Галина. История жизни
Часть 10 из 69 Информация о книге
— Вера Николаевна, что вы на меня так смотрите? Я что-нибудь не так сделала? — У тебя звезда во лбу, — сказала она. Я не придала никакого значения ее словам — скорее, почувствовала неловкость. Так, думаю, просто хвалит старуха, чтобы я у нее занималась; все педагоги так делают. Да я и без ее комплиментов буду заниматься, мне интересно. Больше всего занимались мы дыханием — чтобы освободить зажатую диафрагму. Специальными упражнениями освободили язык, нижнюю часть, гортань, — то есть освободили певческий аппарат. Через полгода я обрела свой полный диапазон — две с половиной октавы. К тому времени занималась я, как одержимая. С мыслью о Вере Николаевне я засыпала, с мыслью о ней и просыпалась — и шла на урок. Другой жизни я не знала: съездить, на гастроли, заработать денег — и обратно в Ленинград, заниматься с Верой Николаевной. У нас с нею было удивительное взаимопонимание. Она меня чувствовала, как свой собственный организм. Бывало, я стою у нее за спиной, она меня не видит, но, слушая мое пение, делает замечания: — Не опускай грудь, освободи гортань, не задирай язык, подними верхнюю губу и т. д. Это было удивительно! Она голосом показывала мне вокальные приемы. Конечно, голос в 80 лет, да еще сопрано, не может звучать по-настоящему, но я моментально ее понимала, сначала копировала ее прием, а потом старалась сознательно разобраться в том, почему та или иная фраза таким образом зазвучала. Я так быстро делала успехи, что к концу года уже пела у нее на уроках арии из опер Верди, Пуччини, Чайковского и т. д. Я стопроцентно переняла ее школу, чего, к сожалению, не смог сделать ни один из ее учеников. Прошло несколько месяцев, и вдруг весной я почувствовала страшную усталость. У меня и раньше это случалось: в Ленинграде климат сырой, город построен на болотах, и множество людей страдает легочными заболеваниями. На уроках стала быстро утомляться, появилась одышка; придя домой, тут же ложилась спать, совершенно потеряла аппетит. Я не понимала, что со мной происходит, — думала, обычное весеннее недомогание, к лету пройдет, силы вернутся. Подошло время очередных летних гастролей, и мы на нашей машине двинулись в путь, давая концерты в Ленинградской, Московской, Харьковской областях, продвигаясь постепенно в конечный пункт нашей поездки — в Крым. Как только я активно включилась в работу, состояние мое резко ухудшилось. Я еще никогда не испытывала такого упадка сил. Утром я не могла заставить себя встать с постели и лежала чуть ли не до самого концерта, когда лежать дольше было уже невозможно: надо было идти петь. Несмотря на все, мы продолжали двигаться на юг. Жара в машине ужасная, я от слабости еле жива. И вот по дороге к Харькову у меня пошла горлом кровь. В Харькове мы с Марком пришли в больницу. Долго сидели в очереди. Врач выслушал легкие, смерил температуру — 38°, кашель, — говорит, что грипп. Я ему объясняю, что у меня кровь горлом шла, по ночам сильно потею — может быть, воспаление легких, сделайте анализ. — В легких ничего не прослушивается, а кровь — это от кашля лопнул сосудик. Получите больничный лист. Следующий! — Нет, я требую, чтобы сделали анализы и назначили рентген! — Послушайте, у меня, видали, какая очередь, а вы всех задерживаете! Ну хорошо, возьмите направление и идите на анализы и на рентген. Следующий! Сделали анализ: в мокроте — палочки Коха. Посмотрели на рентгене — половина легкого поражена очагами, под ключицей — каверна. Диагноз: открытая форма туберкулеза. (Вот оно — предостережение моей умирающей матери. Видно, перед смертью увидела она мою судьбу.) Для мужа моего это было как гром с ясного неба. Он настолько привык к моей выносливости — никогда я ни на что не жаловалась, работала в любом состоянии, — что теперь совсем растерялся. Тут же повез меня в туберкулезный диспансер — ему пришло в голову, что лечиться лучше в теплом южном городе, а не в сыром Ленинграде. Осмотрев меня, врач в приемной сказал, что положение особенно опасно из-за того, что я очень молода: может начаться скоротечный процесс. Нужно наложить пневмоторакс, то есть поддуть, сжать легкое — иного выхода нет. Марк был в совершенной панике, абсолютно не мог владеть собой — все винил себя в том, что ничего не заметил раньше, не придал значения тому, что со мной происходит. Доля правды в этом, конечно, была. Он понимал, что пневмоторакс — конец моей певческой карьере. Сама же я — оттого, должно быть, что болезнь свалилась на меня так внезапно, — совершенно не понимала всей серьезности моего заболевания и была уверена, что через какой-нибудь месяц буду совершенно здорова. Кровать мне поставили в кабинете врача, и я уснула, полная оптимизма. Утром пришли угрюмые, молчаливые санитарки, надели на меня отвратительный, из серой фланели, халат. Когда я посмотрела на себя в зеркало, мне вдруг почудилось, что на мне — саван. Я не испугалась — растерялась только. Это была не я, передо мной стояла совсем другая женщина, словно осыпанная серым пеплом. Мне послышалось холодное дыхание смерти… Чтобы не оставаться одной, я поскорее вышла из комнаты. В коридоре стояли покрытые клеенкой столы, и за ними в мертвой тишине сидели люди, все одетые в эти ужасные серые халаты, будто специально предназначенные, чтобы создать атмосферу смертельной безысходности. Все медленно ели свой убогий завтрак. Я села за стол. Боже мой, кругом такие несчастные, серые, исхудалые лица. Мужчины, женщины, должно быть, уже долгие годы страдающие туберкулезом, все — много старше меня. С какой жалостью они на меня смотрят!.. В их глазах я читала свой приговор, ясно видела мое будущее. Только теперь я поняла весь трагизм моего положения, и леденящий ужас пополз к сердцу. Пожилая женщина, сидевшая напротив меня, долго на меня смотрела и вдруг громко заплакала. Чувствуя, что начинаю задыхаться от слез, я выскочила из-за стола и убежала в свою комнату. Сбросила с себя халат — будто костлявую руку стряхнула с плеча. Нет, нет, немедленно домой — и если мне суждено умереть, Господи, — пусть не здесь, только не здесь! Вечером того же дня я возвращалась поездом в Ленинград и, приехав домой, буквально упала на постель, почти без памяти от слабости. В больнице консилиум врачей, осмотрев меня, единогласно решил: немедленно пневмоторакс — начался скоротечный процесс. Значит, мне выносят смертный приговор. — Доктор, может быть, можно обойтись без этого? Ведь я — певица! — Дорогая моя, сейчас вам нужно думать не о пении, а о жизни. Я вижу, что вы не понимаете всей опасности своего положения, и потому обязан прямо сказать: счастье будет, если пневмоторакс вам поможет. У вас, попросту говоря, скоротечная чахотка, и я не могу гарантировать вам жизнь. И вот я — на операционном столе. Мысли мелькают, как молнии: «Поддуть легкое — конец пению, без пения мне не жить, значит, конец жизни…» Вижу — идут приготовления… врач держит большую трубчатую иглу… спиртом протирают мне левый бок… «Пытаться сохранить жизнь, чтобы влачить жалкое существование, не петь, никогда не петь, превратиться в те серые халаты… серые халаты… Да ни за что на свете! Лучше умереть!» С криком: «Не трогайте меня, не смейте, не смейте!..» — я соскакиваю с операционного стола, расталкиваю врачей и бегу прочь… С меня взяли подписку о том, что я отказалась от назначенного лечения, что всю ответственность за последствия своего решения беру на себя, и я вернулась домой. На меня нашла апатия, я не сопротивлялась болезни; мне хотелось только тишины, только дремать и ни о чем не думать. Есть я не могла: даже если брала кусок в рот, мне было никак его не проглотить — такое отвращение я чувствовала к пище. Конечно, я надорвала свой организм: блокада, голод, роды и смерть ребенка, работа, работа, работа — спектакли, концерты в холодных, неотапливаемых помещениях… Я лежала и будто бы в первый раз в жизни отдыхала: не надо никуда ехать, нигде выступать — только бы никто не входил в комнату, только бы со мной никто ни о чем не говорил… Мне было спокойно, ни морально, ни физически я не страдала. Я так устала… Конечно, я быстро двигалась к смерти — летом 1951 года, в белые петербургские ночи, когда все нереально: застывшие сады и парки, величественные, имперские проспекты и площади и весь этот ослепительной красоты город-призрак, устремленный в бездонное, белое небо, таинственный и завораживающий… Умереть в нем совсем не страшно: только закрыть глаза и перестать дышать… И будет легко… легко… — Дать что-нибудь? — Нет. — Болит что-нибудь? — Нет. Захотелось перечитать Тургенева. «Ася», «Вешние воды», «Первая любовь» — какие изумительные, поэтические описания нашей дивной русской природы, какие возвышенные человеческие чувства! У меня кровь приливает к щекам. Неужели бывает такая любовь? И с бьющимся сердцем я мысленно уже иду рядом с героинями моих любимых книг — быстрее, быстрее — по великолепному заросшему парку «Дворянского гнезда»… За моей спиной развевается плащ… Бушует гроза, сверкают молнии, но я бегу, мне не страшно, меня в беседке ждет ОН… Слезы льются потоком из моих глаз, падают на любимые страницы; задыхаясь от волнения, я ни на минуту не могу оторваться от сладостных переживаний. И вдруг мне захотелось встать. Не может быть, что я должна умереть, — я так же молода, как героини этих книг. Я хочу быть! Хочу жить! Я словно увидела впереди яркий свет и пошла к нему. С этого дня я начала бороться за жизнь. Я через силу, преодолевая отвращение, стала есть — пила теплое растопленное свиное сало, мед с маслом, выпивала до 10 сырых яиц в день. Тогда только что появился стрептомицин, но в аптеках его не продавали — нужно было доставать на черном рынке за бешеные деньги. Врачи сказали, что можно попробовать инъекции стрептомицина, хотя вряд ли поможет. Мы решили пробовать все, что можно, все существующие лекарства. Марк раз в неделю ездил в аэропорт: из Москвы приезжал спекулянт и привозил маленькие флакончики по 30 рублей за грамм — моя концертная ставка. А мне нужно было 120 г, т. е. 3600 рублей. А где их взять, когда я не работаю? А если бы работала, то нужно спеть 120 концертов! Начали продавать вещи. Марку с большим трудом удалось достать путевку в туберкулезный санаторий под Ленинградом, и он отвез меня туда на два месяца. Санаторий стоял в сосновом лесу и мало напоминал больницу, хотя иногда ночью оттуда выносили умерших. Там начали мне делать инъекции стрептомицина по два раза в день. Он был тогда плохо очищенным, уколы поэтому — страшно болезненные. Когда мне сделали последний, 120-й укол, на мне живого места не было — все тело в синяках и опухолях: лекарство плохо рассасывалось. Мне повезло, что у меня к нему не было аллергии. Он и спас мне жизнь. Счастливчики, имевшие стрептомицин, держали его у себя под замком. На них смотрели с завистью: большинству больных он из-за дороговизны своей был недоступен (где же она, наша бесплатная медицина?). Наступило заметное улучшение, но врачи категорически запрещали мне петь, а я уходила в лес и пела. Я чувствовала, как с каждым днем наливаюсь жизнью, и мне хотелось кричать об этом на весь мир; мне хотелось петь, любить — ведь мне было только 23 года! Я разжигала костер и пела над ним Марфу из «Хованщины»: «Силы потайные! Силы великие! Души, отбывшие в мир неведомый! К вам взываю!» В эти минуты я чувствовала себя владычицей мира. То, что со мной произошло, врачи считали чудом: исчезли палочки Коха, затянулась каверна. За два месяца я поправилась на 16 кг, знакомые не узнавали меня на улице — так я изменилась внешне. А еще через месяц я уже выступала в концертах — не было денег, мы влезли в долги, продали все, что можно, чтобы платить за стрептомицин. Первое время старалась не перегружаться, береглась от простуды, — а потом все опять пошло, как прежде: в машину — и пошел!.. На том свете отдыхать будем… Когда я снова пришла к Вере Николаевне, сильная, пополневшая, — голос прямо рвался наружу, меня несло, как на крыльях. Вера Николаевна сказал мне: — Не слушай врачей. Начинай заниматься. Правильное дыхание и пение на дыхании поможет тебе вылечиться навсегда. Так оно и случилось. Со свежими силами и энтузиазмом я окунулась в любимые занятия. На уроках у Веры Николаевны я — уже певица с хорошей техникой, с большим, раскрытым оперным звуком, но, кроме нее, нескольких ее учеников и моей пианистки, никто еще не слышал, не знает моего настоящего голоса — даже мой муж, потому что в моих концертах по провинциям я продолжаю петь свой прежний репертуар, требующий интимности, легкого напевания. У меня репутация талантливой, обаятельной, но «безголосой» певицы. Сама же чувствую, что скоро выйду на другую дорогу. О карьере оперной певицы я не думала, оперный театр творчески не привлекал меня, я, скорее, готовилась в будущем быть хорошей концертной певицей, тем более, что по природе я — индивидуалистка, вот у меня и будет свой театр. Мой муж относился к занятиям моим скептически: — Зачем тебе это нужно? Ты на пути к прекрасной карьере. Делай эстрадный репертуар, и через пару лет ты уже будешь знаменитостью. «Чистое искусство» — неизвестно еще, что из этого выйдет, может — да, а может — нет, а здесь у тебя верняк, в будущем — большие деньги, сама себе хозяйка. На уроках моих он никогда не бывал — уверен был, что мое увлечение скоро мне надоест. Он хорошо ко мне относился — как и я к нему. Заботился обо мне, как нянька, за продуктами сам ходил, за руку меня на улицу гулять водил… Мне жилось с ним спокойно, и я, в общем-то, была счастлива, до тех пор, пока не поняла, что отношусь к нему не как к мужу, к мужчине, а как к любящему отцу. А тогда супружеские отношения становятся противоестественными. Марк, конечно, чувствовал, что я все больше отстраняюсь от него, и надеялся удержать меня совместной работой — в жизни артиста это чрезвычайно важно. Незаинтересованность, равнодушие, с которым он относился к моим занятиям, уязвили меня. Я замыкалась в себе, перестала делиться с ним своими замыслами и надеждами и скорей спешила убежать к Вере Николаевне. К тому времени я почти восемь лет выступала на профессиональной сцене, у меня уже был большой опыт. Я хорошо знала вокальную литературу, любила симфоническую, инструментальную музыку, все свободные вечера я — на концертах в Большом зале Ленинградской филармонии. Идет к концу второй год моих занятий с Верой Николаевной, открывшей мне тайны вокального искусства, и для меня уже не существует технических трудностей. Я научилась филировать звук, петь piano, у меня большое дыхание, крепкие, безотказные верхние ноты, причем пользуюсь я всеми вокальными приемами совершенно сознательно, применяю их легко — к своему профессиональному сценическому опыту я добавила хорошую вокальную школу. Я уже могу реализовать мои природные возможности, мой драматический дар и музыкальность — все, что жило во мне и чем я не умела пользоваться раньше. Жизнь прекрасна! Ощущая себя молодой и счастливой, иду в мае 1952 года по Невскому проспекту. Солнце светит, погода чудесная. Сейчас поверну направо и выйду на Марсово поле, к любимому Летнему саду. Стоп! — афиша на Доме актера: «Большой театр СССР объявляет конкурс в стажерскую группу. Запись заранее и т. д.» Рядом стоят люди, тоже читают афишу. Спрашиваю их: — Что такое стажеры, вы не знаете? — Это молодежная группа. Сегодня уже третий день конкурса. Пойти, что ли, послушать? Пойду. В то лето представители Большого театра прослушивали певцов почти во всех крупных городах Союза: в Ленинграде, Киеве, Харькове, Саратове, Одессе, Минске, Свердловске, Новосибирске и многих других. Первый тур прослушивания проводился на местах, а второй и третий — в Москве, в Большом театре. Надо сказать, что я в жизни своей не участвовала ни в одном конкурсе, не хотела. Вошла. Зал небольшой, темно, впереди — стол и за ним жюри: тенор Большого театра С. Хромченко, пианист С. Бриккер и Н. Дугин, секретарь. Смотрю, моя пианистка Люда Патрушева пришла слушать конкурс — ее знакомая поет. Сели вместе. Выходят молодые певцы, студенты консерватории — неопытные, зелень все, хотя голоса хорошие. — Люда, что происходит-то? Ведь это все до смерти неинтересно. А чуть кто получше споет, в комиссии уже оживляются: эту арию спойте, ту спойте. Меня даже зло берет. Да что они, с ума сошли, что ли? Ну и уровень! Дальше и слушать нечего… А все же не ухожу. Сидим; мы час, другой, и вдруг Люда толкает меня в бок: — Вам бы пойти… Как будто мысли мои подслушала. — А что? Может, и правда пойти? — Конечно. Вы же опытнее их всех. — А что петь? А сердце уже колотится.