Симон
Часть 14 из 20 Информация о книге
Может, материнские молитвы достигли небес, а может, сама смерть, удрученная многочисленными неудачами, махнула рукой и отступила, или же – почему нет? – древнее предание вступило в силу, но с того дня, как Баграту исполнилось тридцать лет, в судьбе его наконец-то настало благословенное затишье. Специалистом он оказался отличным, так что на нехватку работы и денег не жаловался, более того – содержал мать и помогал младшей сестре, вышедшей замуж за нищего лицейского преподавателя. Здоровье его вконец выправилось: если не принимать в расчет несколько незначительных простуд, до конца своих дней он никогда больше не болел. И семейная его жизнь устроилась на редкость счастливо. Они с Василисой оказались идеальной парой и совпадали не только благодарным отношением к жизни, но даже внешне были очень похожи: оба рослые, говорливые и улыбчивые, с лучистыми желто-карими глазами и вьющимися в крупный локон тяжелыми волосами. Тамара сначала расстроилась, узнав, на ком остановил выбор ее сын (виданное ли дело – при таком количестве незамужних кандидаток предпочесть разведенную с ребенком), но сноху приняла, а спустя время, узнав ее лучше, искренне пугалась, когда представляла, что Баграт мог сделать иной выбор. Спустя полтора года Василиса родила близняшек, и крохотные, как две капли похожие на бабушку девочки наполнили сердце свекрови ощущением безграничного, ни с чем не сравнимого счастья. Она наконец-то позволила себе выдохнуть и радоваться без оглядки, не беспокоясь за сына. И казалось, что ничего плохого не должно больше случиться. Но судьба решила по-своему. На пятый год рождения близняшек одного шебутного мальчишку понесло через дорогу, под колеса проезжающей машины, которая, резко вильнув в сторону, съехала с проезжей части и, пробив перила моста, сорвалась в реку. За рулем машины сидел Баграт, а мальчишкой оказался старший внук Симона. В утро летнего солнцестояния страдающая бессонницей Софья застала Косую Вардануш плачущей во дворе своего дома. Она не сразу ее заметила, потому что та сидела на скамейке под тутовым деревом, заслоняющим ее широким шишковатым стволом. Время было раннее, невыспавшаяся после беспокойной ночи Софья вышла на веранду – посидеть в предрассветной тишине. Она устроилась в кресле, накинула на ноги плед, сложила на груди руки таким образом, будто убаюкивала себя. Иногда, измученная бессонницей, она засыпала так, и Бениамин старался не шуметь, собираясь на работу. Он наспех завтракал и, осторожно прикрыв за собой дверь, уходил, поцеловав жену в легкие волосы. От этого поцелуя она обыкновенно и просыпалась, но глаза не открывала и ждала, когда скрипнет, захлопываясь, калитка. И лишь тогда Софья поднималась и, выпив свой утренний кофе, принималась за домашние дела. Вот и в то несчастное утро, умаянная бессонной ночью, она вышла на веранду в надежде хоть немного поспать. Расположившись удобно в кресле и укутав ноги теплым пледом – июнь хоть и был по-летнему жарким, но ночью убавлял зной и ощутимо прохолаживал воздух, она закрыла глаза и сразу же открыла их – встревоженная чьими-то горестными всхлипами. Вардануш обнаружилась на скамейке. Она сидела, сильно сгорбившись, уронив руки на колени, и плакала, не утирая мокрого лица. Беспрестанно текущие слезы оставляли на ее прозрачных, подернутых морщинами щеках розовые полоски, раздражая истончившуюся, почти бумажную кожу. – Что случилось, Вардо-джан? – перепугалась Софья. Соседка зарылась лицом в ладони, горестно выдохнула: – Сон плохой приснился, Софо-джан. О твоей семье. Софья мгновенно перепугалась. Села рядом, потребовала пересказать сон. Вардануш покачала головой – не могу, иначе сбудется. Воде рассказала, печной золе рассказала, под петушиный крик рассказала – все равно этого петуха на убой, замучил горланить. А вот тебе не стану, и не проси… И, поднявшись со скамейки, она устремилась к калитке, приговаривая сквозь всхлипы: «Пойду я лучше отсюда, зря пришла, пойду». – Ты бы хоть намекнула, кого сон касался. Может, я бы смогла уберечь! – взмолилась Софья. Но Вардануш безмолвствовала. – И зачем тогда приходила?! – зло крикнула ей в спину Софья. Вардануш сникла плечами, опустила голову, но оборачиваться не стала. Уснуть, конечно, Софья не смогла. Сбегала в часовню, поставила свечки. Вернувшись, несмотря на раннее время, обзвонила детей, удостоверилась, что все у них в порядке, попросила беречь себя. Близнецы отшутились, Василиса, позевывая, отчитала шепотом – рядом спали девочки: «Мам, ну как ты можешь верить во всякую чушь?!» – Так то не я, то Вардануш, – заоправдывалась Софья. – Нашла кого слушать! Дурочку! – И то верно, дочка, – обрадовалась Софья и, успокоенная, пошла накрывать стол к завтраку. К полудню Баграта не стало. Едва справили сорок дней, Василиса засобиралась с детьми в Ереван. Бывший муж, получив приглашение в Королевский филармонический оркестр, перебрался в Лондон, оставив ей свою квартиру. На мольбы родных не уезжать она ответила твердым отказом – было невыносимо оставаться в городке, который напоминал о тяжелой утрате. Софья, понадеявшись, что это может удержать дочь, и попросив не проговориться братьям и отцу, рассказала, что Симон все эти годы тайно ей помогал. – Дочка, видишь, как много людей тебя здесь любят. Я, папа, братья. Даже Симон, хоть и незримо, был рядом. Деньги через Вардануш передавал. На тебя. На коляску для близняшек. И на могильный камень Баграта… – перечисляла она, загибая пальцы. – Мама, не надо, – тихо попросила Василиса, и Софья впервые заметила, до чего она похожа на Бениамина: выражением лица, жестами и даже тем, как скользнула, словно ударила, тяжелым взглядом и, будто бы опомнившись и пощадив, спешно отвела глаза. Потом, уже после переезда дочери, когда Софья по своему обыкновению сидела на веранде и, прислушиваясь к звукам просыпающейся природы, пыталась вздремнуть, в ее памяти всплыл тот старый разговор с Косой Вардануш о вещем сне, о котором нельзя никому рассказывать, иначе Баграт проживет меньше отпущенного ему срока. – Неужели проговорилась? – сквозь вязкий сон подумала Софья, но сразу же отогнала эту мысль – если даже проговорилась, судьбу человека разве этим можно изменить? Что касается бердцев, они много раз, цокая языком и удрученно качая головой, обсуждали причудливые узоры, которые рисует на полотне жизни провидение. Никто из них не сомневался, что приключившаяся много лет назад недолгая связь Симона и Софьи была задумана для того, чтобы однажды, вычурно переплетясь судьбами, прийти к подобному горькому финалу. Но никому из них в голову не приходило усмотреть в том горьком финале хоть малейшее осуждение небес. Какое может быть осуждение, когда именно из таких печальных, радостных и полных страдания дней и складывается вся человеческая жизнь. Рисунки В третьей аптеке тоже не оказалось берушей. Провизор, полная девушка с круглыми детскими щеками и едва заметным пушком над верхней губой, виновато развела руками – вчера закончились. – С каких это пор армяне полюбили беруши? – не стала скрывать раздражения Сусанна. – Не то чтобы полюбили, просто поставляют крохотными партиями. Вот и разлетаются. – Так заказывайте больше! – Заказываем. А толку? Все равно привозят в лучшем случае с десяток упаковок. Сусанну подмывало выпалить колкость, но она прикусила язык – уж за поставки точно не провизорше держать ответ! И все же, выйдя из аптеки, она со злорадством подумала о ее полноте и усах. Совсем еще молодая, но успела заработать проблемы с гормонами. К сорока годам превратится в расплывшуюся, страдающую одышкой потливую квашню. Хорошо, если замужнюю. Благоверный небось станет волочиться за каждой юбкой и изменять жене при первой возможности. Хотя поводов для ревности давать будет мало: сам-то, поди, не Ален Делон. Алены Делоны на таких толстухах не женятся. Буря, бушующая в Аравийской пустыне, подхваченная ураганным ветром, достигла юга Армении. Солнце раскалило добела крыши домов. Нестерпимо жаркий воздух (казалось – чиркни спичкой, и он мгновенно загорится) царапал нёбо. Песок лез из всех щелей, раздражая свирепой настойчивостью. Придорожные кафе убрали с открытых веранд столики, иначе песчаная крупа умудрялась испортить блюдо за то короткое время, пока официант нес его клиенту. В закрытых помещениях было чуть легче из-за постоянно работающих вентиляторов. Столы приходилось протирать каждые пять минут, еду подавать под крышкой, а любые напитки – в штофах. Кофе же приносили в узкогорлой джезве. Люди разливали его по чашкам и, обжигаясь, мгновенно выпивали, проклиная непродыхаемую летнюю жару. Сусанна зашла в первое попавшееся кафе, купила бутылку ледяной воды и слойку с лимонным кремом. Слойку съела там же, а воду взяла с собой. Идти было недалеко, но по самому пеклу, от которого не спасали ни платки, ни зонты. Она прихлебывала из бутылки частыми глотками, чтобы не допустить обезвоживания – в противном случае дико разболится голова. К тому времени, когда дошла до дома, остатки воды нагрелись до тошнотворной теплоты. Пришлось вылить их в раковину, а бутылку задвинуть в дальний угол шкафчика под мойкой: иначе свекровь, обнаружив ее, скривится в кислой гримасе – опять потратила деньги на ерунду! Обычно Сусанна отмалчивалась, чтобы не доводить до скандала, но иногда отвечала с откровенной грубостью – не ваше собачье дело, на что хочу, на то и трачу свои деньги! Свекровь разевала рот, будто гармонь до упора растягивала, и заводила свою привычную песню про невестку-деревенщину, непонятно за какие грехи доставшуюся ее непутевому сыну. Сусанна словно того и ждала: встав в боевую позицию, она принималась с меткостью игрока в теннис отражать нападки, стараясь ударить побольней. Свекровь, понимая, что не справляется, пыталась брать громкостью, но быстро выдыхалась и, оглушительно хлопнув дверью, уходила к соседке – изливать душу. Сусанна же, накапав себе полчашки валерьянки и переведя дыхание, принималась за работу. Предварительно распахнув окна, она натягивала на продолговатые деревянные рамы шелковую ткань, подкладывала под нее трафареты с узором, наводила тонкий контур закрепителем и, дав ему подсохнуть, раскрашивала специальными красками. Расписанные гранатами, абрикосами и глиняными кувшинами платки с большой охотой приобретали туристы, коих в Эчмиадзине, где находился Кафедральный собор Армянской апостольской церкви, в любое время года было вдосталь. Деньгами от продажи платков и кормилась семья: свекровь, две дочери и муж, заработавший себе тяжелую болезнь позвоночника. Под мастерскую Сусанна определила крохотную угловую комнатушку, в которой свекровь раньше хранила всякий ненужный хлам. Сменив витражную дверь на плотную дубовую – чтобы запах краски не пробирался в остальные комнаты, она проводила там дни напролет. Каждые два часа делала небольшие передышки, чтобы дать отойти онемевшей руке. Перекусывала чем-нибудь незначительным, выпивала чашечку кофе, выкуривала сигарету-другую – и снова возвращалась к работе. Едкий закрепитель жег лицо и отравлял легкие бензинными парами, но Сусанна, игнорируя головокружение и резь в глазах, продолжала рисовать. Если не брать в расчет копеечную пенсию свекрови и редкие заработки мужа, ее работа являлась единственным источником дохода семьи. Львиная доля росписи приходилась на конец осени и зиму, когда туристов было сравнительно мало и можно было порисовать впрок. В апреле Сусанна вынуждена была прерываться из-за разыгравшейся аллергии. Оставшись без привычного занятия, она раздражалась, скандалила со свекровью, была излишне требовательна к учащимся в начальной школе дочерям, которым математика давалась со скрипом. Но больше остальных доставалось мужу, вынужденному выслушивать ее нескончаемые жалобы на ухудшившееся здоровье и беспросветные будни. Накрутив себя упреками и претензиями до предела, она могла больно ударить его словом, обозвав бесхребетной скотиной или же нахлебником. Он мрачнел, отмалчивался. Иногда, не вытерпев, бросал в сердцах: ты же видишь, я делаю все, что могу. Тогда она, засовестившись, умолкала. Он не упрекал ее, но с каждым разом тускнел и делался молчаливее. Редкая возможность выйти на работу превращалась для него в праздник – он тогда старался задерживаться в автомастерской, где нашел себе подработку, допоздна, чтобы вернуться к тому времени, когда жена уже спала. Однако он ее любил и, если она уезжала, отчаянно по ней скучал. Он был единственным, кто знал и понимал ее, как никто другой. Перебравшись в Эчмиадзин двадцать с лишним лет назад, Сусанна так и не смогла привыкнуть к его климату. Нестерпимо жаркие лета и промозглые, пробирающие до костей бесснежные зимние ветра доводили до отчаяния и нагоняли тоску. Здоровье тоже не особо радовало: аллергия, которой она страдала с детства, с годами превратилась в настоящее испытание, и сезон цветения приходилось проводить взаперти. Сусанна непрестанно кашляла и чихала и расчесывала до крови покрытые коркой экземы подколенные ямки и сгибы локтей. Лекарства и строгая диета не помогали, выезды на море и лечение в санаториях тоже облегчения не приносили, а порой даже усиливали симптомы. К середине мая аллергия наконец отступала, чтобы, напоминая о себе сухим раздражающим кашлем и высыпаниями, вернуться к следующей весне новыми тяжелыми приступами. Песчаная буря Аравийской пустыни превратила Араратскую долину в настоящее пекло. Зной прокатывался скрипучим колесом по ссохшимся дорогам, поднимая клубы пыли и пустынного песка. Аисты, покинув гнезда, ютились под крышами домов. Окрепшие птенцы, к тому времени научившиеся уверенно летать, отказывались сами добывать питье, вынуждая родителей таскать из птичьих поилок в клювах воду. В оконные щели, шурша ядовитой змеей, пробиралась жара. Молчали вороны – вестники дождей, попрятались по подвалам, заключив временное перемирие, дворовые псы и коты. Девочки благоразумно были отправлены к проживающей в Боржоми двоюродной тете. Свекровь скоро должна была присоединиться к ним. Муж чуть ли не сутками пропадал на работе, но особых денег не приносил. И Сусанна вынуждена была, превозмогая чудовищную жару, разрисовывать платки и разносить их по частным лавочкам. Работала в тяжелом от влаги кимоно, обмотав голову мокрым платком. Она с детства не выносила посторонних звуков, потому завела привычку не только спать, но и работать в берушах. Закупалась ими по возможности впрок, хранила чуть ли не в каждой комнате квартиры. Но знойный август, видимо, внес коррективы в доставку медицинских средств, потому вот уже вторую неделю она не могла купить новых берушей. Ругая себя за то, что неосмотрительно выкинула старые, Сусанна, вернувшись домой, первым делом взялась мастерить беруши по собственному методу, придуманному много лет назад: растопила на водяной бане пчелиный воск, перемешала его с небольшим количеством парафина и ватными комочками, убрала в холодильник, чтобы дать им схватиться. Самодельные беруши сильно уступали в качестве покупным, но хоть как-то спасали от шума, который она физически не умела переносить. Если пройти Садовую улицу до середины и встать к Хали-Кару спиной, слева от себя, в крохотном отростке дороги, можно обнаружить три необычных строения, сильно отличающихся от остальных жилищ. Одно из этих строений смахивает на полуразрушенный и кое-как восстановленный скворечник – с лежащим на боку подгнившим частоколом, заколоченной некрашеными досками верандой и запыленными окнами. Нужно сильно постараться, чтобы разглядеть фасад дома, почти полностью скрытый непомерно разросшимся одичалым садом. Второй дом представляет собой бессмысленное нагромождение пристроек. Северную сторону забора подпирают колючие кусты ежевики, на которых, если как следует приглядеться, можно и зимой обнаружить подмороженные сладчайшие ягоды. Правда, каждую такую ягоду кусты уступают с боем, исцарапав руки до крови. Противоположную сторону венчают пики воткнутых в землю кольев, за которые, цепляясь, поднимается в полный рост зеленая фасоль. Там же можно различить стебли кукурузы с туго спеленутыми валиками рыжеволосых початков. Задний двор обнесен, словно загон, сеткой-рабицей, за которой обитает домашняя птица: куры, цесарки, индюки, гуси. Калитка в любое время суток заперта на основательный засов – неслыханное для этих мест явление. Не только запертой калиткой, но и всем своим мрачным видом – бестолковой архитектурой, замкнутым пустующим двором и наглухо задвинутыми ставнями – этот дом требует обходить его стороной. Гости там редки и чаще всего случайны. Третье строение сочетает в себе качества двух предыдущих: оно отталкивающе нелюдимо и безнадежно запущено. Забившись в дальний угол косой улочки, оно прячется от праздных взглядов за диковинным, собранным из всякого подручного материала глухим забором. Иногда, устав от шумных игр, детвора забегает сюда на недолгое время, чтобы с присущей ей безрассудной тягой к разрушению попытаться отколупать какую-нибудь деталь того забора: заржавелую дверцу допотопной машины, днища прохудившихся медных чанов, лотки лопат и ненужную, натасканную со свалки арматуру. Потерпев неудачу, она убегает, гогоча во все горло и свистя. Как только многоногий топот утихает, дверь одноэтажного смурного дома приоткрывается и оттуда выскальзывает высокий и худущий седовласый мужчина. Выйдя на улицу, он какое-то время стучит молотком по забору, выпрямляя гнутые детворой углы разномастных деталей, а потом торопливо уходит в дом, вытирая потные руки о засаленные бока брюк. Приподнятый край выцветшей, не стиранной годами шторки, из-за которой все это время пристально наблюдали за мужчиной, с облегчением опускается. Пройдя в темную прихожую в грязных башмаках, мужчина тщательно запирает за собой дверь. И битый молью, смахивающий на плохо сколоченный сарай дом погружается в привычное безмолвие. Спустя годы, оборачиваясь на свое детство, Сусанна все больше убеждалась в том, что в любом человеческом поселении, не имеет значения – захолустная это деревенька и огромный город, обязательно найдется проклятое место, этакий бермудский треугольник, где уровень гнуси, сумасшествия и грязи превышает обычный в разы. Мимо подобного места хочется пройти как можно скорее, задержав дыхание и опустив глаза. Именно так поступают люди, обнаружив на дороге искалеченный проехавшей машиной труп животного. Поборов подступившую к горлу тошноту и запретив себе сочувствовать, они торопливо отворачиваются и тут же занимают свое внимание каким-нибудь пустяком, перебивая горькое послевкусие. По той же причине сложный, многажды изученный именитыми учеными инстинкт самосохранения мгновенно срабатывал на том пятачке Садовой улицы, который можно было обнаружить по левую от себя сторону, если встать на полпути к Хали-Кару спиной. Местные обходили его стороной, приезжие же, учуяв царящую там гнетущую атмосферу, старались как можно скорее его покинуть. Первый дом того пятачка принадлежал одинокой безымянной женщине. Имя у нее, конечно же, было, но все ее так и звали – Безымянная. Третий дом принадлежал репатриантам, брату и сестре. А в доме со множеством бестолковых пристроек проживала семья Сусанны: отец, мать, младший брат и бабушка с двумя незамужними великовозрастными дочерями. В народе этот крохотный отросток Садовой улицы называли проклятым местом и делали вид, что на карте мира его не существует. Спален в доме было три. В двух ночевали тетки, а в третьей – бабушка с обоими внуками. Ее спальня была самой просторной, но выходила окнами на задний двор, так что беспокойный птичий гомон будил Сусанну в самую рань. Подправив край одеяла трехлетнего брата – спали дети валетом на узкой панцирной кровати, она зарывалась головой под душную подушку и несколько бесконечных минут пыталась уснуть. Промаявшись и смирившись с тем, что сон безвозвратно улетучился, она выбиралась из-под подушки, ложилась на бок с таким расчетом, чтобы не видеть спящей бабушки, и сквозь узкий просвет между шторами наблюдала, как, уступая просыпающемуся солнцу, пятится к краю неба ночная темь. Во дворе с претензией кулдыкали индюки, квохтали куры, выводил самовлюбленные рулады петух. Где-то, протяжно мыча, звала хозяйку на дойку корова, ей обеспокоенно вторили козы. Наконец порыв сквозняка пускал в комнату колечко сладкого печного дыма. Сусанна мгновенно расцветала – это означало, что мама проснулась и поставила чайник. С превеликой осторожностью поднявшись с постели, она забирала одежду и, ступая по широким половицам так, чтобы те не скрипнули, направлялась к выходу. Край зрения выхватывал контуры тела бабушки: полуоткрытый впалый рот, сложенные на большом животе руки, задранный подол ночной рубашки, узловатые пальцы ног, страшные, покрытые грубой коркой подошвы. Сусанну подмывало распрямить сбившееся одеяло и накрыть ее с головой, чтобы она своим безобразным видом не пугала проснувшегося внука, но девочка опасалась, что разбудит ее, а этого очень не хотелось. Когда бабушка спала, она не произносила ни слова. А на свете не было ничего желаннее ее молчания. Говорила она без умолку, мерным монотонным голосом. Если не прислушиваться, казалось, что дождь по подоконнику стучит. От ее голоса клонило в сон. Сусанна, чтоб не клевать носом, представляла лето, ледяной ручей, скачущего по стенам солнечного зайчика. Мечтала научиться спать с открытыми глазами. Но бабушке важно было находиться в центре всеобщего внимания, потому, переводя взгляд с одного собеседника на другого, она ревниво следила, чтобы ее слушали. Это была жалобная песнь о том, как трудно ей живется среди неблагодарных родственников, как они не ценят всего, что она для них сделала, как не повезло ей с невесткой, сыном, дочерями, но особенно – с покойным мужем, который приговорил ее к мучительному вдовьему одиночеству. Внукам она претензий не предъявляла, но изводила укорами, подозревая в нелюбви и в недостаточном почтении. Повзрослев, Сусанна узнала о бабушке много такого, о чем хотелось сразу же забыть. Будучи невероятно скандальной особой, та умудрилась испортить отношения со всеми близкими. Дома по любому поводу устраивала истерики, а потом демонстративно объявляла, что идет на чердак – вешаться. Дети облепляли ее гроздьями, но она упрямо поднималась на чердак, отцепляя от себя то одного, то другого ребенка, запиралась там и сидела часами, прислушиваясь к безутешному плачу, раздающемуся из-под двери. Сусанне хотелось биться головой о стену, когда она представляла распластанных на верхних ступеньках лестницы троих маленьких детей – своего отца и двух теток, обливающихся слезами и умоляющих бабушку не убивать себя. Мальчик со временем, раскусив мать, прекратил обращать внимание на ее выходки, а вот обе девочки навсегда остались заложницами ее чудовищного характера. Они выросли безвольными, глубоко израненными и болезненно привязанными к ней созданиями, никогда не помышляли о замужестве и всю жизнь преданно ей прислуживали, потакая малейшим капризам. Впрочем, даже своей покладистостью и преданностью они не смогли добиться ее благосклонного отношения и вынуждены были выслушивать бесконечный поток жалоб и упреков. С сыном у матери сложились крайне непростые отношения. Смекнув, что скандалами и шантажом его не подчинить, она избрала другую тактику: сетуя на свое слабое здоровье и бестолковость дочерей, взвалила на него всю заботу о хозяйстве. Первым делом она впрягла его в многолетнее бессмысленное строительство, требуя делать бесконечные пристройки к дому. Потом, жалуясь на нищету – а нищета была беспросветной, – заставила превратить все пространство вокруг дома в огород. Отныне сын вынужден был проводить свободное от работы в колхозе время на собственном хозяйстве. Отца он плохо помнил, тот умер от странной вялотекущей болезни, многие годы подтачивавшей его здоровье. Мать использовала факт его раннего ухода как дополнительный аргумент и не уставала напоминать сыну о том, что он единственный мужчина в семье и потому обязан нести ответственность за нее и своих сестер до конца жизни. Сын безропотно подчинялся, но свою линию гнуть не забывал. Когда, вопреки недовольству матери, он вознамерился жениться, она пригрозила, что отравит его жену крысиным ядом. Выйдя из себя, он погнал ее на чердак и запер там, заявив, что у нее два выхода – повеситься или же смириться с его решением. Спустя час, уступив слезным мольбам сестер, он ее оттуда выпустил. Присмиревшая мать, не поднимая на него глаз, заявила, что дает согласие на свадьбу. Но унижения она, конечно же, не забыла и всю свою злобу направила на молодую невестку, развязав против нее непримиримую войну. Будучи девушкой бессловесной, невестка терпела нападки свекрови, надеясь, что та, не встретивши сопротивления, со временем угомонится. Однако надеждам ее не суждено было сбыться – молчание оборачивалось дополнительным раздражителем, с каждым разом с еще большей силой распаляя свекровь. Слабые попытки дать отпор тоже терпели поражение – несколько раз грубо проехавшись по невестке, свекровь навсегда отбила у нее желание ввязываться в спор. Сусанне было четыре года, когда доведенная до крайнего отчаяния мать решилась на страшное. Купив у старьевщика бутыль жавелевой воды, которой отбеливали постельное белье, она, запершись в бане, выпила ее, чтобы свести счеты с жизнью. К счастью, ее сразу же вывернуло, но кислота успела обжечь пищевод. Выписавшись из больницы тяжелобольным человеком, она отказалась возвращаться к мужу, но тот уверил ее, что никто больше не посмеет ее обидеть. Обещав накопить денег на новое жилье и со временем съехать, он заколотил закут в торце дома и перебрался с женой туда, отгородившись тем самым от матери и разорвав с ней общение. Дети большую часть дня проводили с родителями, и только на ночь бабушка забирала их к себе – в крохотном закуте им негде было спать. На расспросы матери, после больницы не переступившей порог большого дома, Сусанна отвечала, что обращаются с ними хорошо и беспокоиться ей не о чем. Обращались с ними действительно хорошо: тетушки в племянниках души не чаяли. Будучи на все руки мастерицами, они обшивали-обвязывали Сусанну и ее брата, а по субботам пекли на дровяной печи сали[15] – любимое их лакомство. Если бы не бесконечный бубнеж бабушки и напряженные взаимоотношения взрослых, маленькая Сусанна, скорее всего, много позже стала бы догадываться, что с ее семьей что-то не так. Сравнивать ей было не с кем – дальше кривого отростка улицы ей выходить не разрешалось, с другими детьми она тоже не общалась – бабушка настояла, чтобы ее не отдавали в детский сад. А жизнь соседей, которую она наблюдала из-за забора, не особо отличалась от жизни их собственной семьи. Репатрианты, брат и сестра, вернувшиеся из разрушенной войной Европы в советскую Армению с мечтой обрести на родине предков приют, оказались заложниками страшного времени, когда, вслед за задвинувшимся железным занавесом, каждого приезжего из-за границы стали приравнивать к предателю и врагу народа. Они вынуждены были перебраться из Еревана в глухую провинцию, чтобы, затерявшись там, уберечься от преследований, но от леденящего душу страха уберечься не смогли. Он и свел их с ума, заперев в стенах дома, ставшего для них одновременно и тюрьмой, и единственным местом, где они ощущали себя в безопасности. Выбирались они оттуда преимущественно по ночам, чтобы, порывшись на городской свалке, раздобыть что-нибудь из одежды или утвари. Иногда к ним заезжал старьевщик и выменивал одно барахло на другое, норовя оставить чего-нибудь из еды. Но они упорно отказывались, и он прекратил предлагать им съестное, догадавшись: они боятся, что их отравят. Кормились они с огорода, ухаживать за которым толком так и не научились. Жили не просто бедно, а в крайней, невообразимой, неопрятной нищете. После того как сестра попала в больницу с сильным кровотечением, праздные бабы стали распускать о них грязные слухи, от которых мужики раздраженно отмахивались. Но даже санитарка, уверявшая, что никакого выкидыша не было, не убедила баб в обратном. Дурной и тяжкий дух витал над домом отшельников, нагоняя тоску и отравляя воздух. Сусанна в раннем детстве отчего-то завела привычку играть с этим домом в гляделки: взобравшись на подоконник, она наблюдала за ним в надежде, что он хоть малейшим движением – шевелением края засаленной шторки или скрипом двери – даст о себе знать. Но дом всегда переигрывал ее. В любое время суток, не считая бегающей по двору птицы, он выглядел совершенно необитаемым, и единственное, что в нем менялось, – это неумолимо ветшающий из года в год жалкий облик. Птицы, кстати, очень скоро не стало. Однажды, играя с домом в гляделки, Сусанна заметила, как бабушка, подойдя к забору соседей, кинула несколько горстей зерна в гущу кур. В тот же день они испустили дух. А бабушка, торжествуя, сбегала в санэпидстанцию и рассказала, что у соседей от какой-то неведомой болезни мрут куры и что нужно с этим что-то делать, иначе они перезаразят остальную птицу. Непонятно, что больше напугало отшельников – визит работников санэпидстанции или же взявшийся откуда-то мор, но они никогда больше не предпринимали попыток завести домашнюю птицу и перебивались скудным урожаем с собственного участка да раздобытыми в базарной мусорке подгнившими овощами-фруктами. Сусанна не осмелилась никому о случившемся рассказать, но именно с того дня и стала догадываться, что с бабушкой что-то не так. Попытку самоубийства матери она не запомнила, хотя должна была – ведь случилась она позже истории с отравлением кур. Необъяснимым образом забылся и переезд родителей в закут, но Сусанна отчетливо помнила, как помогала отцу собрать нехитрые пожитки матери в узелок. Она забыла, как измученную рвотой мать увозили в больницу, а вот картина, как она, прижимая к груди завернутую в газетный обрывок бутыль с жавелевой водой, направляется к бане, до сих пор стояла перед глазами. Сразу за переездом родителей в памяти Сусанны зиял огромный провал, вынырнув из которого, она обнаруживала себя в наполненной непонятными звуками кромешной ночи. Проснувшись, она повернулась на бок, прижалась щекой к ступне брата – он дернул ногой и захихикал сквозь сон, и прикрыла глаза. И сразу же их широко открыла, сообразив, что звуки ей не приснились. Вглядевшись в темноту, она различила силуэт бабушки. Та сидела на краю кровати и, мерно раскачиваясь, произносила страшные и гадкие слова. Обзывая свою невестку продажной тварью, гнилью, проституткой и сукой, она проклинала ее до седьмого колена, желая вечных страданий в геенне огненной. «Чтоб ты жрала яд целую бесконечность, чтоб он выжег тебе все кишки, чтоб мясо гнило прямо на тебе и отваливалось смердящими кусками, чтоб глаза твои выедали могильные черви, а кости твои обглодали бродячие собаки…» Сусанна бы закричала, чтобы заткнуть ее, но не смогла – вместо крика из горла вырвался придушенный хрип. Перепугавшись, что может навлечь на себя гнев, она затолкала край одеяла в рот и притихла. Бабушка умолкла и подалась вперед, напряженно прислушиваясь к тишине, потом продолжила с прерванного места свой монолог. Давясь горячими слезами, Сусанна неслышно заскулила. Ее пугали не проклятия бабушки, а то, с какой исступленностью и нескрываемым наслаждением та исторгала из себя этот чудовищный поток мерзостей, смакуя и будто бы упиваясь каждым словом. Во всем этом чудилась какая-то глубинная, неизъяснимая и отталкивающая потусторонняя сила. Казалось – в горле бабушки открылся портал в мир темных душ, и они, наконец-то высвободившись, выпархивали оттуда, наполняя пространство смрадным многозевным звучанием. Хотелось умереть, чтобы не знать и не видеть происходящего. Угомонилась бабушка, лишь когда стали звонко перекликаться первые петухи. Но даже проваливаясь в сон, она продолжала шептать проклятия. Сусанна старалась не шевелиться. Каким-то звериным, свойственным только детям чутьем она уже догадалась, что приговорена выслушивать этот страшный монолог каждую ночь. Она не расскажет о нем матери с отцом, чтобы не расстраивать их. Она не расскажет маленькому брату, чтобы не пугать его. Она не расскажет теткам, чтобы те не предали ее. Все, что она может сделать, чтобы защитить свою семью, – это, не выдавая себя, дожидаться того часа, когда бабушка, наконец-то выговорившись, провалится в сон. Потому что, если Сусанна уснет раньше, бабушка, выпустив когти и разгладив черные крылья, полетит убивать ее родных. И начнет она, конечно, с ненавистной невестки. Сусанна в этом ни капельки не сомневалась. Семья четырнадцатилетней Ананки – три брата, две сестры, мать с отцом, бабушки, прабабка и дед – не пережила тифа, эпидемия которого случилась в деревнях северо-восточной Армении летом 1937 года. Вынырнув из многодневного горячечного бреда, Ананка с огромным усилием разлепила глаза. Чудовищно хотелось пить, но дозваться до кого-либо она не смогла. Обессиленная, она снова впала в беспамятство. Вернул ее к жизни густой рой мух, облепивший лицо и руки. Тяжелый дух нечистот и гниющей плоти мгновенно проник в ноздри. С усилием перевернувшись на живот, она поползла, цепляясь прозрачными пальцами за края мебели. Ползла целую вечность, теряя сознание и чудом приходя в себя. Она ни о чем не думала и никого не оплакивала. Единственное, что ее беспокоило, – это тяжеленная входная дверь, которую нужно было как-то исхитриться открыть: ее в последнее время заклинивало, дед все обещал заняться, но не успел. Добравшись наконец до прихожей, Ананка какое-то время лежала, унимая сердцебиение. Дыхание вырывалось из груди стеклянными всхлипами, ранило горло. До отчаяния хотелось пить. Собравшись с силами, она толкнула дверь, однако та не поддалась. Тогда она попыталась приподняться на локте, чтобы навалиться на нее плечом, но потерпела неудачу. Смирившись с тем, что выбраться не удастся, она легла на порог, прижавшись лицом к щели под дверью, попыталась вдохнуть прохладный ночной воздух – но закашлялась и потеряла сознание. Очнулась Ананка уже во дворе. Ее вынесли и положили на деревянную скамью, на которой, луща кукурузу или же штопая прохудившееся белье, любили проводить вечера женщины ее семьи. Шел дождь – ласковый, июньский, шелестел над ней листьями-сердечками тутовник. Она разинула рот, ловя крупные дождевые капли. Уронила руку, нащупала стебелек травы, с усилием выдернула его из земли, пожевала, но проглотить не смогла. – Ананка-джан, очнулась? – склонился над ней смутно знакомый пожилой мужчина. Потребовалось несколько секунд, прежде чем она узнала в нем соседа. За время болезни тот сильно сдал и выглядел теперь почти стариком. – Кто-нибудь… выжил? – прошептала она. Он покачал головой. – Только ты выжила, Ананка-джан. Из моих – младший сын. Ну и я. Она прикрыла глаза. – Хорошо. Он нащупал ее пульс, покачал головой. Сложил вдоль тела тоненькие руки-веревочки. Лил теплый летний дождь, смывая с ее отощавшего тела следы болезни. Пока она спала, сосед с сыном вынесли из дома умерших, свалили в телегу, повезли на кладбище – всех похоронят потом в нескольких больших могилах. Соседа не станет через три года – уйдет от разрыва сердца. Сын не вернется с войны. Все, что останется Ананке, – четыре письма-треугольничка, в последнем из которых она обнаружит тоненькую проволоку, свернутую в колечко. «Жаль, что не успели пожениться до войны. Поцеловал бы хоть тебя». Ананка убрала письма в сундук, где хранила всякую дорогую сердцу мелочь, сбереженную после родных: четки деда, веретено прабабки, кулон матери, натянутую на пяльцы хлопковую салфеточку, на которой старшая сестра вышивала гроздь винограда… Она хранила письма до той поры, пока пустующий дом соседей не купили репатрианты. В тот день, когда они туда вселились, она вынесла письма во двор и сожгла, а свернутую в тоненькое колечко проволоку схоронила в огороде. К тому времени она совсем замкнулась в себе – если не считать редких походов к врачам, почти не покидала дома, не откликалась на свое имя, игнорировала расспросы, притворяясь, что не слышит. Кормилась с огорода, который, невзирая на ее безалаберное отношение, исправно приносил урожай. Плодоносил одичалый, непомерно разросшийся сад. Обвешивались крупными терпко-сладкими плодами айва и гранат. К концу осени она приволакивала мешок фруктов и грецких орехов соседям-отшельникам и оставляла под их забором. Они его забирали ночью – Ананка была единственной, у кого они что-то брали. Живущие в дальней деревне родственники иногда передавали с оказией мед и топленое масло. В благодарность она отсылала им воздушные, в причудливый узор, салфетки и скатерти, которые вязала простой швейной иглой. Постепенно люди перестали называть ее по имени, обходясь местоимением и опасливым кивком головы. Потом и вовсе принялись звать Безымянной. Недолгое время к ней ходил мужчина, но потом перестал, а на расспросы отвечал, что не готов жить с полоумной женщиной, которая моется в лучшем случае раз в год. С его уходом окончательно оборвалась связь Безымянной с внешним миром. Он и так был ей без особой надобности, а теперь и вовсе перестал существовать. Однако словоохотливые, склонные к преувеличению бердские хозяйки не оставляли ее в покое. Они слагали легенды о клубах пыли и нагромождениях хлама в ее доме. Некоторые из них даже утверждали, что этот не прибираемый годами мусор приобрел разум и ведет теперь отдельное, не подчиняющееся законам миропорядка существование. Еще они не сомневались, что дом Безымянной заполнен голосами безутешных духов, которые и свели ее с ума. И, пожалуй, в этом они не ошибались. Безымянная не просто сошла с ума, она стала олицетворением безумия. Случилось это после того, как она родила. Крохотная слабенькая девочка прожила совсем недолго и к утру испустила дух. Безымянная обмыла ее и, завернув в косынку, заперла в сундуке, где хранила памятные вещи родных. Когда знакомый запах гниющей плоти заполнил дом, она вырыла яму в том конце огорода, где схоронила проволочное кольцо, и закопала там сундук со всем его содержимым. Единственное, что она себе оставила, – прабабкино веретено. Завернув в ветошь, она вынесла его той же ночью из дому, баюкала словно младенца и, напевая колыбельную, бесцельно бродила по спящему Берду. Вернулась под утро с пустыми руками, напрочь позабыв не только о том, где оставила веретено, но и о самом его существовании. С того дня время остановилось, словно растворилось с последней выпавшей песчинкой песочных часов. Дом постепенно разрушался: сгнил и обвалился частокол, прохудилась крыша, рухнули перила веранды. Безымянная разобрала в гостиной пол и заколотила досками веранду, загородив путь дневному свету, сама же переселилась в прихожую, куда перетащила жестяную печь и кое-что из кухонной утвари. С годами одичалый сад подобрался вплотную к дому, а ветви деревьев, выдавив стекла годами не мытых окон, проникли внутрь, прорастая, словно вены, в мебель, потолок и стены. Карниз обвалившейся крыши облепили гнезда ласточек, в подвалах поселилось большое семейство крыс, на чердаке жили полчища летучих мышей. Дом отсырел, покрылся плесенью и пах, словно умирающий от тяжелого недуга человек, но Безымянную это совсем не беспокоило – она давно уже обитала в том измерении, где не существовало ни печали, ни сожалений. Если позволяла погода, она выходила во двор, устраивалась на скамейке, на которой любили проводить время женщины ее семьи, и часами вывязывала швейной иглой скатерти и салфетки. Проголодавшись, откладывала в сторону рукоделие, уходила в сад и, сорвав какой-нибудь плод или же собрав пучок зелени, неряшливо ела, подтирая залосненным рукавом уголки рта. Устав от вязания, сидела, ссутулившись и вперившись бесцельным взглядом куда-то в пространство, скатывала грязь с немытой шеи и растирала катышки в пальцах. Если Сусанне надоедало играть в гляделки с домом отшельников, она переключала свое внимание на Безымянную и наблюдала за ней. Сумасшедшая не коробила ее и не пугала. Она не испытывала к ней ничего, кроме живого детского интереса. Сусанна была слишком мала, чтобы различить ясное от двусмысленного, а обыденное – от неприглядного. Мир ее заселяли одинаково страдающие, израненные существа, и других она просто не знала. Мать часто рвало кровью, и, чтобы как-то унять жжение в горле, она, морщась, глотала ложку-другую подсолнечного масла. С годами она стала сильно прихрамывать, потому старалась не передвигаться и держала все необходимое на расстоянии вытянутой руки. Сусанна несколько раз на дню выносила за ней горшок и, опорожнив его, тщательно мыла из шланга, из которого поливали огород. Отец надрывался на работе, еле сводя концы с концами. Разговоров о новом жилье он больше не заводил, да и мать ничего уже не ждала – каждый из них доживал свой горький век, смирившись с тем, что просвета никогда уже не будет. Младший брат, счастье и отдохновение души, рос тихим и ласковым, болезненно привязанным к Сусанне ребенком. Но до шести лет он не говорил, ограничиваясь жестами и односложными словами, чем безмерно расстраивал сестру. Тетки превратились в две прозрачные печальные тени, спали, ели, дышали почти в унисон. Изредка, если этого не видела бабушка, они принимались ронять слезы, но спроси у них, что именно они оплакивают, они не смогли бы объяснить. В их поведении была некая закономерность, которую Сусанна приметила не сразу, а приметив – много раз убеждалась в правдивости своих наблюдений. Инициатором любого действия всегда была младшая тетка, а старшая слепо повторяла за ней. Когда младшая, обедая, тянулась за новым куском хлеба, старшая делала то же самое, если даже не доела предыдущего куска. Если младшая направлялась к нужнику, старшая следовала за ней и терпеливо ждала под дверью, а потом, справившись со своими делами, торопилась за сестрой, чтобы успеть ополоснуть руки до того, как та отойдет от рукомойника. Проснувшись раньше младшей, она не выходила до той поры, пока не скрипнет дверь ее комнаты. Сусанна как-то заглянула к ней – старшая тетка сидела на стуле, сложив на коленях руки, и сосредоточенно ждала. Кровать была аккуратно застелена, форточка распахнута, край простенькой шторы, поддетый сквозняком, то поднимался вверх, то ложился на ее плечо, но тетушка не шевелилась. При виде племянницы она слабо улыбнулась и подозвала ее рукой. «Пойдем?» – спросила Сусанна, подставив лоб для поцелуя. Но та покачала головой – ты иди, я потом. Младшая тетка поведения старшей не замечала или же замечала, но ничего странного в нем не видела, потому попытки разорвать это замкнутое на себе существование не предпринимала. Да и как она могла это сделать, если обе сестры выросли в болезненной зависимости от властной матери и другой жизни просто не знали… Дни маленькой Сусанны превратились в бесконечный созерцательный процесс. Она часами наблюдала этот диковинный, почти босховский мир, не ощущая его откровенной неприглядности и не стараясь придумать ему оправдания. Ночи же ее были наполнены леденящими душу шепотами и звуками, от которых невозможно было загородиться или спастись. Спустя годы они обернутся самым большим ее кошмаром – любой посторонний шум будет выбивать ее из колеи. А пока она засыпает почти под утро, дождавшись, когда умолкает бабушка. Сон ее беспокоен и недолог и обрывается шумной возней, которую еще засветло поднимает во дворе неугомонная домашняя птица. Сусанне было семь лет, когда ее отдали в первый класс новой, возведенной из оранжевого туфа трехэтажной школы, до которой нужно было добираться целых полчаса по незнакомому ей городку. Она проходила всю дорогу, вертя шеей и радостно глазея по сторонам. Для ребенка, никогда прежде не покидавшего пределы крохотного отростка Садовой улицы, подобное путешествие каждый раз оборачивалось целым праздником, посещением огромного волшебного края, о существовании которого она всегда смутно догадывалась и теперь наконец-то убедилась. Все в этом неизведанном мире: мощенные брусчаткой узкие улочки, впряженные в телеги задумчивые мулы, мохнатые ослики, глядящие печальными глазами, не поделившие какую-то ерунду соседки, исступленно ругающиеся через забор, дымящие в трубки старики, визгливые дети, бородатые смуглые мужчины – радовало и наполняло ее жизнь новым, прекрасным смыслом. Сусанна предавалась привычному созерцательному процессу с особым рвением и тщательностью, собирая новые впечатления, словно красивые камушки, чтобы потом, уже дома, подолгу их вспоминать и разглядывать. Однако если к наблюдению за этим прекрасным миром она была готова, то сосуществовать с ним не умела. Школа для нее обернулась огромным испытанием. Со многими привычными для сверстников предметами она там столкнулась впервые: книжки, чернильницы, перьевые ручки, карандаши и точилки, карты, плакаты, мел, которым нужно было писать на доске. Старинный скрипучий граммофон, заведенный на уроке музыки учительницей, умилил ее до слез – она не понимала, как из этого странного предмета можно выудить мелодию. Пронзительный школьный звонок, раздающийся внезапно, ужасно ее пугал – она могла от неожиданности вскрикнуть или даже подскочить за партой, доводя до визгливого хохота одноклассников. Она не знала игр, в которые они играли, не имела представления, как с ними себя вести, не понимала их шуток и не умела ответить впопад на вопрос. Ощущая свою беспомощность, она запиналась, наливалась слезами, замыкалась в себе. Почуяв ее беззащитность, дети стали нещадно третировать ее, подтрунивали и вертели пальцем у виска, а она не знала даже, как поступать, потому что не умела за себя постоять. Ее дергали за косы и пачкали чернилами платье, подставляли ножку, вырывали из рук матерчатую сумку, в которой она носила школьные принадлежности, дразнили чудачкой и бестолковщиной. Она возвращалась домой, ложилась лицом в подушку и не дышала до упора. Жаловаться было некому – отец задерживался в колхозе допоздна или вовсе не приходил – в сезон уборки урожая они работали сутками, мать постоянно болела, тетки были беспомощны, брат мал. А бабушка была последним человеком, к которому Сусанна обратилась бы за помощью. Вдоволь наревевшись, она переодевалась в домашнее, отмывала по возможности от пятен школьное платье, заново заплетала косы и, пообедав, садилась делать уроки. Учеба ей давалась с удивительной легкостью, по всем предметам она получала круглые пятерки, тетрадки содержала в идеальной чистоте – ни помарок, ни чернильных пятен. Дождавшись, когда бабушка уснет, она мгновенно проваливалась в сон, чтобы, проснувшись от привычного клекота индюшек и наскоро позавтракав, отправиться изучать большой прекрасный мир. Привычное наблюдение мира успокаивало и утешало ее, однако всякий раз, приближаясь к школе, она невольно замедляла шаг и съеживалась от страха – впереди были непростые безрадостные часы, и нужно было их как-то пережить. К гуманитарным дисциплинам Симон относился свысока: на его скоропалительный юношеский взгляд, они, в отличие от точных наук, строились на бездоказательных предположениях и вымысле, потому внятным образом (кроме бессмысленных эмоциональных всплесков) устройство мира объяснить не могли. Занятия литературой он терпел, сжав зубы, обществоведение откровенно игнорировал, историю же вовсе презирал, считая пристанищем шарлатанов и сказочников. Пока учительница, развесив карты средневековой Европы, рассказывала про Столетнюю войну или Крестовые походы, он отчаянно скучал и поминутно выглядывал в окно. Октябрь бережно прореживал зелень деревьев, пах фруктовой спелостью и ласковыми дождями, заигравшись, с шумом распахивал форточки и наполнял помещения соленым воздухом ущелья. Учиться было тягостно, а учиться нелюбимым предметам – тем паче. Симон упорно отводил взгляд от висящих на стене исторических карт, по которым водила указкой учительница, и, вытянув шею, наблюдал жизнь за окном. Если его приглашали к доске, он сразу же объявлял, что урока не учил. Каждый вызов к директору превращал в целое представление – долго, по-старчески вздыхая, вылезал из-за парты, плелся к выходу из класса, подволакивая ноги и корча уморительные гримасы. Его отчитывали, но двоек не ставили и выходки терпели – он был лучшим учеником по точным наукам и иногда даже заменял приболевших преподавателей начальных и средних классов.