Финист – ясный сокол
Часть 33 из 104 Информация о книге
– Знаю лучше вас, – ответил Потык. – Чтоб вы понимали: меня волхвы в ученики берут. Это лето – последнее, осенью я уже буду служить при требище. Я три языка знаю, и все руны: и древние, и новые, и запретные. И про нежить тоже много знаю… – А раз знаешь, – перебил Тороп, – так молчи. Кто сказал – тот проиграл. Молчи. Но малой Потык не хотел успокоиться, он заплакал и стал искать третий камень, однако не нашёл. – Она только что тут сидела! И что? Всё? Её – нет? Утопили? Я оглянулся на Торопа: он тоже горевал. Это был тяжёлый момент: мы шли совсем за другим делом, никого не трогали, и никакие мавки нам были не нужны. Три деревни отрядили нас, чтоб угомонить змея. И вот, в самом начале пути, когда ещё не дошло до дела, – мы случайно увидели человеческую гибель. Это был самый дурной знак из всех дурных знаков. Я поднял с земли лохмотья: девичью рубаху длиной до колена, какие носят в тёплых краях. Чиненную и перечиненную, выгоревшую на солнце, со следами пятен крови на рукавах: хозяйка этой истлевшей рубахи явно часто делала богам красные подношения. Под рубахой я увидел обувь погибшей девки. Необыкновенного вида сандалии с подошвой, целиком скованной из железа, с кожаными ремнями, также соединёнными меж собой железными скобами. Обе железные подошвы были стёрты допуста и лопнули во многих местах. Чья странная прихоть заставила девку носить на ногах железо – я не мог понять; но не удивился. Здесь же лежали две чёрных от грязи, драных тряпки: обмотки-онучи. В котомке не было ничего, кроме железного песта толщиной в палец и длиной в три пальца. Пест был отполирован, как будто девка много дней не выпускала его из рук. Очевидно, она держала этот странный предмет при себе в качестве оружия. Скорее всего, подумал я тогда, эта девка – бродяга, сумасшедшая или, что вероятнее, больная. В наших странных краях можно было встретить кого угодно. Одного из общины выгнали, другой сам ушёл, дурью маялся и попрошайничал, третий просто обезумел. Странных, чудных людей, оторванных от родов и от дела, шаталось достаточно. Многие шли к нам. Зимой, конечно, было холодно, зато летом сыто. Орехов, ягоды, рыбы навалом. В хороший год мы даже хлеб не сеяли, потому что незачем. Очевидно, подумал я тогда, сгинувшая девка – несчастное существо без рода и племени, зашедшее в наше межгорье в поисках еды. Откуда у неё дорогостоящие железные изделия – оставалось неизвестным; скорее всего, девка происходила из богатой семьи. Но и богатых много ходило по нашей земле: когда одни богатые ссорились с другими, они убивали друг друга, уничтожали семьи, разоряли и грабили дома. Богатые в один момент становились нищими беглецами. Железные подошвы и железный пест я прибрал к себе, и предложил всем идти дальше. Девка девкой, смерть смертью, а у нас было своё занятие. Мы обогнули озеро по восточной, сухой стороне и зашли в звериный лес. – Ты, – сказал я Потыку, – очень много шума делаешь. Если что-то увидел – не надо охать и ахать, не надо вообще ничего говорить. Надо слушать. Чужие звуки ловить, а своих не испускать. – Понял, – ответил Потык. – Не дави на него, – сказал мне бородатый Тороп. – Он смелый. У меня жена из его деревни. Они там все страшно смелые. Он ещё себя покажет. – Не давлю, – сказал я. – Предостерегаю. И ты мне тоже не возражай, если хочешь целым домой вернуться. Или не хочешь? Я ж тебя совсем не знаю. Может, ты дурной и смерти ищешь? – Не ищу, – сказал Тороп. – Наоборот. У меня, кстати, жена беременная. Обменялись взглядами, кивнули друг другу и двинулись дальше в молчании. 3. В середине вечера, наконец, мои ноздри ловят берёзовый дым: кислый, тёплый, домашний; мы выходим к пологому холму. Мы смотрим на вросшую в землю хибару, собранную из брёвен в два обхвата, сплошь затянутую мхами и лишаями, чёрную от времени. Двор вокруг хибары зарос лебедой, репьями и чертополохом высотой в полтора моих роста: чтобы подойти к дому, надо пробивать дорогу дубинами, снося лопухи и крапивные кусты, зудящие комарьём. Здесь, по обычаю, мы заночуем. На полпути к цели. В кривой избе старой ведьмы, известной под именем «Язва»: то ли пятым по счёту своим именем, то ли восьмым; неважно. Она не сделает нам вреда. Она живёт на краю второго и третьего леса. Сколько ей лет – никто не знает. Говорят, больше двухсот. Расшибая дубинами дрянные будылья, репьи и сорную траву, мы минуем изгородь. На вбитых в землю шестах висят черепа. Меж обычных, человеческих, – видно черепа пращуров. Они гораздо больше по размеру, и носовые впадины шире, и челюсть выступает дальше, а зубы – через два на третий. Древние люди лишались зубов в раннем возрасте; так говорят старики. Но я не боюсь ни живых, ни мёртвых, ни нынешних, ни древних, никаких. Я дую в ладони и поднимаю их к небу, посылая в дар богу собственный тёплый выдох: пусть бог помнит обо мне, и когда он понадобится – я поднесу ему дорогой подарок. Кости – повсюду. От шеста к шесту протянуты верёвки из самокрученных жил, и на верёвках, выбеленные солнцем, висят многие связки из волчьих, рысьих, кабаньих, медвежьих костей. Истлевшие черепа постукивают друг о друга. Оскаленные пасти, пустые глазницы, торчащие клыки. Есть и рыбьи хребты, и треугольные щучьи морды, усаженные кривыми зубами. Старуха выходит из дома нам навстречу: такая же высохшая, с мёртвым лицом на едва живом теле. И когда поднимает на нас жёлтые, жестокие глаза – мне кажется, что замирает ветер, и кости перестают бренчать, и качаемые под ветром ветви сосен окаменевают недвижно. Мы кланяемся. – Чего надо? – спрашивает старуха скрипучим басом. – Еды и крова, – отвечаю я. Это особый ответ, условный. По договору меж общинами и родами старая ведьма обязана дать ночлег каждому, кто идёт на змея. Никто не заставлял старуху селиться именно здесь, на полпути к змеевой лёжке. Но если поселилась – должна пособлять общему благу. Старуха недовольно кривит безгубый провалившийся рот и хмурится. – Идёте бить Горына? – А что, – спрашиваю я, – сама не слышишь? Каждый день орёт. Жить невмоготу. – Так и ему невмоготу! – отвечает старуха и вдруг хохочет. – От него ведь и смердит вдобавок! До вас не доходит – а у меня тут, как в выгребной яме. И с каждым годом всё сильней. Раньше просто тухлым несло, а последние лет восемь – то жжёным волосом, то серой, то вообще чем-то непотребным. – И что это значит? – спрашивает Потык, набравшись храбрости. Старуха изучает его с ног до головы, поднимает кривую руку и тычет пальцем. – Этот – совсем молодой. Сколь годов тебе, сыночек? – Сколько есть – все мои, – гордо отвечает Потык. – Кто ж тебя, такого, к жребию допустил? – Старшина, – отвечает Потык. – Как и остальных. Я вообще добровольцем хотел. Наша деревня ближе всех к лесу. Когда он орёт – нам первым слышно. И вонища тоже доходит, кстати. – Вонища эта, – говорит старуха, – оттого, что он заболел. Мало того что старый, так ещё и в кишках какая-то беда. Лет сорок, как это началось, и продолжается. Запах нехороший, прямо скажу. – Думаешь, подохнет? – спрашиваю я. – Кто его знает, – уклончиво отвечает бабка. – Но знамения есть. Она снова смотрит на нас, каждого оглядывает медленно с ног до головы. У неё мохнатые седые брови кустами. А волос на голове совсем нет: давно выпали до единого, и старуха никогда не снимает с головы платка, а под платком вдобавок есть повязка. А под повязкой, говорят, она иногда носит накладные зелёные космы, собственноручно сделанные из волос мёртвых мавок. – Милые деточки, – скрипит старуха, дыша пустым ртом. – Не обессудьте – в дом не пущу. Вы у меня нынче не первые гости. Располагайтесь во дворе. Костерок запалите, ежели есть желание. Дровишки на задах найдёте. А поесть я вам вынесу. Только уговор: не шуметь, песен не горланить, по нужде ходить за околицу. И чтоб без пьянства. Ещё не закончив говорить, она повернулась, исчезла за дверью и загремела засовом: заперлась изнутри. Тяжёлое впечатление оставляла эта старая чёрная ведьма: то хромает кое-как, словно вот-вот рухнет и скончается, а то вдруг одним мигом исчезает. Делать нечего: дубинами и ножами мы выбили в зарослях малую поляну и расположились. Пошли за дровами. Обогнув старухину хижину, увидели поленницу: цельные берёзовые чурбаки, неподъёмные, каждый – полсажени. Края чурбаков не рубили топором и не выжигали углями, а как будто зубами грызли.