В тихом городке у моря
Часть 21 из 44 Информация о книге
– Ради него, поверь! Только ради него! Это же… психологическая травма, как ты не понимаешь! – Только не строй из себя заботливую мать! До сих пор ты не очень часто думала о сыне! – Голос у Ивана сорвался. На его крик прибежала испуганная сестра. Алена быстро вылетела из палаты. Иван сел на кровать и заплакал. «Как же больно, господи! Невыносимо больно. За что ты меня? Что я сделал такого? Чтобы так – все и сразу? За что?» В тот же день пришло письмо от отца. Он, конечно, звал его к себе. Писал, что Тоня и Мишка будут рады и что они уже все подготовили и его ждет отдельная комната – Мишка с радостью уступил свою и очень ждет старшего брата! Сетовал на то, что Иван сразу не сообщил ему о несчастье – конечно, они бы тут же приехали! Требовал, чтобы он сообщил точную дату выписки. Иван ответил, что точную дату выписки не знает и что приезжать в Ленинград за ним уж точно не надо – он прилично окреп, да и вообще все в порядке. Благодарил за ответ и передавал сердечный привет Антонине и младшему брату. Он попросил не выписывать его под самый Новый год – пусть отец с семьей встретят праздник нормально. А уж после заявится он. Так сказать, скрасить их жизнь. В новогоднюю ночь дежурили одиночки – так называли бессемейных. Пожилая сестра Нина Ивановна позвала его в сестринскую: – Иди, Вань! Хоть выпьем по рюмке! В сестринской собрался весь коллектив одиночек – санитарка Тамарка, с красивым трагическим лицом, перерезанным грубым широким шрамом – по слухам, ее порезал любовник, уголовник. Сильно пьющий дежурный врач Коконин – закоренелый холостяк, живущий с мамой и потому подвергающийся вечным насмешкам. И сама тетя Нина, Нина Ивановна, старая дева. На столе стояли плошка с салатом оливье, тарелка с пирожками и бутылка водки. Раздался гром курантов, и все подняли стаканы. – За счастье! – всхлипнула Нина. Выпили разом. «За счастье, – подумал Иван. – просто смешно. Хорошая у нас компания: четверо покалеченных жизнью. Ну и один – калека физический, как говорится, до кучи». * * * В день выписки погода совсем расстроилась – теперь наступила настоящая питерская зима со всеми ее прелестями в виде слякоти, колкого дождя, пронзительного ветра и быстро тающего снега. Иван вышел из двери отделения и растерянно встал посредине двора – куда ему податься? Прежде чем он уедет из этого невыносимого города, он должен увидеть сына. Нащупав в кармане куртки двушку, он подошел к телефонному автомату. Трубку долго не брали. Наконец он услышал заспанный голос бывшей жены. – А, это ты, – громко зевнув, разочарованно сказала она. – Уже на свободе? Он пропустил ее слова мимо ушей и сухо сказал, что хочет увидеть Илюшу. – Он болеет, – отрезала Алена. – Высокая температура, да и вообще, мы же договорились, что видеть тебя таким ему ни к чему! Ты совершенно не думаешь о психике ребенка! Да и к тому же ты из больницы, зачем ему лишняя инфекция? И еще ты же подписал, что… – Что? – закричал он. – Что я подписал, говори! Он, кажется, начинал понимать. – Что ты разрешаешь усыновление и отказываешься от сына! – отбарабанила она и ехидно добавила: – Провал в памяти? Понимаю! И очень сочувствую! – Ну ты и дрянь! – закричал он. – Какая же ты дрянь! Значит, подсунула… Видела, что я плохо соображаю! Нашла удобное время. Как ты могла, Алена? Что плохого я тебе сделал? – Он заплакал, громко всхлипывая, позабыв о мужской гордости, о достоинстве. – За что ты меня так? – повторил он. – А знаешь… Я докажу! И поверь, у меня найдутся свидетели! Как ты это все прокрутила. Я докажу, слышишь? И я буду видеться с сыном! – Попробуй! – Алена бросила трубку. Иван почувствовал, как силы совсем покинули его, и сел на мокрую от снега скамейку. Стрельнул сигарету у стремительно пробегавшего доктора и решил: «Жить. Да, да! Жить! Жить за мальчишку с ампутированными ногами. Жить в благодарность Нонне Сергеевне, доктору Кругликовой, сохранившего ногу. В память деда и бабки. За Леньку Велижанского. Жить». Он понимал, что бороться за сына сейчас невозможно по одной простой причине – у него просто нет сил. Вот только доехать до вокзала, взять билет и добраться до отца. Все. А там надо окрепнуть, прийти в себя. Снова стать человеком – хотя бы попытаться. Раз уж так получилось. Раз уж он остался на этом немилом свете. Поезд в Г. уходил поздно вечером. Он взял билет, отбил отцу телеграмму, в вокзальном буфете съел шницель с лапшой, взял в дорогу пару бутербродов с сыром, выпил бутылку боржоми и стал ждать отправления поезда. Уснул, сидя в кресле, и чуть не проспал – не слышал ни пронзительно-резкого голоса диктора, ни привокзальной суеты. Ничего. Полку взял верхнюю, так дешевле. Но попутчик, молодой парень, уговорил его поменяться: – Куда ты наверх, инвалид? Сказано это было добродушно, безо всякого желания оскорбить или унизить. Но это слово врезалось ему в голову так, что еле сдержал подступившие слезы. А что обижаться? Действительно, инвалид! А как назвать сильно хромого человека, опирающегося на костыль? Ночью не спал, выспался днем на вокзале. А может, просто волновался, тревожился, как все сложится у отца. Понимал – он теперь всем нагрузка, обуза. И в первую очередь самому себе. Рано утром вагон засуетился и заходил ходуном: хмурый народ шастал мимо – в тамбур на перекур, в туалет, в вагон-ресторан. Проводница принесла мутный чай, и Иван нехотя сжевал свои подсохшие бутерброды. Он смотрел в окно, мимо проплывали поселки и полустанки, мелькали пустые переезды и серые, чуть прикрытые снегом поля. Пролетали мокрые и хмурые леса и размытые сельские дороги, уходящие в неведомую даль. Мимо проплывала жизнь, на которую он смотрел странным, отчужденным, отстраненным взглядом. Поезд в Г. прибывал поздним вечером, почти ночью. За окном было беспросветно черно, и казалось, что это пустое, необжитое пространство бесконечно. Но вскоре появились первые мутные огни деревень и поселков. Приехали. Иван стоял в тамбуре – стоянка поезда была короткой, пятиминутной. Поезд фыркнул, бесцеремонно дернулся и резко остановился. Недовольная проводница со стуком открыла дверь вагона и сбросила ступеньки. Он не сразу увидел отца – тот постарел. Иван помнил его высоченным белокурым и синеглазым красавцем, а сейчас перед ним стоял сутулый, даже сгорбленный человек в очках, по которым стекал мокрый снег. Отец был растерян, подслеповато оглядывался по сторонам, то и дело снимал очки, протирал их рукой, снова надевал и беспомощно вертел головой. Сжало горло. Иван громко сглотнул застрявший комок и выкрикнул: – Отец! – Голос сорвался на фальцет. Отец вздрогнул, замешкался и бросился к нему: – Ванька! Они обнялись и долго стояли так, слыша, как тяжело отходит поезд, громко и натужно лязгая колесами. И еще – они боялись, стеснялись посмотреть друг на друга. Разомкнув руки, принялись смущенно разглядывать друг друга. Отец вытирал мокрой ладонью слезы, бормотал что-то оправдательное, смущался, стесняясь, отводил глаза и похлопывал сына по плечу: – Ну как же так, сын? Как же так? За что же так, а? Иван мотнул головой, вымученно улыбнулся: – Ну что, батя? Двинули? Что-то погодка не очень! Не очень располагает к прогулке! Отец с усилием улыбнулся. За крошечным зданием вокзала, точнее станции, их ждал «пазик» со спящим водителем. Полтора часа ехали по разбитой дороге, пару раз почти садились и почти застревали, но все-таки выбирались. Иван дремал на заднем сиденье и слышал, как отец просил сержанта ехать «плавнее». Он проснулся, когда «пазик» резко затормозил и отец цыкнул на водителя: – Ну ты и болван, Семиренко! Иван огляделся и понял, что они на месте, на территории военной части, в жилом массиве, среди трехэтажных домов-бараков для военнослужащих. Выбрались из машины, отец подхватил его чемодан, и, толкнув скрипучую дверь, они зашли в подъезд. Это был не подъезд, а предбанник, почти сразу вход в их квартиру-берлогу. – Не Версаль тут у нас, Ваня, уж извини. Мы-то привыкли, а вот ты, столичный житель, – извиняющимся тоном сказал отец. Из маленького предбанника тут же пахнуло теплом, печкой и вареной картошкой – запахло домом. На пороге, кутаясь в серый пуховый платок, появилась Антонина. – Ванечка! – радостно вскрикнула она. – Ну наконец-то! Как добрался? Голодный? – И, увидев его костыль, прослезилась. Прошли на кухню, крошечную, метров в пять. Там было жарко – угол печки аккурат приходился на кухонную стену. Тоня захлопотала, ставя на стол остывшие пироги, миску с картошкой, соленые грибы и огурцы с налипшими зернами укропа. Появилась и влажная бутылка «Столичной». Выпили, закусили, и Иван понял, как невыносимо устал – как ни крепился, глаза закрывались, слипались. Тоня проводила его в его комнату – тоже крохотную, семиметровую, жарко натопленную: узкая кровать, шкаф для одежды и письменный стол брата Мишки. Иван разделся и бухнулся на кровать. Пружины протяжно запели, матрас попружинил, привыкая к незнакомому телу, а Иван уже спал, успев только уловить, как восхитительно, свежо и чуть горьковато пахнет хрустящее, накрахмаленное постельное белье. Рано утром Тоня убегала на работу, в школу. Школа находилась на другом конце городка, который, кстати, оказался не так уж мал. Сонного Мишку долго уговаривала поторапливаться. Иван все слышал, лежа у себя в комнате. Отец уходил еще раньше, тихо, без завтрака, пока Иван еще спал. На кухне всегда лежал завтрак, оставленный Тоней: пирожки, хлеб, яйцо или укутанная в старый платок каша, овсяная или пшенная. Ни сыра, ни колбасы, ни масла в поселке не было – завозили под праздники, редко. В такие дни перед Военторгом – ни больше ни меньше – выстраивалась длиннющая, на полпоселка, очередь. За продуктами ездили в районный центр, что был в пятнадцати километрах. Жили скромно, даже скудно, но дружно и весело. Женщины вместе кроили и шили платья, вязали теплые свитера, ходили в лес по грибы и ягоды, вместе крутили банки с соленьями и варили варенье. Они, эти сильные и храбрые женщины, поддерживали друг друга как могли: жалели не очень удачливых в браке, сидели с чужими детьми, выручали друг друга копейкой, угощали пирогами и делились последним. Собирались часто, почти каждую субботу, по очереди. Летом ставили столы на улицах – квартирки были убогие, тесные. Пели песни под гитару, на которой прекрасно играл отец. Запевалой была Антонина – ах, какой у нее был звонкий голос! И Ивану нравилась эта немудреная жизнь – здесь все было просто и все понятно, кто друг, а кто враг, кто щедр, а кто скуп. Кто правдив, а кто лжец. Кто, не брезгуя ничем, выслуживается за лишнюю звездочку. А кто честен и справедлив – в маленьком городке ничего не утаишь и всё как на ладони. Но жизнь, при всей ее простоте и немудренности, была здесь тяжелой: убогий и трудный быт, паршивый климат, вечное выживание и наивные, детские мечты о санатории на море, о новом ковре, о хрустальной вазе и о сервизе с мадоннами. С отцом отношения были странные – по душам они не говорили, и Ивану казалось, что отец стесняется своего уже давно взрослого сына, чувствуя перед ним большую вину. Иван видел, как тот уставал, какая непростая у него служба, и в душу тоже не лез. А с мачехой, Тоней, все было прекрасно – чудесной женщиной оказалась жена отца, хоть тут повезло. Мишка… конечно, дружбы с братом не было да и быть не могло – росли они порознь, в разных условиях. Да и разница в возрасте была солидной. Но Иван видел, что младший, хоть и стесняется взрослого братца, восхищается им и даже гордится. Только вот чем – непонятно. Он с ним разговаривал, пытался наладить мосты, что-то рассказывал ему из «семейного» – про Москву и Ленинград, про войну, революцию, деда и бабку. Мишка слушал внимательно, но у него были совсем другие интересы. И Иван, признаться, с облегчением уходил к себе – брал книгу или просто лежал, уткнувшись глазами в деревянный низкий потолок. Думал, вспоминал свою жизнь. Перелопачивал ее, перекручивал, вертел так и сяк. Искал свою вину. И задавал себе все тот же вопрос – почему? Но ответа по-прежнему не было. Конечно, он понимал, что он отцовской семье в тягость. Трутень. Трутень, паразит, сидящий на шее. Было невыносимо стыдно, и он пытался хоть чем-то быть полезным – помочь по хозяйству, не отцу, так хотя бы Тоне. Да что там за помощь? Принести из сарая, что на заднем дворе, вязанку дров. Подтопить печь. Вымыть посуду, почистить картошку. Подмести или доползти до магазина за свежим хлебом. Дела были нехитрые, а вот все давалось с трудом – нога «зудела» так, что он скрипел зубами и мысль была одна: лечь, лечь, лечь. Втихаря пил пачками анальгин, как-то держался. Жаловаться – последнее дело, у всех и так забот полон рот. Летом, конечно, было повеселее – ходил на футбольное поле, где гоняли мяч срочники, присаживался на лавку и болел за ребят. Болел и думал с горечью, что сам теперь никогда не погоняет мяч по пыльному полю, никогда не подпрыгнет, чтобы забросить его в самодельную, сделанную из ведра баскетбольную корзину. Никогда не пригласит на танец девушку. Не пойдет в лес за грибами. Не сможет водить машину. Как много набиралось этих «никогда»! Странные чувства одолевали его тогда – то наступал странный зыбкий покой, то начинало колотить от тревоги и страха. То не давал спать стыд перед отцом и Тоней и возникала нежная привязанность к брату. Но чаще с головой накрывала обида и тоска по себе прежнему. Тоска по той жизни. Про себя разговаривал с дедом: «Как жить, дед? Ну, с того света я выкарабкался. Не без потерь, но все-таки. А вот на этом свете, куда я вернулся, я оказался как в глухом лесу – блуждаю, ищу выход и не нахожу, страшно устаю и меня душит отчаяние. Мне часто кажется, что я никогда не выберусь из этой дремучей, темной чащи. По ночам меня начинают пугать звуки и запахи, я задыхаюсь и жалею о том, что я вообще вернулся в этот глухой лес под названием жизнь. Потому что ни черта я в этой самой жизни не понимаю! Иногда немного взбадриваюсь, воодушевляюсь и начинаю на что-то надеяться. Но это быстро проходит, и я снова проваливаюсь в глухое, бездонное отчаяние. И снова меня грызет смертная тоска и видится одна безнадега. Что делать, дед? Как спастись? Знаю, что ты мне ответишь! Поглядим – посмотрим, да? Не дрейфь, Ванька? В жизни всяко бывает – и плохо, и очень плохо. И тошно до рыка. И что? Все проходит. Бесследно, не бесследно, но точно проходит! Держись, парень! Прямая не вывезет – кривая поможет!» Прошел год, и снова приближался Новый год. На праздник своими силами готовили концерт и стол – собирали деньги на шампанское и конфеты, устраивали конкурсы и шарады. Были, конечно, и призы для победителей. Возбужденные женщины бегали из подъезда в подъезд, шептались по кухням, шили праздничные платья и делились рецептами блюд. Возбуждение и оживление витали в воздухе, и Тоня, конечно, во всей этой суете принимала активное участие. Пару раз Иван заходил в клуб – небольшой, слегка накренившийся домик со скрипучим полом – и видел, как женщины, стоя на стремянках, украшают серебристым дождем и гирляндами деревянные стены и потолок. Робея и не надеясь на результат, смущенная Тоня предложила ему на концерте вместе с отцом спеть под гитару. – Я помню, как ты пел, Ванечка!