раскрылся. Там меня ждал мамин подарок, я могла посмотреть. В альбоме были мои первые люди, с волосами, торчащими из головы как лучи или трава, и солнца с лицами, но сам подарок был на вырванной странице, с надорванным краем, с фигурками, нарисованными мелками. Слева была женщина с круглым, как луна, животом: внутри нее сидел младенец, глядя наружу. Напротив нее был мужчина с рогами, как у коровы, и колючим хвостом. Это был мой рисунок, я его нарисовала. Младенец изображал меня до рождения, а мужчина был Богом, я его нарисовала, когда брат узнал зимой о Дьяволе и Боге: если Дьяволу полагались хвост и рога, Богу они тоже были нужны – они давали силу. Такой смысл я вложила в рисунки тогда, но теперь их первоначальный смысл был утрачен, как и смысл наскальной живописи. Это были мои проводники, она сберегла их для меня, пиктограммы, я должна была понять их новый смысл с помощью обретенной силы. Боги, их подобие: увидеть их в истинном облике означает смерть. Пока ты человек; но после преображения к ним можно подступиться. Сперва мне нужно погрузиться в другой язык. Вибрация катера, удаляющегося. Я вложила страницу обратно в альбом и убрала его под матрас. Топот остальных по холму, я осталась в комнате. Они зажгли лампу. Дэвид возился, что-то бормоча, а затем тасовал карты, собираясь играть в солитер; затем прозвучал голос Анны, она хотела достать другую колоду. Они играли вдвоем, выкладывая карты хлестко, как шулера, выигрывая и проигрывая без лишних эмоций. Джо сидел на скамейке в углу, я слышала, как его спина ерзает по стене. Для него истина еще была возможна, та, что защитит его в отсутствие слов; но остальные обращаются в металл, их кожа уже покрылась цинком, головы сплавились в медные набалдашники, а внутри зреют замысловатые детали и проводка. По столу шлепают карты. Я раскрываю кулак, расслабляю, он снова становится ладонью с сетью линий: линия жизни – прошлое, настоящее и будущее – разрыв в ней сходится, когда я сжимаю пальцы. Когда линия сердца сходится с линией головы, как нам сказала Анна, ты либо преступник, либо идиот, либо святой. Все зависит от того, как действовать. Их бормотание. Они не могут обсуждать меня – знают, я слышу. Они избегают меня, находят меня неадекватной, думают, я должна быть наполнена смертью, должна быть в трауре. Но ничто не умерло, все живо, все затаилось в ожидании, готовое ожить. Часть третья Глава двадцатая Закат был красным, чистого тюльпанного цвета, бледнеющего до волокон плоти, плевы. Теперь остались одни прожилки, пурпурные и лиловые, небо сквозь окно, расчерченное рамами и кружевом ветвей за ними, многослойной листвой. Я в постели, под одеялом, одежда сброшена в кучу на полу, скоро он придет, они не могут тянуть вечно. Приглушенные голоса, собирают карты, чистят зубы, сплевывают. Дуют на лампу, пламя трепещет и затухает, по потолку скользят лучи фонариков. Он открывает дверь и стоит в нерешительности, заслоняя рукой свет фонарика; после того, что было утром и днем, он не знает, как обращаться со мной. Я притворяюсь спящей, и он на ощупь входит в комнату, тихий, как мох, и расстегивает свою человечью кожу. Он думает, я охвачена болью, он хочет избежать ее и ложится подальше от меня; но я глажу его, провожу рукой по его телу, он ошарашен, что я не сплю. Вскоре он ко мне поворачивается, скованно, руки ощупывают меня повсюду, и я чую на нем Анну, лосьон для загара и розовую мазь для лица, и дым, но это неважно; важен другой запах, запахи, простыни, шерсть и мыло, шкуры в химической обработке, я здесь не могу. Я сажусь, свешиваю ноги с кровати. – Что теперь? – спрашивает он шепотом. Я тяну его за руки: – Не здесь. – Господи! – Он пытается втянуть меня назад, но я держусь ногами за край кровати. – Молчи, – говорю я. Тогда он выбирается из постели и идет за мной, из этой комнаты в другую и через прихожую. Открыв сетчатую и деревянную двери, я беру его за руку: вне дома есть что-то такое, от чего я защищена, но не он, я должна держать его вблизи себя, внутри радиуса. Мы идем по земле, босиком, голые; поднимается луна, в серо-зеленом свете его тело поблескивает, как стволы деревьев и белые овалы его глаз. Он идет как слепой, натыкаясь на растения в тени, ударяясь пальцами, он еще не научился видеть в темноте. Мои чуткие ступни и свободная рука вынюхивают путь; обувь – это барьер, мешающий чувствовать землю. Двойной глухой удар, сердце сжимается: кролики, предупреждают нас и друг друга. На дальнем берегу сова, в ее голосе перья и когти, черное на черном, кровь в сердце. Я ложусь на землю, удерживая луну на левой руке и невидимое солнце на правой. Он опускается на колени, он дрожит, листья под нами и вокруг нас, влажные от росы, или это озеро просачивается сквозь камень и песок, мы у берега, набегают маленькие волны. Ему нужно отрастить больше шерсти. – Что такое? – спрашивает он. – В чем дело? Мои руки на его плечах, он плотный, смутный, силуэт, лишенный черт, копна волос, борода и луна за ним. Он нагибается надо мной; искры в глазах, он дрожит, страх или напряжение плоти, или холод. Я притягиваю его к себе, его борода и волосы падают на меня, точно папоротник, рот мягкий, как вода. Тяжелый на мне, теплый камень, почти живой. – Я люблю тебя, – говорит он мне в шею сбоку заветные слова. Зубы стучат, он сдерживается, он хочет как в городе, с барочными изысками, затейливыми, как компьютер, но я нетерпелива, удовольствие вторично, животным не до удовольствий. Я направляю его в себя, сейчас правильный сезон, я спешу. Он дрожит, и я чувствую, как во мне поднимается мой потерянный ребенок, прощая меня, восставая из озера, где он так долго томился, его глаза и зубы фосфоресцируют; две половинки сомкнулись, переплелись, как пальцы, возникла завязь, она выбрасывает стебли. На этот раз я все сделаю сама, на корточках, одна, в углу на старых газетах; или на листьях, сухих листьях, целом ворохе, так чище. Ребенок выскользнет легко, как яйцо, котенок, и я оближу его и перекушу пуповину, кровь вернется в землю, где ей и место; луна будет полной, она поможет. Утром я смогу его увидеть: он будет покрыт блестящей шерсткой, божок, я никогда не буду учить его никаким словам. Я крепко обхватываю его, глажу по спине; я благодарна ему: он дал мне часть себя, в которой я нуждалась. Я отведу его обратно в хижину, через силовое поле, которое теперь давит на нас, как глубокое море на ныряльщика, а потом отпущу его. – Нормально? – произносит он; он лежит на мне, тяжело дыша. – Нормально было? Он имеет в виду две разные вещи; но я говорю «да», отвечая на третий вопрос, незаданный. Никто не должен это узнать, или они снова сделают это со мной, привяжут меня к машине смерти, машине опустошения, ноги на металлической раме, тайные ножи. На этот раз я им не позволю. – Тогда хорошо, – говорит он; он опирается на локти и ласкает меня пальцами и губами, гладит мою шею, волосы. – Что было днем… ничего, это ничего не значило; это она хотела. – Он перекатывается и ложится рядом, уткнувшись носом мне в плечо, чтобы согреться; он снова дрожит. – Черт, – ворчит он, – холодно, мать твою. – И осторожно спрашивает: – А теперь ты меня?.. Любовь, ритуальное слово, он снова хочет знать; но я не могу дать ему искупление, даже солгав. Мы оба ждем, что я отвечу. Дует ветер, наполняя легкие шуршащих деревьев, кругом, повсюду плещется вода. Глава двадцать первая Когда я просыпаюсь, уже утро, мы снова в постели. Он проснулся раньше, его голова нависает надо мной – он изучает меня спящую. Он улыбается масленой улыбкой, довольный, его борода раздулась, словно горло поющей лягушки, он опускает лицо и целует меня. Он все еще не понимает, он думает, что выиграл, заарканил меня за шею своей плотью, посадил на привязь и поведет назад в город, где привяжет к забору или дверной ручке. – Ты соня, – говорит он. Он забирается на меня, но я смотрю на солнце – уже поздно, почти полдевятого. Из общей комнаты доносится металлическое позвякивание, они встали. – Не нужно спешить, – произносит он, но я отпихиваю его и одеваюсь. Анна готовит еду, скребет ложкой по сковородке. Она в своей лиловой блузке и белых клешах, в городском прикиде, а на лице густой слой макияжа, словно маска. – Я подумала приготовить сама, – сообщает она, – чтобы вы могли выспаться. Должно быть, она слышала ночью, как открывалась и закрывалась дверь; она надевает улыбку, теплую, заговорщицкую, и я знаю, какие схемы смыкаются у нее в голове: соблазнив Джо, она добилась нашего сближения. Она хочет быть миротворцем, все этого хотят; мужчины думают, что добьются мира оружием, женщины – своим телом; любовь покоряет всех, покорители любят всех – миражи, порождаемые игрой слов. Она раскладывает завтрак по тарелкам. Тушеная фасоль из консервов, обычной утренней еды больше нет. – Свинина и бобы – музыкальные плоды; чем больше съели, тем громче трели, – говорит Дэвид и развязно крякает как Даффи Дак, изображая довольство. Анна обслуживает его – дружная жизнь в коммуне; она легко ударяет его вилкой по руке: – Ах ты… – затем она вспоминает про моего отца и надевает «трагическую маску»: – Сколько это займет у тебя, в смысле, в деревне? – Не знаю, – отвечаю я, – не очень много времени. Мы собираем вещи, и я помогаю им снести багаж вниз, вместе со своим – ворох чужеродных слов, неудачных рисунков и узел с одеждой – ничего необходимого мне. Они сидят на мостках и болтают; Анна курит, у нее осталась последняя сигарета. – Боже, – говорит она, – я буду рада устроить набег на город. Снова затариться. Еще раз поднимаюсь по лестнице, желая убедиться, что они ничего не забыли. Сойки на месте, перелетают с дерева на дерево, перекликаясь, подавая сигналы; они ретируются на верхние ветви, все еще не решив, можно ли мне доверять. Хижина такая же, какой была до нас; когда приедет Эванс, я закрою навесной замок. – Нужно отнести лодки наверх, пока он не приехал, – говорю я, спустившись. – Они стоят в сарае. – Точно, – кивает Дэвид. Он сверяется с часами, но все продолжают сидеть. Они с Джо достали камеру и обсуждают свой фильм; рядом сумка на молнии с оборудованием: тренога, катушки с пленкой. – По моим прикидкам мы можем начать монтировать через две-три недели, – говорит Дэвид, изображая профи. – Первым делом отнесем в лабораторию. – Осталась еще часть катушки, – напоминает Анна. – Вам нужно снять ее, меня вы сняли, а ее ни разу. Она смотрит на меня, выпуская дым изо рта и носа. – А это идея, – соглашается Дэвид. – Мы все там есть, только ее не хватает. – Он окидывает меня взглядом. – Только куда мы ее вставим? У нас же еще никто не трахался; я должен это сделать, – говорит он Джо, – а ты нам понадобишься как оператор. – Я могу быть оператором, – предлагает Анна, – а вы оба сможете участвовать. – И все смеются. Вскоре они поднимаются, берут красную лодку, вдвоем, за оба конца, и уносят ее на холм. Я остаюсь на мостках с Анной. – У меня шелушится нос? – спрашивает она, потирая его.