Соотношение сил
Часть 60 из 96 Информация о книге
– Тридцать семь и три, но у стариков редко бывает сильный жар. Герман поймал ее руку, поцеловал кончики пальцев: – Учти, я ужинать без тебя не сяду. – Конечно, милый. Она улыбнулась, чмокнула его в губы и вскочила на заднюю площадку трамвая. Знакомый парк в Шарлоттенбурге выглядел таинственно. Влажные, по-весеннему теплые сумерки окутали Эмму уютным туманом. Деревья тихо покачивались, кивали кронами, будто хвастали набухшими почками. В подвижном рисунке веток чудились очертания сказочных существ. Маленькие нежные эльфы махали стрекозиными крыльями. Грациозные феи с прозрачными волосами до пят улыбались, протягивали волшебные палочки. Ведьмы и тролли гримасничали, таращили мутные глаза. Они выглядели забавно и вовсе не страшно. Тихо мурлыча себе под нос «Лили Марлен», Эмма покинула парк, танцующей походкой прошла по улице, открыла калитку. Из дома доносилась музыка, легкие стремительные аккорды фортепиано. У Вернера был патефон и набор пластинок, но после смерти Марты он музыку не слушал. Марта неплохо играла на рояле, старый инструмент фирмы «Беккер» сиротливо пылился в гостиной. Эмма замерла, навострила уши. Определенно это не патефон. Живая музыка, кажется, Шопен. Вполне приличное исполнение. Она нечаянно задела ногой скамеечку у вешалки, музыка оборвалась. Через мгновение появилась полька. В полумраке прихожей блеснули испуганные глаза, тихий голосок залопотал: – Добрый вечер, госпожа, господина Брахта нет дома, он в гостях у господина фон Лауэ, обещал вернуться к девяти. – А, значит, уже скоро. Я подожду. – Эмма протянула руку, щелкнула выключателем. – Скажите, Агнешка, это вы только что играли Шопена? – Да, госпожа. В ярком свете лицо польки казалось белее ее белоснежной блузки. – Господин Брахт знает, что вы играете… – Эмма кашлянула, – …на рояле его покойной жены? – Конечно, госпожа, без разрешения я бы не стала. – Полька покраснела, отвела взгляд и сдула упавшую на лицо прядь. – У вас неплохо получается. – Эмма снисходительно улыбнулась. – Учитывая, что рояль совершенно расстроен. – Инструмент в порядке, госпожа, я только чуть-чуть поправила басовые струны. – Даже это умеете. – Эмма покачала головой. – Где вы учились музыке, Агнешка? – Дома, в Варшаве, брала частные уроки. – Полька сняла с Эммы пальто, повесила на вешалку. – Вам приготовить чай или кофе, госпожа? – Спасибо, ничего не нужно. – Она мягко отстранила польку, направилась к лестнице, обернулась. – Если хотите, можете еще поиграть. Поднявшись в лабораторию, она подошла к маленькому столу у окна. В тетради ничего нового. Зато разорванная, скомканная сигаретная пачка вся покрыта мелкими строчками формул. Эмма села, осторожно разгладила бумагу. Но тут вспомнила свою утреннюю идею, достала из сумочки тайную тетрадь, принялась быстро набрасывать формулы. Через минуту перо сухо зацарапало по странице. Чернила кончились. Она взяла самописку из стакана. Разумеется, тоже пустая. Вернер писал карандашом. Баночка с чернилами стояла на подокннике. Взгляд скользнул по лотку с письмами, уперся в конверт с обратным стокгольмским адресом. Снизу доносилось тихое треньканье клавиш. Полька продолжала свои музыкальные упражнения. Эмма нервно вскочила, прошлась по лаборатории, вернулась к столу, села, сжала виски, прошептала: «Нет! Нельзя, стыдно!» – и осторожно, двумя пальчиками, вытянула из надорванного конверта сложенные вчетверо листки. Почерк у профессора Мейтнер был мелкий, но ровный и разборчивый. Дорогой Вернер! Прошлое мое письмо почти целиком состояло из формул, на этот раз о работе ни слова. Похвастаться нечем. Подозреваю, что воздух Сигбановского института мне противопоказан. Не знаю, от чего больше устала, от хамства Сигбана или от собственного овечьего смирения. Представляю, как ты качаешь головой, читая эти строки и ворчишь: Лиза, Лиза, тебе давно пора послать Сигбана к черту и перебраться в Копенгаген к Нильсу! Да, милый, ты прав. Наверное, скоро так и сделаю. Тут со мной произошла удивительная история. Я вдруг стала невероятно популярной, нет отбоя от журналистов, дважды брали интервью. Первый – бельгиец, пожилой толстяк, неплохо разбирается в физике. Пригласил меня в звукозаписывающую студию. Он постоянный ведущий какой-то научной передачи на «Радио Брюсселя». После записи мы обедали в ресторане. Сначала все шло очень мило, потом он стал задавать вопросы, которые показались мне бестактными. Ты знаешь, я терпеть не могу обсуждать своих знакомых и коллег, а толстый бельгиец хотел именно этого. У меня возникло неприятное чувство, показалось, будто ему известно о моей встрече с Отто. Эмма вздрогнула. «Встреча с Отто? Вот куда ездил Ган в начале марта. И никому ни слова! Ну, подлец! Мало того что присвоил ее открытие, так продолжает по-тихому, как вор, тянуть из нее идеи. А Мейтнер тоже хороша. Овечье смирение!» Она быстро взглянула на часы. Без пятнадцати девять. Вернер может вернуться раньше или позже. Главное – не прозевать. Окно выходило в сторону калитки. Она приоткрыла его. Стук калитки и шаги по гравию будут слышны. Если бы полька прекратила играть… Сейчас особенно громко. Что это? Дебюсси? Спуститься, сказать ей? Нет, глупо… Эмма прерывисто вздохнула и стала читать дальше. Разговор оставил неприятный осадок. Толстяк будто вытягивал из меня информацию, не то чтобы допрашивал, нет. Но хитрил, совал нос в чужие дела. Буквально через неделю мне позвонил коресспондент «Таймс». Отказать такой уважаемой газете у меня не хватило духу. Мы договорились встретиться в ресторане. В отличие от «Радио Брюсселя», «Таймс» оказался молодым, стройным, обаятельным. Вопросы его тоже звучали бестактно, но в другом смысле. Он не пытался вытянуть информацию о знакомых и коллегах. Его интересовало мое личное отношение к тому, чем они сейчас занимаются. Говорил он жестко и откровенно, поэтому понравился мне больше, чем вкрадчивый толстяк. Не хочу называть в письме имена, которыми они представились. Толстый пусть будет Дефо, стройный – Крузо. Клички вполне подходят. Не исключено, что оба они – родственники Даниэля Дефо, но не по литературной, а по другой, побочной линии. Крузо бросил мне страшное обвинение. Он сказал, что, написав об открытии в Берлин, я сдвинула земную ось, нарушила предустановленную гармонию. Примерно так: «Не случайно открытие сделал не Ферми в фашистской Италии, не Ган в нацистском рейхе, а вы в нейтральной Швеции. Написав Гану, вы…» В общем, мысль понятна. Если совсем уж честно, этот мальчишка озвучил то, что мучает меня в последнее время все сильней. Знаю, ни в чем не виновата, но в душе что-то постоянно свербит. Как говорила моя мама, чувства не выключишь. Крузо вдруг упомянул твое имя. Их интерес ко мне кое-как объяснить можно. А зачем им понадобился ты? У Эммы пересохло во рту. Англичане интересуются германским урановым проектом. Было бы странно, если бы обошли стороной профессора Мейтнер. Уж кому-кому, а разведке отлично известно, кто реальный автор открытия. Да, Мейтнер не связана с проектом, но столько лет работала с теми, кто в нем участвует, может оценить потенциал всех и каждого в отдельности. Но при чем здесь Вернер? Или имя мелькнуло случайно? Эмма перевернула страницу. Не такие они олухи, знают, чем ты занят. Твой резонатор ни малейшего отношения к военной теме не имеет, тем более ты его еще не собрал. Если только эти болваны не перепутали тебя с покойным Маркони. Неужели дурацкое клеймо «лучей смерти» все еще от тебя не отлипло? Право, это уже не смешно. Или они прощупывают возможность сделать тебя и Макса внештатными немецкими корреспондентами «Таймс»? Я объяснила, что ты уволился из института, заверила, что в работах, которые их интересуют, не участвуешь. Разговор сразу прекратила. Остался неприятный, тревожный осадок. «Таймс» вышел на этой неделе. Никаких острых моментов. Занимательная физика для младших школьников. В преамбуле Крузо процитировал слова Нильса и Альберта о том, что открытие принадлежит мне, а не Отто, и здорово вмазал Сигбану. Теперь он шевелит желваками, но разговаривать со мной стал вежливей. Не знаю, вышла ли передача на «Радио Брюсселя», думаю, что вышла. Не исключено, что толстый Дефо и стройный Крузо – обычные журналисты, а у меня шпионофобия. – Не исключено, – прошептала Эмма. Звуки рояля неприятно отдавались в голове. Полька играла что-то громкое, быстрое, современное. «Негритянский джаз? – Эмма поморщилась. – В рейхе эта музыка запрещена… Господи, что я делаю? Гадость! Клянусь, никогда больше! Все-таки Мейтнер дура. Зачем написала Гану? Я бы на ее месте ни за что… На ее месте? Мне светит открытие подобного масштаба? Почему бы и нет? Но только на роль смиренной овцы я не согласна. Господа, вас ждет сюрприз, и не надейтесь заткнуть мне рот, это будет мое открытие, я вам не Мейтнер… Ага, размечталась, прекрасная Эмма! Разве ты способна измерять силу тока собственным телом, как Кавендиш? Кроме физики, для тебя слишком много всего существует. Размениваешься на мелочи, не можешь отказать себе в мелких житейских радостях». Мысли путались, глаза пожирали последние абзацы. Надеюсь, в следующем моем письме опять появятся формулы, должна же я, наконец, сдвинуться с мертвой точки! Столько сил потрачено впустую, это, в конце концов, несправедливо. А как поживает игрушка? Мне кажется, ты зациклился на выборе начинки, на расчетах инверсии населенностей. Статистика Больцмана вещь хорошая, но ты уже стер мозги до мозолей. Ты практически собрал игрушку, так накачай ее чем-нибудь. Начни экспериментировать по-настоящему, и ответы придут сами собой. Да, вы с Марком идеально дополняли друг друга, но это вовсе не значит, что по отдельности работать не можете. Уверена, Марк работает вовсю, хотя, конечно, ему тоже тебя здорово не хватает. Смелее, мой милый, прекрати рефлексировать и оглядываться назад! Внизу стукнула калитка. В дрожащих руках запрыгали последние строчки: Скучаю по тебе, особенно вечерами. Однако наша договоренность по-прежнему в силе. Увидимся, когда соберешь игрушку, не раньше. Твоя Лиза. Эмма сложила письмо, сунула в конверт, схватила самописку. Перо сухо царапало тетрадную страницу. «До чего же отвратительный звук! Ну конечно, забыла заправить, письмо отвлекло. Нет, никогда больше! Какой стыд!» Руки вспотели. Крышка чернильницы прокручивалась во влажных пальцах. Музыка давно смолкла, снизу звучали голоса Вернера и Агнешки. Слов не разобрать. Наконец удалось отвинтить крышку, заправить самописку. Но перо все так же сухо шуршало, не оставляя следа. Застучали шаги по лестнице. Эмма раздраженно трясла самопиской над своей тайной тетрадкой. Дверь открылась. – Дорогуша, привет! Умница, что не ушла, дождалась меня. – О боже! – На страницу, прямо на свежую, незаконченную запись упала огромная клякса. * * * Маша отнесла в администрацию все необходимые медицинские бумажки. Самуил Абрамович Самосуд, художественный руководитель и главный дирижер, вызвал ее в кабинет, начал бодро: – Что же это вы, товарищ Крылова? Только мы вам заслуженную дали, и вот здрассти-пожалуйста! О чем говорить дальше, он не знал. Случай был уникальный. Солистки балета детей не рожали, Маша оказалась первой если не за всю историю театра, то за последние лет десять точно. – Извините, Самуил Абрамович, так получилось, – краснея, залопотала она и, спохватившись, добавила, как учила Пасизо: – Я могу пока поработать педагогом-репетитором. Самосуд поднял на нее по-сталински прищуренные глаза, шевельнул усами, произнес деловитой скороговоркой: – По закону декретный отпуск шестьдесят три дня. Тридцать пять до родов и двадцать восемь после. «Знаю, знаю, дорогой Самуил Абрамович, только понять не могу, как у вас язык поворачивается вслух произносить эту грязную антисоветчину, – подумала Маша, едва сдерживаясь, чтобы не захихикать, – вот уж настоящая вражеская агитация с пропагандой. Тридцать пять до и двадцать восемь после. Обалдеть какая щедрость. Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство и за счастливое материнство тоже. Как там в незабвенном фильме “Цирк”? Рожайте на здоровье – черненьких, желтеньких, в крапинку». – Вы чему это улыбаетесь? – кашлянув, спросил Самосуд.