Галина. История жизни
Часть 32 из 69 Информация о книге
Конечно, можно изловчиться, не забивать себе мозги этой мутью и, посещая лекции по тем «измам», просто заткнув уши ватой, не слушать, а поразмыслить в это время над прочитанной интересной книгой. Но не тут-то было! Надо сдавать экзамены, и, пока студент не сдаст все эти «измы», его не допускают к экзаменам по специальности, будь он хоть гений из гениев. Слава учился в Московской консерватории в одно время со Святославом Рихтером. Рихтер был много старше по возрасту, но он поздно стал студентом. Чтобы хоть как-то заставить себя подготовиться к госэкзаменам по политическим дисциплинам, они решили готовиться вместе. Но ничего не помогало — и тот, и другой засыпали над первыми же страницами. Тогда Рихтер изобрел способ, как не заснуть, читая «бессмертные творения». Способ был гениален и прост: нужно встать на четвереньки, положить перед собой книгу на пол и читать. Как только будешь засыпать — стукнешься лбом об пол и проснешься. Помогло! Потом этот проверенный метод Ростропович рекомендовал всем своим студентам. Дмитрий Дмитриевич Шостакович любил рассказывать, как он принимал экзамены по истории КПСС у студентов Московской консерватории: — Однажды заставили меня в виде общественной нагрузки принимать экзамен по марксизму — понимаете, нужно было мне вот обязательно присутствовать, видно, без меня никак не обойтись, никак не обойтись. Работа моя заключалась в том, чтобы сидеть и молчать, а экзамены принимал профессор, ведущий этот предмет. Ну, сижу я уже несколько часов, дело к концу двигается — как говорится, пора и ко щам. На улице весна, птички поют, солнышко в окошко сияет, а тут, вижу, девушка одна давно в классе сидит, мается… И такая тоска у нее в глазах — должно быть, ничего не знает, боится экзамен сдавать… Думаю: такая хорошенькая девушка, певица, наверное, и вот мается, понимаете, здесь, а ей на травку бы сейчас, на травку… Осталась она уже последней, и вдруг экзаменатора срочно вызывают в дирекцию. Он мне говорит: «Дмитрий Дмитриевич, начинайте, пожалуйста, принимать у этой девицы, я сейчас вернусь». Ну, я ее вызываю к столу, спрашиваю: «Какой вам билет достался, какие в нем вопросы?» Она мне робко так отвечает, еле выговаривая: «Ре-ви-зи-о-ни-зм и его последствия». И в глазах у нее ужас, понимаете, перед неизбежностью судьбы… А ей бы в лес, на травку, на солнышко, понимаете, такая милая девушка… Ну, говорю, прекрасный вопрос, просто прекрасный вопрос! Так что же такое ревизионизм? А она мне — с отчаянием таким, одним духом отвечает: «Ревизионизм — это высшая стадия марксизма-ленинизма…» Я от восторга прямо подскочил: вот правильно, говорю, совершенно правильно! А каковы же, в таком случае, его последствия? Вот отсюда-то, отвечает она, и все его последствия. Прекрасно! Очень хорошо, говорю, ответили! Ставлю вам высший балл — пять ставлю вам, пять! В это время вернулся тот профессор: «Ну что, Дмитрий Дмитриевич, как эта девушка сдает?» — Все уже сдала, все сдала! Пять поставил ей, пять. Просто прекрасно знает предмет. «Странно, — удивляется он, — а весь год ведь очень отставала». — А вот теперь, говорю, подтянулась, теперь вот подтянулась… прекрасно знает предмет! Пять лет, неполноценно использованных, приводят к тому, что, кончив консерваторию на полупрофессиональном уровне, молодой певец не умеет в полную силу работать, в лучшем случае может спеть несколько арий и романсов. В основном, никто не владеет фортепьяно, и ни у кого нет оперного репертуара, чтобы, придя в театр, сразу начать выступать в спектаклях. В смысле же духовного развития он остался почти на том же уровне, что и пять лет назад. В театре, если он будет туда принят, для него, в сущности, опять начинается учеба. Выясняется, что он малокультурен, часто немузыкален, малосценичен, и, пока он учит репертуар, пока его натаскивают, дрессируют дирижеры и режиссеры, проходит еще несколько лет. И вот уже безвозвратно ушло драгоценное время, подкрадывается страх и неуверенность в себе. Сколько передо мной прошло молодых певцов с прекрасными голосами, так и не сделавших никакой карьеры в театре и застрявших на маленьких партиях! А ведь в Большой театр, за редким исключением, принимают певцов только с выдающимися вокальными данными. В стране и до сих пор, как нигде, много великолепных голосов, но низкий культурный уровень, а еще больше — духовная нищета мешают молодым артистам подняться на высокую ступень искусства. Никто из студентов, окончивших консерваторию или иной институт, не может распорядиться своей творческой судьбой по своему усмотрению. За бесплатное обучение каждый обязан заплатить — отработать несколько лет там, куда его пошлет государство. Даже если его готов принять на работу столичный оркестр или музыкальный театр, он не может быть туда оформлен, если получил направление в какую-нибудь глухомань, где его труд никому не нужен и где он часто теряет свою квалификацию. Направление на работу получают все. Обычно — в провинциальные симфонические и оперные оркестры, музыкальные училища и школы, концертные организации. Отказаться нельзя — не получишь диплома, а без него никуда не примут на работу. Если же подписал направление, получил диплом и не выехал в назначенный город — пойдешь под суд. Оплата труда в провинциальных оркестрах — в полном смысле нищенская: 100–150 рублей в месяц при норме 15–20 концертов ежемесячно. А проходят концерты при почти пустых залах. Жильем, как правило, не обеспечивают, и молодой артист годами снимает угол с кроватью за занавеской у какой-нибудь старухи, то есть живет с нею в одной комнате, проводя свои лучшие годы в очередях за картошкой и хлебом, проклиная тот день и час, когда решил посвятить свою жизнь искусству. Казалось бы, можно, в конце концов, отбыть трудовую повинность, но дело в том, что выбывший из Москвы теряет свою прописку и уже не может жить в Москве. А это трагедия всей жизни. Итак, «столица нашей родины» готовилась к первому Международному конкурсу имени Чайковского, как вдруг за три месяца до начала его по всей стране разнеслась весть, что за границей напечатан роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», не принятый к печати в СССР. Это было неслыханно! Москва гудела, как улей, люди ни о чем другом не говорили, строили догадки, какие меры предпримут власти против крамольного писателя. Если б жив был Сталин — расстреляли бы, и дело с концом. Но тут совсем недавно прошел XX съезд партии, на закрытом заседании которого Хрущев впервые за все годы существования советской власти вслух заговорил о культе личности и его последствиях. Уже маячил впереди день, когда Сталина, так приятно почившего под бочком у Ленина, выволокут из мавзолея и после долгих дискуссий, куда его девать, закопают как падаль под стенами древнего Кремля. В общем, напустил Никита туману, и никто не знал, в какую сторону ветер подует. Во всяком случае, братья-писатели пока не кидались в открытую атаку, а пребывая в полной боевой готовности, ждали команды сверху. А наверху с удовольствием бы придушили Пастернака, да вот беда: первый Международный конкурс имени Чайковского через три месяца. Назвали гостей со всех концов мира, знаменитых музыкантов, да многие из них еще и по-русски говорят. Так и щелкала зубами свора, но егеря команды не давали. А тут и еще спохватились, что неувязочка вышла: оказывается, председатель оргкомитета — бывший «враг народа», «продажный формалист» Дмитрий Шостакович. Что тут делать? Не гнать же его в шею! Иностранцы — народ непонятливый, дотошный, вопросы начнут задавать. И не скажешь ведь иностранной знаменитости: «Пшел вон! Не твое свинячье дело!» Тот по недомыслию, пожалуй, еще и оскорбится, они ж до сих пор не поняли, что такое советская власть. Да и к самому композитору могут наведаться. Ничего, дадим Шостаковичу Ленинскую премию ко дню рождения вечно живого Ильича, что как раз совпадает с днями конкурса, пусть иностранцы увидят, как советская либеральная власть чествует своего формалиста. В общем, нужно было срочно заметать следы с Шостаковичем и другими композиторами-формалистами, и Пастернака пока не тронули. Первый конкурс Чайковского шел как по маслу, если не считать того, что свалившийся как снег на голову американец Вэн Клайберн отобрал у Советского Союза первую премию на конкурсе пианистов. Событие настолько неожиданное и из ряда вон выходящее, что по случаю сей сенсации правительство во главе с Никитой Хрущевым явилось на заключительный концерт. Думаю, что это было первое и последнее посещение зала консерватории правительством Советского Союза. Ложа, предназначенная для них, всегда пустует, но, тем не менее, билеты в нее никогда не продают. Всё надеются, что вдруг вожди возжаждут высокого искусства и нагрянут на какой-нибудь симфонический концерт. На моей памяти не нагрянули ни разу, если не считать концерта, о котором идет речь. Пришли поглядеть на тощего, длинного американца, обскакавшего всех советских пианистов и ставшего кумиром публики «Ваню Клиберна», которому после его выступлений люди тащили на сцену пироги, водку и балалайки. Дмитрий Шостакович по долгу службы, как председатель оргкомитета, вручал награды музыкантам, и счастливые молодые иностранцы теряли разум от того, что видят живого Шостаковича и даже имеют честь пожать ему руку. Тут и пришло в буйные головы наших вождей, что, пожалуй, неприличная для них ситуация складывается, а они при сем присутствуют и, аплодируя со всеми вместе, чествуют великого композитора XX века, недобитого советской властью Дмитрия Шостаковича. Они уже давно и забыли, за что его травили, — ведь не до смерти, и то ладно. Вот, вся эта ситуация привела к тому, что через месяц после конкурса, взяв утром газету, мы прочли партийное постановление «об исправлении ошибок в оценке творчества ведущих советских композиторов». Значит, здорово допекли наших вождей неуместные вопросы западных интеллигентов, раз вынуждены они были признать ошибкой беспримерную в мировой культуре травлю советских музыкантов. Если б не первый конкурс Чайковского — уверена, что никогда не вышло бы это постановление: ведь партия не ошибается. Да и прошло с тех пор уже 10 лет. Дмитрий Дмитриевич позвонил нам домой: — Галя, Слава, скорей приезжайте ко мне! Скорее! Мы кинулись к нему на Кутузовский. Дмитрий Дмитриевич был в невероятно возбужденном состоянии, почти бегал по квартире и, едва успели мы снять пальто, повел нас в столовую. — Дмитрий Дмитриевич, вы, конечно, читали? — Читал, да-да, читал… Вот, ждал вас, ждал вас, чтобы выпить… выпить хочу… выпить. Налил в стаканы водку и — со злостью: — Ну, давайте выпьем за «великое историческое постановление» об отмене «великого исторического постановления»! Выпили мы залпом до дна, и Дмитрий Дмитриевич стал напевать на мотив лезгинки: Должна быть музыка изящной, Должна быть музыка прекрасной… События этого дня откинули его на десять лет назад, в черные дни 1948 года, и мы сидели, боясь не то что словом, а движением, дыханием коснуться вдруг раскрывшейся перед нами его кровоточащей раны. Это была одна из редких его откровенных минут, и нам было страшно, что мы невольно заглянули через случайно открывшуюся щель в его душу и увидели клокочущий в ней вулкан, так тщательно скрываемый им от людей. Мы все старались говорить о посторонних предметах, но Дмитрий. Дмитриевич — вдруг снова: — Историческое, понимаете, постановление об отмене исторического постановления… Вот ведь так просто, так просто… Мы видели, как мучительны для него нахлынувшие воспоминания об уничтоженных годах творческой жизни. Пытались увести разговор в другую сторону, но он, видимо, не мог владеть собой, не мог избавиться от засевшего в его мозгу в этот день образа Сталина и его подручного Жданова и все снова напевал на мотив лезгинки: Должна быть музыка изящной, Должна быть музыка прекрасной… Заговаривал о каких-то пустяках, умолкал и вдруг — как продолжение мысли: — …Вот, изящной должна быть, понимаете, музыка, изящной, изящной… — Дмитрий Дмитриевич, а что, вы думаете, будет с Пастернаком? — Плохо будет, плохо будет. Нельзя было отдавать за границу… Нельзя… С волками жить — по-волчьи выть… Кому, как не ему, уже не однажды испытавшему всё на собственной шкуре, было предсказывать ход дальнейших событий. И наконец грянул гром. В октябре 1958 года за роман «Доктор Живаго» Борис Пастернак был удостоен Нобелевской премии. Что тут началось! Было впечатление, что наконец-то прорвало гигантскую плотину. И если бы я была художником, то изобразила бы травлю Пастернака, нарисовав на полотне море орущих ртов и завидущих глаз. Его обливали помоями в каком-то упоении, а больше всех старались свои — братья-писатели, раздираемые завистью к своему коллеге, благо на этот случай было им предоставлено место во всех газетах. Никто романа Пастернака не читал — я уверена, что и члены правительства «Доктора Живаго» не прочли, а делали выводы из докладов своих чиновников из отдела агитации и пропаганды ЦК. Им вообще глубоко безразлично, что пишут советские писатели, и они не собираются питать свои мозги их сочинениями. В существующую систему сами они давно не верят, но нужно во что бы то ни стало ее удержать, и потому важно, о чем пишут советские писатели, а это уже дело КГБ и его дочерних учреждений. «Отклики трудящихся» в газетах начинались так: «Я Пастернака не читал…» и т. д. Тем не менее, все критиковали непрочитанный роман, но, главное, требовали публично распять писателя. А братья-писатели все подкидывали и подкидывали топлива в огонь, раздувая «гнев народа», подключая ничего не понимающих в том колхозников, рабочих… Страшно, что существуют такие подонки, но еще страшнее, что советская власть подначивает бездарных завистников и толкает спекулирующих на политике интриганов от имени народа уничтожать творческую мысль страны. По телевидению выступил секретарь ЦК ВЛКСМ (будущий председатель КГБ) Семичастный и задал тон: «…паршивую овцу мы имеем в лице Пастернака… пусть убирается вон из нашей страны… Свинья не сделает того, что он сделал…» Нет, я не ослышалась! Это выступает один из правителей государства. Ну да, ведь в их глазах советский народ — всего лишь скот, стадо, а они — люди, хозяева… Яростное желание разнести вдребезги экран сменяется жгучим стыдом, обидой за себя, за свой народ. А собственно, чего возмущаться? Все так и живем, как послушная скотина, если можем критиковать, не читая, если можем позволить воинствующему хаму такое издевательство над личностью, такое публичное мордование. Не одна я сижу сейчас у телевизора, исходя бессильной яростью, — таких миллионы, но никто ведь не пошел открыто защитить от расправы большого поэта. Да и куда, к кому идти? Провалишься в липкую паутину, как муха. Вот и напомнили нам сейчас, чтоб не забыли, что мы рабы, скотина, и не вздумали рыпаться. Орали со страниц газет, на многочисленных собраниях. Группу студентов Литературного института под угрозой исключения заставили идти по улицам Москвы к Дому литераторов, неся плакат: «Иуда, вон из СССР!» Наконец, состоялось общее собрание московских писателей, где все выступавшие называли Пастернака «продажным писакой», «врагом, предавшим свой народ», приветствовали исключение его из Союза писателей и требовали изгнания его из СССР… Коллеги дошли до того, что цитировали хулиганское выступление Семичастного как самое удачное в определении качеств писателя. Эх, писатели, писатели… Что же вы сотворили со своим собратом и за что? За книгу, за роман. А хоть кто-нибудь из вас потребовал изгнания из страны деятелей партийной верхушки за физическое уничтожение миллионов невинных ваших соотечественников?! Что-то мы об этом не читали и не слышали (Солженицын в то время еще не появился среди вас). Нет, вы всем скопом принялись душить своего коллегу за то, что он посмел рассказать о событиях революционных лет, не списывая их из учебника истории КПСС, а так, как видел их сам. Резолюция собрания, принятая единогласно и опубликованная в «Литературной газете» под заголовком «Голос московских писателей», заканчивалась следующими словами: «Собрание обращается к правительству с просьбой о лишении предателя Б. Пастернака советского гражданства… Все, кому дороги идеалы прогресса и мира, никогда не подадут ему руки как человеку, предавшему Родину и ее народ!» Ну да, не подадут руки Пастернаку и вылижут сапоги у тех, кто убил миллионы советских людей и среди них сотни писателей… И Борис Пастернак не выдержал, сдался, отказался от Нобелевской премии. Но для борзописцев это уже не имело значения, и травля продолжалась. Ведь они завидовали не деньгам — денег у писателей в Советском Союзе много, только соображай, о чем писать, ври больше да запускай поглубже руку в карман полуголодного, оболваненного народа. Они завидовали его мировой славе, которую уже не могли задушить, не понимая, что всей этой скандальной историей сами еще больше способствуют славе писателя. Но самое главное — они завидовали его творческой честности, на которую не были способны. Нужно было во что бы то ни стало добиться, чтобы он всенародно каялся, просил прощения, — увидеть его в унижении. Все так живут, и ты обязан жить так же. Можно ли представить себе Достоевского, Толстого, Чехова, столь бесстыдно поступающих со своим собратом? Или Глинку, Мусоргского, Чайковского? Во что же превратилась Россия? Какое уродливое общество, какая извращенная мораль! Понятия «честь», «долг», «совесть», «порядочность» в этой стране уже давно потеряли смысл. После выступления Семичастного, где он прямо сказал, что «Пастернак может убираться вон из страны и ехать в капиталистический рай», стали бояться, что писателя вышлют насильно. Ходили всевозможные слухи по Москве, и Большой театр тоже не остался в стороне от событий. Подходит ко мне на репетиции наш ведущий тенор: — Галина Павловна, вы подумайте, какой гад Пастернак-то! Это ж надо такое написать! — А вы читали? — Нет, не читал. Где ж взять-то? — Так, может, он ничего плохого и не написал? — Да как же, все газеты пишут, разве не читали? Гнать такого нужно! Конечно, не все в театре такие идиоты, но ведь это один из ведущих солистов. А вот и секретарь парторганизации Большого театра: — Галина Павловна, мы составляем письмо в газету. Подпишут ведущие артисты нашего театра. Нужно, чтобы вы тоже подписали. — А о чем письмо? — Что все мы осуждаем Пастернака и его роман «Доктор Живаго». Вы знаете, что он напечатан за границей без согласия нашего правительства. — Да, я слышала об этом. — Так вот, нужно будет подписать. — Как же я могу подписать письмо с критикой «Доктора Живаго», если я его не читала? — Так мы никто не читали. — А вы мне дайте почитать. — Но у нас книги нет, и вообще это запрещенный роман. — Тогда я и подписывать не буду. Откуда я знаю, что там написано? Меня иностранные корреспонденты могут спросить, а я не смогу им ответить, что именно мне не нравится в книге. Не могу же я им сказать, что вы меня заставили. Конечно, от меня отстали тогда потому, что в театре знали об отношении ко мне Булганина и о его звонке в свое время к «Ваньке» Серову, чтобы кагебешники оставили меня в покое. Но не всегда у тебя и согласия спрашивают, могут просто поставить твою подпись (что и случалось) — знают, что скандалить по этому поводу негде и опровержения в печати не будет. На собрании деятелей культуры Москвы в Центральном Доме работников искусств, где должны были поносить Пастернака, намечалось выступление Славы, о чем его и поставил в известность секретарь парторганизации Московской консерватории. Слава возмутился: — Но я не читал книги! Как я могу ее критиковать? — Да чего ее читать? Никто не читал!.. Скажи пару слов, ты такой остроумный… К счастью, у Славы был объявлен концерт в Иванове, и он уехал из Москвы. На следующий день после концерта — в субботу — он объявил директору Ивановской филармонии, что давно мечтал осмотреть их город и потому останется и на воскресенье. В понедельник же изумленный директор филармонии узнал, что Ростропович так потрясен увиденным, что решил остаться еще на один день. А в это время в московском ЦДРИ шло позорище, и многие видные деятели культуры выступили на нем.