Симон
Часть 18 из 20 Информация о книге
В ту же секунду поравнявшаяся с ними Безымянная широко размахнулась и с необъяснимой для своего тщедушного сложения силой кинула в них сверток. Перелетев через поваленный частокол и настигнув Меланью, он угодил в ее спину и свалился на землю, подняв облачко пыли. Тряпье разлетелось, обнаружив под собой чугунный утюг. Меланья резко выгнулась и, выпустив наконец ремешок сумки Сусанны, рухнула на колени. По тому, как она смертельно побледнела, как тяжело, с всхлипами задышала и утробно завыла, было ясно – ей невыносимо больно. Сусанна выбежала на Садовую улицу, чтобы остановить попутку. Объяснив водителю случившееся, метнулась обратно, намереваясь вывести Меланью – в узкий отросток их улочки машина бы не протиснулась. Застала она ее лежащей на земле. Безымянная, подняв утюг, стояла над ней с таким решительным и беспощадным видом, будто собиралась размозжить ей голову. – Не смей! – закричала Сусанна. – Отойди от нее! Слышишь, ты, полоумная! Отойди! Безымянная, растерянно моргнув, обернулась к ней, сникая лицом. Перешагнув через свою жертву, она поплелась к дому, прижимая к груди утюг. Сусанна схватила с обочины камень, кинула со злостью в нее, однако промахнулась. Угодив в стену, камень отскочил и затерялся в зарослях одичалого сада. – Пошли, машина ждет, – велела она Меланье. Помогать подниматься ей не стала – из страха сделать больно и из чувства брезгливости. Произошедшее странным образом не добавило участия к бывшей подруге, а наоборот – отвернуло от нее навсегда. Она с беспощадной ясностью, наконец, осознала, что не желает иметь ничего общего ни с ней, ни со своими безумными соседями, ни с домом, наполненным горькими воспоминаниями и тенями мертвых, ни с городом, где родилась и выросла, но с которым так и не смогла сродниться. Нет и не может быть у нее здесь будущего. Никто ее не спасет и не защитит. Бежать, бежать отсюда как можно скорее! Уехала она сразу же, как продала дом и всю утварь – ничего брать с собой не пожелала. Смертельно обиженный Симон, не смирившийся с ее решением, не стал даже прощаться с ней. В память о нем она сохранила рисунки. Рисунки Симона и старая костяная пуговица матери – вот и все, что она забрала с собой из прошлого. Другая жизнь оказалась совсем не легкой, но Сусанна утешала себя мыслью, что теперь это не навязанная судьбой история, а ее собственный выбор. Она прожила много лет в любовной связи с женатым мужчиной, расставшись с ним, встречалась с владельцем комиссионных магазинов, коих после развала Союза в Армении расплодилось множество. Замуж вышла поздно – почти в сорок лет. Муж оказался замечательным человеком, души в ней не чаял, но серьезно заболел – дала о себе знать тяжелая юношеская травма. Возможно, стоит завести роман с ювелиром, думала Сусанна, роясь в сумке в поисках ключа. Она еще полна сил, никому ничем не обязана, одна тянет лямку за семью… Сколько еще ей отпущено лет? Желания отдавать и отдаваться? Ощущать себя полноценной и чувственной женщиной, а не нянькой полуинвалида, для которого каждое движение – боль?! Она заслужила еще одно, пусть и мимолетное, счастье и не собирается в нем себе отказывать! Наконец-то найдя ключ, она отперла дверь и шагнула в прихожую. Муж лежал на полу, неловко подвернув под себя руку. Лицо его – мертвенно-бледное, искаженное болью – сковала гримаса страдания. Плотно сжатые губы посинели, на лбу блестели крупные капли пота. Сусанна кинулась к телефону – вызванивать скорую. Испугавшись, что муж потерял сознание, попыталась привести его в чувство, но он глухо застонал и открыл глаза. Она ужаснулась тому, что не может различить его зрачков – глаза его были невообразимой, бездонной черноты. – Потерпи, миленький, сейчас, – запричитала она. Он с видимым усилием разлепил губы и прошептал: «Все хорошо, Сусик-джан, не так уж и больно». И улыбнулся – мимолетной, удивительно легкой, светящейся улыбкой. Она вспомнила другую такую же улыбку – и разрыдалась – тяжелыми и ясными слезами. Обмануть судьбу не удалось, спрятаться от нее – тоже. Прошлое никуда не делось, оно всегда было рядом и останется с ней навсегда. Она легла рядом с мужем, прижалась щекой к его плечу. Зашептала, убаюкивая боль – ш-ш-ш, ш-ш-ш. С облегчением выдохнула, услышав приближающийся вой сирены скорой помощи. Но даже тогда, когда машина, истошно взвывая, заехала во двор, она не пошевелилась. Она лежала, уткнувшись в плечо мужа, и заговаривала боль – ш-ш-ш, ш-ш-ш. Море Симону собственные похороны решительно не нравились: суетно, шумно, много бестолковой скорби. Невестки аж глаза выплакали. Можно подумать, кто-то их об этом просил. Назойливый запах камфары раздражал до одури. Если бы мог – сунул бы голову под кран. Вырвать бы старой Катинке позвоночник за неуемную энергию и неуместные советы. До ста лет дожила, а мозгов так и не набралась. Сама не помрет и другим уйти со спокойной душой не даст! Опять же наушники. Целого состояния стоили. Спрашивается – зачем их у мальчика (запамятовал, как зовут) отнимали? Ходит вон кругами, гроб прадеда ненавидящими глазами сверлит. Только при чем здесь прадед? Если бы знал, что своими ушами оскорбит эстетические чувства всего семейства, каким-нибудь другим способом бы преставился! Синие уши их, видите ли, коробят. На свои посмотрите! Меланья опять же. Развела салон Анны Шерер, собрала вокруг себя всех его пассий, устроила посиделки с вином. Скупиться не стала, пустила остатки прошлогоднего красного – густого и вязкого, словно фруктовый взвар. Лето выдалось правильное – в меру жаркое, с нечастыми, но обильными дождями, мускат уродился волшебный, аж жаль было срывать. Получилось не вино, а эликсир бессмертия. Берегли, как могли. Видно, для того, чтобы последнее на бабий треп ушло. Главное – расселись вокруг, устроили четыре свадьбы и одни похороны. Не угомонились, пока не перемыли ему все косточки. Симон не знал – смеяться или плакать. Послушать их – он каждую спас. Где он там кого спасал? Сам, как мог, спасался. Если бы не они, ну и еще десяток-другой мимолетных, ничего не значащих связей – рехнулся бы с концами. А так благодаря женщинам и жил. Плыл от одной к другой, словно от пирса к пирсу. Пристанет, передохнет, наберет побольше воздуха в легкие – и пускается дальше. Младшая невестка подала последний кувшин вина с жареным сыром. Приготовила, как он любил – обваляла в сухарях, обжарила, не давая распуститься, на сильном огне, обсыпала мятой, наложила в отдельную миску острой аджики. Симон знал – она для него старалась. В память о нем. Меланья, молодец, все верно истолковала, погладила ее по щеке, поблагодарила. Младшая невестка всегда по-особенному к нему относилась. Она выросла без отца и души в нем не чаяла, да и он к ней относился с родительской нежностью: хорошая девочка, милая. Чем-то Элизу напоминает – такая же робкая и преданная, с личиком-сердечком: острый подбородок, круглые щеки. Что удивительно – имеет ту же привычку наматывать на палец прядь волос и задумчиво ее дергать. Симон как-то попросил ее спеть – понадеялся, что и голос у нее такой, как у Элизы. Но невестка наотрез отказалась – не умею, а позориться перед вами не хочу. Симон настаивать не стал, но аккуратно навел справки – вдруг она Элизе родней приходится. Оказалось – действительно приходится, с материнской стороны. Оттуда и сходство. Получается, что младший сын нашел себе женщину по вкусу отца. Чудны твои дела, Господи. Приободренный открытием, Симон стал приглядываться к двум другим невесткам – вдруг они тоже чем-то напоминают его пассий. Ничего общего не нашел, только расстроился, обнаружив за средней некрасивую привычку почесываться и зевать, не прикрыв рот рукой. Старшая же сильно смахивала на Меланью – такая же деятельная, говорливая и беспокойная. Провода подключить – будет лампочкой светиться. Стало быть, старший сын, не давая себе отчета, выбрал жену, похожую на мать. А младший, не зря что семимесячным родился – говорят, рожденные раньше срока дети чувствительнее обычных, – выбрал сторону отца. Элиза ведь, пожалуй, была единственной из пассий (Симон поморщился: до чего же дрянное слово! – и исправил себя: из любимых), к кому он бы ушел. Но она сделать ему этого не дала – не захотела причинять Меланье боль. Ей причинишь боль, ага. Она сама кому угодно ее причинит и сверху еще добавит, чтобы мало не показалось! Элиза случилась в жизни Симона, когда он решил уже завязать со связями на стороне: возраст не тот, да и за ум пора браться – вон, уже внуки пошли, старшему недавно три годика исполнилось, второй на подходе. Он даже устроил символичные проводы бесшабашной своей жизни – закатил большой пир с друзьями, на котором они упились до положения риз и не смогли самостоятельно добраться до дома. Развозил их в три приема сильно нетрезвый хозяин кабака (единственный, кто пропускал тосты, объясняя это тем, что на работе в полный рост не пьет, иначе потеряет авторитет в глазах персонала). – Это кого ты персоналом называешь? Двух колченогих бабок и официанта, который поднос в сохранности до стола не может донести? – полюбопытствовал Симон. – Про слепого мангальщика забыл, – подсказали ему, давясь от смеха. Следующее утро обернулось для Симона пыткой: с какой-то радости ныл копчик и немилосердно раскалывалась голова. Вдобавок не на шутку разошедшаяся Меланья зудела о деньгах, «которые он бестолково тратит на друзей-пропойц, когда дом просит ремонта и пора бы мебель обновить». – Ладно голова, а копчик-то чего ноет? – дождавшись крохотной паузы в бесконечном словопотоке жены, вклинился Симон. Меланья беспомощно заморгала – она всегда теряла нить разговора, когда ее прерывали, и Симон, пользуясь этим, часто сбивал с толку жену неожиданным вопросом, с нескрываемым удовольствием наблюдая, как она пытается переключиться с одной темы на другую. – Шарнирами задымилась? – поспешно прокомментировал он ее замешательство, отлично зная, что времени на маневр мало: Меланья молниеносно впадала в ступор, но с той же скоростью из него выбиралась, полная могучих сил и несокрушимых аргументов. Ответ воспоследовал такой, что Симон пожалел, что вообще дал о себе знать. Меланья нависла над ним, уперла руки в боки и выпалила со злорадством: – Хочешь знать, почему копчик болит? А это дружки тебя уронили, когда в дом заносили! – В смысле – уронили? – А в самом что ни на есть прямом! Выволокли из машины, шмякнули в лужу, подняли. – Меланья, демонстрируя, как это было, присогнула ноги, наклонилась, подняла невидимую ношу, выпучилась от напряжения, пошла, пошатываясь и вихляя тощим задом, – донесли до входной двери, и-и-и-и! – Здесь она выпрямилась в полный рост, подняла руку над головой и резко ее уронила, победно возвестив: – Грохнули копчиком на порог, прямо на его выступающий край! Симон невольно зажмурился. Отвечать не стал, да и что тут ответишь. Напряг плечи и спину, осторожно сел, стараясь не вертеть шеей, чтоб не расплескать горячую жижу в голове. Первым делом доковылял, кривясь от боли, до шкафчика со спиртными напитками, опрокинул стопочку тутовки, унимая похмелье. Далее, вклинившись в пчелиное жужжание жены и введя ее на несколько счастливых секунд в очередной ступор, поинтересовался, где мазь от ушибов. И, пока самолично ее наносил (Меланья наотрез отказалась), он думал, что случившееся – своего рода знак, свидетельствующий о том, что пора заканчивать с пьянками и гулянками. Здоровье уже не то и кости тоже: копчиком раньше можно было гвозди заколачивать, а теперь даже на порог без последствий не уронишь. Да и голова явно прохудилась, не то что в молодости, когда выпьешь ведро вина и проснешься с ощущением, будто тебя заново сотворили. Элиза случилась в самом эпицентре Симоновых терзаний, когда он разумом уже понимал, что жить нужно начинать по-другому, но душой с перспективой аскезы не смирился. Она взяла его сердце в свои руки, осияла бережным и ясным теплом – и ушла, оставив о себе воспоминания, гревшие его всю жизнь. Он так и не смирился с тем, что не сможет ее больше обнять. Отчаянно по ней скучал. Искал аромат ее тела – терпковато-медовый, дурманный. Любовь – это запах, как-то в разговоре признался он теру Маттеосу. Тот кивнул, соглашаясь, потом со смущенной улыбкой добавил: вам, конечно, лучше знать. По настоянию Симона, не выдавая, откуда прознал о ее голосе, тер Маттеос прослушал Элизу и оценил ее дар. Они потом долгие годы, пока она не посадила связки, устраивали после воскресной службы небольшие концерты для прихожан. Элиза, как в жизни, в пении тоже оставалась на вторых ролях: несколько тактов чутко прислушивалась к голосу тера Маттеоса и только потом деликатно вступала сама, оттеняя его глубокий бархатный вокал своим бережно-матовым. Симон много раз приходил послушать их, наблюдал с тоской, как меняет ее возраст, как она снова оплывает в полнотелую, дородную женщину, как кутается в широкие балахонистые кардиганы и, отрастив в длинный хвост волосы, наматывает их на палец, скрывая волнение во время выступления. Он так и не смог ее разлюбить. Тера Маттеоса Симон знал еще подростком. Он был одноклассником Василисы, дочери Симона и Софьи, поступил с ней в музыкальное училище, она – на дирижерско-хоровое отделение, он – на эстрадно-джазовое, но за несколько недель до выпускных экзаменов бросил учебу и ушел в послушники, перечеркнув тем самым большое будущее, которое ему пророчили. Ходили слухи, что сам Константин Орбелян отговаривал его от такого решения, приглашая в свой оркестр, однако тщетно. Симон в душу к нему с расспросами не лез, но предполагал, что уход в священнослужители спровоцировало какое-то сильное волнение, с которым тот не справился. Тер Маттеос сам косвенно это подтвердил, обмолвившись однажды, что музыка, подобно математике, считающейся королевой наук, является высшей формой искусства. – Это голос Бога, понимаете? Именно через музыку Он и общается с людьми. Так какой смысл множить немножимое и заглушать его своими жалкими голосами? Какой смысл оспаривать Абсолют? Не лучше ли просто Ему служить? Симон хотел было возразить, что служение тоже бывает разным, но не стал. Он не сомневался, что именно голос Элизы привел его к ней. И если в том голосе присутствовал Божий глас, значит, встретиться им предначертано было небесами. Мужики хмуро курили, перебрасываясь куцыми фразами. Илия ушел на задний двор и, удостоверившись, что рядом никого нет, разрыдался, безутешно и горько, совсем по-детски размазывая по щекам слезы. – Разве бывшему менту положено плакать? – шепнул ему на ухо Симон. Илия судорожно вздохнул, вытащил из кармана мятый клетчатый платок, высморкался. Постоял, прислонившись лбом к прохладной стене. Сделал несколько медленных выдохов, унимая сердцебиение, отправил под язык таблетку валидола и вернулся к мужикам. Те притворились, что не замечают его заплаканных глаз и растерянного вида, загалдели о чем-то несущественном, постороннем. Илия махнул рукой – не нужно, ребята, зачем вы так, и снова расплакался – теперь уже не пряча слез и не стесняясь их. – Совсем дурак? – рассердился на него Симон. Илия, будто услышав его слова, выпалил сквозь рыдания: «Хорошо, что он раньше меня умер. Иначе испортил бы мне похороны своими шуточками». Мужики хохотнули, а у Симона отлегло от сердца. Они подружились после истории с Бениамином. Именно Илия дежурил в ту ночь, когда их заперли в разных камерах. За пятнадцать дней отсидки Симон многое передумал. И хоть и хорохорился и ругался с Бено через стенку, но выводы свои сделал и зарекся впредь заводить романы с замужними женщинами. После, когда Бениамин вернулся из Казахстана и зажил одной семьей с Софьей, попыток встретиться и поговорить не предпринимал – да и что тут скажешь, не извиняться же! Но, когда у Бено случился инфаркт, навестил его в больнице. Посидел рядом, помолчал. Пакет с передачей, собранный Меланьей, держал на коленях, не зная, куда поставить. – Так и уйдешь с ним? – прервал затянувшееся молчание Бено. Симон не помнил, что именно ему в тот день говорил, но покидал больницу с ощущением, будто наконец-то отцепили от ноги гирю, которую он вынужден был все эти годы за собой тащить. Коротенькая и яркая история любви с Софьей оставила ему богатое наследство: дочь Василису, кстати, единственную девочку в семье Симона и единственную родившую дочерей – в роду ни одной больше девочки не случилось, и даже правнуки все уродились пацанами. И Илию. С Василисой спустя годы Симону удалось установить родственное общение, чему они оба были рады. С Илией же сложилась настоящая мужская дружба – бесхитростная и верная, словно нерушимая клятва. Лишь однажды она подверглась испытанию, незначительному и нелепому, однако выстояла и от этого стала надежней и крепче. Случилось это во время отпуска, который друзья в кои веки решили провести вместе, без жен и детей. Раздобыли путевки, выбрались в Пицунду. Илия, при всей своей неоспоримо кавказской внешности, предполагающей разнузданное поведение бабника, был до зубовного скрежета верным семьянином. Симон отнесся бы к этому с пониманием, если бы не жена друга: более уродливой женщины он в своей жизни не встречал. Просто мрак и беспросветность, кромешная безысходность. На такой только в помешательстве жениться. Раскинув мозгами, Симон решил сделать другу подарок. Нашел ему в Пицунде женщину невозможной красоты: сдобная, с ямочками на щеках и задорно торчащими грудями пятого размера, затянутыми в тесный лифчик. Как выразился Илия – не женщина, а подушка на утином пуху. Переспать, правда, с ней не решился, постеснялся, но промотал все отпускные деньги – дарил бессмысленные букеты, водил в рестораны, купил дорогое платье и чешские босоножки на высокой танкетке. Симон пытался заставить его одуматься, но безуспешно. Махнув рукой, сам с ней переспал – не пропадать же добру. В постели она оказалась ни рыба ни мясо. Когда он перевернул ее на живот, оскорбилась и выползла из-под него, невзирая на пышные формы, юрким ужом. «Своими выходками вы оскорбляете во мне порядочную советскую женщину!» – «Какими выходками?» – опешил Симон. Оказалось – она имеет в виду позу. Поза на спине не унижала в ней советское достоинство, а вот на животе – оскорбляла. О том, что переспал с ней, Симон Илии говорить не стал, но тот догадался. Дулся какое-то время, потом, слава богу, отошел. Сейчас, наблюдая за плачущим, безвозвратно одряхлевшим другом, так и не познавшим ни одной другой женщины, кроме своей страшной, как беззвездная ночь, Эрмины, Симон думал только об одном – зря он все-таки не переспал с той женщиной из Пицунды. – Тебе она точно была бы в радость, Илия, – шепнул он другу и взмыл ввысь. Мать свою Симон почти не помнил, хотя должен был – она умерла, когда ему было четыре года. Простыла, подхватила воспаление легких. Война, нищета – в больнице даже простых лекарств не водилось, что уж говорить о дефицитном пенициллине. Не спасли. Единственное, что осталось в памяти Симона, – ее мягкий, наводящий дрему голос. Она рассказывала ему сказки, которые он, к своей досаде, забыл, но смутно припоминал, когда сильно болел. В горячечном бреду ему чудилось, что его обступают диковинные существа – орлы с львиными гривами, когтистые рыбы, зубастые олени, слепые крылатые старухи, – и, заключив его в душные свои объятия, несут к прохладному морю. Он отчетливо слышал голос матери, звучащий шелестом морских волн, однако как ни силился, не мог ее разглядеть. Кроме голоса, он запомнил вкус козьего сыра, который она варила. Отодвинув крышку глиняного караса, он вылавливал из рассола небольшую, величиной с яблоко, мягкую сырную головку, разрывал ее пополам и ел – просто так, без ничего, не замечая настойчиво подсовываемой горбушки хлеба или же горячего от солнца, пахнущего огородной зеленью помидора. Упорно отодвигая от себя то и другое, он смаковал сыр, вылизывая первым делом нежно-тягучую мякоть середки и оставляя на потом упругую, плотно-глянцевую оболочку. Шум морских волн, недорассказанные сказки и сливочный вкус козьего сыра – вот и все, что Симон знал о своей матери. Вырастил его дядя, отец Марины. Собственный отец, вернувшись с войны, женился на другой женщине, которая невзлюбила пасынка всей душой. В новом браке у отца родились еще два сына, но их мать сделала все возможное, чтобы они не общались с Симоном. Вот и на похороны они не пришли, хотя он их ждал. «Не по-людски все это, не по-человечески», – думал он, разыскивая в толпе провожающих своих единокровных братьев и расстраиваясь – не за себя, а за них. Сильвию на похоронах сопровождал старший внук. Хороший получился мальчик, умный, красивый. Не зря его назвали именем деда – выдался его копией. Сильвия души в нем не чает, расцветает в каждый его приезд. Молодежь сейчас совсем другая, не поймешь, чем живет, что любит. Уткнутся в свои гаджеты и молчат. Внук Сильвии такой же: нацепит наушники, смотрит непонятное, кажется – ни до чего ему нет дела. А вот надо же, не бросил бабушку, пришел с ней на похороны. Вырос правильным человеком, с сердцем и душой. Пролетая над ними, Симон погладил обоих по волосам. Сильвия, словно ощутив его касание, задрала голову, рассеянно улыбнулась. Она единственная провожала его так, как он хотел – с легким, переполненным радостью сердцем. Она единственная догадывалась, как ему сейчас хорошо. Сусанна стояла в сторонке, поджав губы и сложив на груди руки. Симон знал – она его так и не простила. Он и сам себя не простил. Не мог забыть ее – тоненькую, беспомощную, с кровоподтеком на губе. Поблекнувшую, будто выкачали свет. Нужно было забрать ее с собой, но он прошляпил, не сдюжил, испугался. Ничтожество. Когда она объявила о своем решении уехать, вместо того чтобы последовать за ней, малодушно обиделся. Задели ее слова, брошенные с горечью: «Никто меня здесь не спасет и не защитит». Она была права – ни на кого, и тем более на него, она надеяться не могла. Однажды он от нее уже отрекся. Второй же раз отрекся, когда отпустил ее одну в большой мир. После ее отъезда он жил один. Пил – беспробудно и черно, на износ. Вытащила его Меланья. Стала навещать его каждый день, не корила, не прятала спиртное. Стирала-готовила, обтирала тело – мыться он наотрез отказывался. Заботой его и взяла. Они снова сошлись, и она сразу же забеременела. Симон догадывался, что случилось это потому, что Сусанна его отпустила. Раз отпустила, значит, разлюбила. Сердце ныло, когда представлял, что кто-то другой обнимает ее и ласкает. Ни с кем ему не было так хорошо, как с ней. Ему стоило огромных усилий снова спуститься вниз, чтобы коснуться губами ее лба. Она ощутила прикосновение, сняла с лица одуванчиковый пух, подула, возвращая его ветру. Она давно уже была старухой – потемневшей, морщинистой, насквозь нездоровой – с надорванным сердцем и больными руками. Но он видел ее такой, какой она была полвека назад – ослепительной красавицей с янтарными косами, которые она, спасаясь от жары, закалывала шпильками в высокую корону. Он так и не узнал, что одну из своих дочерей она назвала именем его матери – Тэйминэ. Над могилой Косой Вардануш вытянулась в полный рост осока. Жаркое солнце иссушило ее почти до прозрачности, и она глухо шелестела, подхваченная полуденным ветром. Симон расстроился – так и не выбрался на кладбище, чтобы выкосить траву, а ведь собирался! Как же получилось, что запамятовал? Смерть Вардануш стала неожиданностью для всех. Она была из тех безобидных юродивых, которые со временем превращаются в неотделимую часть жизни любого городка и любого ее жителя. К ней относились ровно так, как относились к смене времен года или моросящему дождю: она была данностью, с которой можно было только смириться. Смерть ее стала притчей во языцех. Люди не могли взять в толк, зачем ей нужно было выбираться к озеру Цили, до которого на машине в хорошую погоду ехать было почти час. Хватилась ее Софья, когда пришла в очередной раз навестить соседку. В доме стояла гулкая тишина, окно спальни было широко распахнуто, а в изголовье кровати сидел нахохленный грязный голубь. Софья, суеверно перекрестившись, вышла и плотно прикрыла за собой дверь – влетевший в дом голубь всегда к плохим вестям. Звать Вардануш побоялась, молча заглядывала во все комнаты, ища ее глазами. Не обнаружив нигде, вернулась в спальню. Голубь к тому времени улетел, оставив на покрывале крохотное перышко. В изножье кровати лежали незамеченные Софьей аккуратная стопка смёртного и мятый конверт. Она заглянула туда и ахнула, обнаружив никому не нужную купюру в пятьдесят советских рублей и записку, написанную мелким почерком матери Вардануш: «Положите дочь рядом со мной». Поиски ничего не дали, но кто-то из бердцев вспомнил, что видел, в каком направлении Вардануш покидала городок, а один из пастухов рассказал, что застал ее на краю поля: она сидела в тени, сняв туфли, и ела землянику. На вопрос, куда идет, ответила, что на озеро. На берегу озера Цили ее и нашли. Вернее – не ее, а одежду, которую она, сняв, сложила и придавила камнем. Поиски ничего не дали, они и не могли дать – озеро было глубокодонным и водоворотливым, в какой из омутов оно затянуло Вардануш и когда намеревалось вернуть ее несчастное тело миру, – никто не знал. Закопали смёртное и конверт с деньгами под надгробным камнем матери, выбили на нем имя Вардануш и сразу же забыли о ней. Лишь Симон о ней помнил, и иногда ходил на могилу – выкосить осоку и закурить в поминальной чаше крупицы желтого ладана. Но в этот раз уже не успел.