Дорога тайн
Часть 24 из 77 Информация о книге
И все же аквариум на одну ночь – это чересчур; тут Кларк явно зашкалил, – это зашло слишком далеко. Или я просто слишком устал от всех путешествий, чтобы оценить такой жест? – подумал Хуан Диего. Ему претило винить Кларка за то, что тот был Кларком, как и за его вечную благость. Хуан Диего искренне любил Кларка Френча, но любовь к молодому писателю мучила его. Кларк был непробиваемым католиком. Из аквариума внезапно плеснуло теплой морской водой, отчего Хуан Диего и управляющий отелем вздрогнули. Неужто какой-то рыбке не повезло и ее съели или прикончили? В поразительно чистой зеленой воде не наблюдалось ни следов крови, ни фрагментов рыбьей плоти; бодрствующий угорь не обнаруживал никаких внешних признаков правонарушения. – Этот жестокий мир, – заметил управляющий отелем. Подобное, без малейшей иронии, высказывание можно было вычитать в романе Кларка Френча, в том месте, где у автора говорилось о моральном падении. – Да, – только и сказал Хуан Диего. Он родился нищебродом; он ненавидел себя, когда смотрел свысока на других людей, особенно если они были хорошими людьми, как Кларк, а Хуан Диего смотрел на него свысока, с тем же снисхождением, с каким в литературном мире смотрели на Кларка Френча более значимые персоны – за то лишь, что он был духоподъемен. После того как управляющий оставил его в покое, Хуан Диего пожалел, что не спросил о кондиционере; в комнате было слишком холодно, а терморегулятор на стене предлагал уставшему путнику головоломку стрелок и цифр – подобное можно было бы себе представить в кабине истребителя. Почему я так устал? – подумал Хуан Диего. Почему все, чего я хочу, – это лишь спать и мечтать или же снова увидеть Мириам и Дороти? На него опять неожиданно навалилась дремота, он сел за стол и уснул в кресле. Проснулся он, дрожа от холода. Не было никакого смысла распаковывать огромную оранжевую сумку на одну ночь пребывания в отеле. Хуан Диего положил бета-блокаторы на раковину в ванной, напомнив себе, что нужно принять обычную, правильную дозу, а не двойную. Сняв одежду, он оставил ее на кровати, принял душ и побрился. Его дорожная жизнь, очень похожая на обычную, к которой он привык, вдруг показалась ему пустой и бесцельной без Мириам и Дороти. И почему? – задавался он вопросом наряду с вопросом о своей усталости. Сидя в гостиничном халате перед телевизором, Хуан Диего посмотрел новости; воздух оставался таким же холодным, но писатель поколдовал над терморегулятором и ухитрился сбавить обороты вентилятора. Кондиционер не добавил тепла – он просто стал слабее гнать воздух. (Разве эти бедные рыбы, включая мурену, живут не в теплых морях?) По телевизору показывали нечеткое видео с террористом-смертником в Минданао, снятое на камеру наблюдения. Лицо террориста было неразличимо, но его хромота пугающе напоминала хромоту Хуана Диего. Хуан Диего стал пристально изучать небольшие различия – тоже правая, искалеченная нога, – но в следующий момент взрыв все уничтожил. Раздался щелчок, и под царапающий шорох на экране телевизора стало темно. Видео расстроило Хуана Диего, как будто он был свидетелем собственного самоубийства. Он отметил, что в ведре достаточно льда, чтобы пиво оставалось холодным еще долго после обеда – если холодного кондиционера для этого окажется мало. Хуан Диего оделся при зеленоватом свечении, шедшем из аквариума. «Lo siento, сеньор Моралес, – сказал он, выходя из гостиничного номера. – Я сожалею, если для вас и ваших друзей не хватит тепла». Казалось, мурена наблюдала за писателем, в сомнении остановившемся в дверях; взгляд кусачего угря был настолько тверд, что Хуан Диего, прежде чем закрыть за собой дверь, помахал рукой неотзывчивому существу. В семейном ресторане – с «полной для кого-то приватностью», – куда Бьенвенидо отвез его, за каждым столом орал ребенок, и казалось, что все семьи знают друг друга; они кричали, передавая туда-сюда, от стола к столу, тарелки с едой. Антураж не поддавался пониманию Хуана Диего: дракон со слоновьим хоботом топтал солдат; Дева Мария с сердитым на вид Младенцем Христом на руках охраняла вход в ресторан. Это была грозная Мария – с повадками вышибалы, подумал Хуан Диего. (Оставьте Хуану Диего право придираться к повадкам Девы Марии. Разве у того дракона со слоновьим хоботом, топчущего солдат, не было таких же проблем с повадками?) – Разве «Сан-Мигель» не испанское пиво? – спросил в лимузине Хуан Диего Бьенвенидо, когда они ехали обратно в отель. Хуан Диего, должно быть, выпил пива. – Ну, это испанская пивоварня, – сказал Бьенвенидо, – но их головная компания находится на Филиппинах. Любая версия колониализма – в частности, испанского колониализма – явно выводила Хуана Диего из себя. А тем более католический колониализм. – Полагаю, это колониализм, – сказал писатель; в зеркало заднего вида он заметил, что водитель лимузина обдумывает его слова. Бедняга Бьенвенидо: ему показалось, что имеется в виду пиво. – Полагаю, да, – только и сказал Бьенвенидо. Вероятно, это был день какого-то святого, которого Хуан Диего не помнил. Подобающая молитва, зазвучавшая в часовне, присутствовала не только во сне Хуана Диего; тем утром молитва приплыла наверх, в комнату дома «Niños Perdidos», где вместе с el gringo bueno проснулись дети свалки. – ¡Madre! – воззвала одна из монахинь, чей голос был похож на голос сестры Глории. – Ahora y siempre, serás mi guía. – Матерь Божья! – отозвались сироты-дошкольники. – Отныне и навсегда ты будешь моей наставницей. Дошкольники были этажом ниже, в часовне, под спальней Хуана Диего и Лупе. В дни святых снизу доносились подобающие молитвы, после чего дошкольники отправлялись на свой утренний марш. Лупе, либо проснувшаяся, либо полусонная, лопотала свою собственную молитву в ответ на детские голоса, устремленные к Деве Марии. – Dulce madre mía de Guadalupe, por tu justicia, presente en nuestros corazones, reine la paz en el mundo, – не без сарказма молилась Лупе. – Моя милая Божья Матерь Гваделупская, в праведности своей пребывающая в наших сердцах, да воцарится мир во всем мире. А в это утро, когда Хуан Диего, едва проснувшись, лежал с закрытыми глазами, Лупе сказала: – Вот тебе чудо: наша мать ухитрилась проскочить через нашу комнату – она принимает ванну – и так и не заметила доброго гринго. Хуан Диего открыл глаза. Либо el gringo bueno умер во сне, либо спал мертвым сном, причем простыня больше не покрывала его. Хиппи со своим распятым Христом лежал в полном оцепенении, представляя собой наглядную картину безвременной смерти, погибшей молодости – а из ванной комнаты раздавался голос Эсперансы, поющей какую-то мирскую песенку. – Он красивый парень, правда же? – спросила Лупе брата. – От него пахнет пивной мочой, – заметил Хуан Диего, наклонившись над молодым американцем, убедиться, что он дышит. – Мы должны вытащить его на улицу – по крайней мере, одеть его, – сказала Лупе. Эсперанса уже вынула пробку из ванны; было слышно, как выливается вода. Пение Эсперансы стало глуше, – вероятно, она вытирала волосы полотенцем. В часовне этажом ниже или, может быть, в поэтическом преломлении сновидения Хуана Диего монахиня с голосом сестры Глории еще раз воззвала к детям повторить за ней: – ¡Madre! Ahora y siempre… – Я хочу обнять тебя руками и ногами! – пела Эсперанса. – И я хочу ласкаться нашими языками! – И в саване белом увидел ковбоя, – запел спящий мертвым сном гринго. – Молодого ковбоя, холодного, как земля. – Это какая-то фигня, а не чудо, – сказала Лупе; она встала с кровати, чтобы помочь Хуану Диего одеть беспомощного гринго. – Полегче! – застонал хиппи; он все еще спал или же был абсолютно не в состоянии ни во что врубиться. – Мы ведь все друзья, верно? – продолжал он. – Ты пахнешь великолепно, и ты такая красивая! – сказал он Лупе, когда она пыталась застегнуть на нем грязную рубашку. Но глаза доброго гринго так и не открылись – он не видел Лупе. У него было слишком сильное похмелье, чтобы проснуться. – Я выйду за него замуж, если только он перестанет пить, – сказала Лупе Хуану Диего. От доброго гринго разило перегаром – это было хуже всего прочего, относившегося к нему, и Хуан Диего попытался отвлечься от этого смрада, подумав, о каком же подарке заикался дружелюбный хиппи: минувшей ночью, будучи еще почти в сознании, молодой уклонист пообещал детям свалки некий подарок. Естественно, Лупе знала, о чем подумал ее брат. – Вряд ли дорогой мальчик готов сделать нам какие-то особенные подарки, – сказала Лупе. – Когда-нибудь, лет через пять-семь, было бы неплохо заполучить от него просто золотое обручальное колечко, но сейчас я бы не рассчитывала на что-то исключительное – пока этот хиппи тратит свои деньги лишь на алкоголь и проституток. Как будто окликнутая словом «проститутки», из ванной вышла Эсперанса; на ней были два обычных полотенца (волосы были повязаны одним, тело едва прикрыто другим), в руке – одежда для улицы Сарагоса. – Посмотри на него, мама! – воскликнул Хуан Диего и начал расстегивать рубашку доброго гринго еще быстрее, чем Лупе застегивала ее. – Вчера ночью мы нашли его на улице – на нем не было ни одной отметины. Но сегодня утром – посмотри на него! – Хуан Диего расстегнул рубашку на хиппи, чтобы показать кровоточащего Иисуса. – Это просто чудо! – Это el gringo bueno – он не чудо, – сказала Эсперанса. – Ой, дайте мне умереть – она его знает! Они были голыми вместе – она с ним все делала! – закричала Лупе. Эсперанса перевернула гринго на живот и стянула с него трусы. – Вы это называете чудом? – спросила она своих детей. На голой заднице милого юноши была татуировка американского флага, но флаг был намеренно разорван пополам, разделенный щелью между ягодицами. Данная картина отнюдь не вызывала патриотических чувств. – Полегче! – не приходя в сознание, прохрипел гринго; он лежал лицом вниз на кровати, рискуя задохнуться. – От него несет блевотиной, – сказала Эсперанса. – Помогите мне затащить его в ванну – вода поможет ему очухаться. – Гринго засовывал свою штуку ей в рот, – бормотала Лупе. – Она засовывала его штуку в себя… – Прекрати, Лупе, – сказал Хуан Диего. – Забудь, что я сказала насчет свадьбы, – крикнула Лупе. – Ни через пять лет, ни через семь – никогда! – Ты встретишь кого-нибудь другого, – сказал сестре Хуан Диего. – С кем Лупе познакомилась? Кто ее расстроил? – спросила Эсперанса. Она взяла голого хиппи под руки; Хуан Диего взял его за лодыжки, и они понесли его в ванную. – Это ты ее расстроила, – сказал матери Хуан Диего. – Ее расстроила мысль о тебе с этим добрым гринго. – Чепуха, – сказала Эсперанса. – Все девчонки любят гринго, а он любит нас. Такой сын только сердце матери разобьет, а всех прочих женщин на свете малыш-гринго делает очень счастливыми. – Малыш-гринго разбил сердце мне! – запричитала Лупе. – Что это с ней – у нее, что ли, месячные? – спросила Эсперанса Хуана Диего. – В ее возрасте у меня уже были первые месячные. – Нет, у меня не было месячных – у меня никогда не будет месячных! – взвизгнула Лупе. – Я умственно отсталая, помнишь? Мои месячные отстают! Опуская хиппи в ванну, Хуан Диего и Эсперанса ударили его головой о вентиль с горячей водой, но парень даже не вздрогнул и не открыл глаза; его единственным ответом было то, что он схватился за свой пенис. – Разве не прелестно? – спросила Хуана Диего Эсперанса. – Он милый парень, верно? – По одежке в тебе признаю я ковбоя, – запел спящий гринго. Лупе хотела было включить воду, но, увидев, что el gringo bueno держится за свой пенис, она снова расстроилась. – Что он с собой делает? Он думает о сексе – я знаю, что думает! – сказала она Хуану Диего. – Он поет – он не думает о сексе, Лупе, – возразил Хуан Диего. – Конечно думает – малыш-гринго все время думает о сексе. Вот почему он так молодо выглядит, – сказала Эсперанса и включила воду, повернув до отказа оба вентиля. – Полегче! – воскликнул добрый гринго, открывая глаза. Он обнаружил перед ванной всю троицу, уставившуюся на него. Вероятно, такой он Эсперансу еще не видел – с белым намотанным на голову полотенцем, из-под которого на лоб и щеки ее красивого лица падали мокрые спутанные волосы. Она сняла полотенце, чуть влажное от волос, чтобы хиппи было чем вытереться. Затем она на короткое время удалилась, чтобы принести пару чистых полотенец. – Ты слишком много пьешь, малыш, – сказала Эсперанса доброму гринго. – У тебя маловато тела, чтобы справляться с алкоголем. – А что ты тут делаешь? – спросил ее милый юноша. У него была чудесная улыбка, несмотря на то что на его тощей груди умирал Христос.