Оливер Лавинг
Часть 33 из 45 Информация о книге
Глава двадцать вторая Жил однажды мальчик, который провалился в трещину во времени, – а что потом? Жил однажды мальчик, который провалился в трещину во времени, но правда заключалась в том, что провалился он не до конца. Половина мальчика осталась здесь, по эту сторону. Оливер, какими были они, первые секунды после пробуждения? Наверное, ты решил, что все еще спишь. Сколько же, думал ты, придется тебе ждать в этом бесцветном сне? Но в этом сне время было неразличимо. Ты почувствовал во рту полиуретановый герметик, соединявший доски школьного пола вечером пятнадцатого ноября, и каждая секунда острой колючкой вставала в твоем горле. Но потом время потянулось, словно вата, в этой невесомой, белой кружевной дреме. А потом? Постепенно твой светлый белый сон приобрел овеваемые кондиционером гипсокартонные очертания больничной палаты. Надо всем висела пуховая прозрачность, но постепенно она начала отступать. Теперь лица перестали расплываться. Ты мог видеть морщины и родимые пятна. Лица сменяли друг друга, словно узоры на шелке. Врачи, медсестры, мать, отец и брат, священники, раввин, журналисты, учителя, незнакомцы. Только не Ребекка. Ты все еще видел сны. Но потом далекое ворчание в твоих ушах превратилось в тиканье часов. Над тобой склонялось лицо матери. Она что-то тебе рассказывала. Что? Историю о твоем брате, и ее тон показался тебе странным. Конечно, она и раньше жаловалась на Чарли, но никогда столь откровенно. Никогда, во всяком случае не с тобой, она не говорила таким тоном, который в твоем детстве приберегала для отца. – И, по правде говоря, я даже понимаю, почему такому мальчику, как Чарли, может показаться немного… тесно. Ему тяжело сидеть взаперти. Он целыми днями дома. Но разве он не понимает, каково ему, с его особенностями, было бы в обычной техасской школе… Ты не знал, почему это произошло в тот момент, но именно тогда ты очнулся от своего глубокого белого сна. И теперь ты просто был сыном своей матери в больничной палате в середине дня. – А? – сказал ты. Однако же не смог сказать. – Ма? – сказал ты. Однако же не смог сказать. – Ма! – закричал ты, но твое лицо перекрывали какие-то воткнутые в ноздри трубки. Ты потянулся, чтобы смахнуть их. Но не смог потянуться. – Вот честно, он как будто считает себя каким-то психотерапевтом. Он обожает говорить, как важно нам – цитирую – «учиться справляться». Вот только я не могу понять, как кто-то, особенно мой сын, может быть таким эгоистом. Ты напряг все свои силы; ты сдавил свою панику. И все-таки. Твой рот был недвижим. Руки безмолвствовали. Твое тело спало крепким сном. Ну а сознание? Оно было связанным чудовищем, плененным драконом, который яростно и тщетно громыхал своими цепями. И пока ты готовился снова атаковать свои невидимые, необъяснимые оковы, ты почувствовал, как в твоем животе зарождается слово. Оно рывком поднялось в груди. Оно обошло бесполезное отверстие рта. И взорвалось у тебя в мозгу. Ребекка. Когда начали тикать часы, когда материнское лицо стало четким, твоя память тоже стремительно высвободилась. И вот теперь ты лежал, давясь последним воспоминанием. Тем, что ты понял, но слишком поздно. Именем, которое силился выкрикнуть, однако же… Утраты были слишком велики, слишком инородны, чтобы осознать их. Это были орды вооруженных варваров у твоих ворот, и тебе пришлось выйти на бой. Ты не мог кричать или махать кулаками, но твой запертый разум размахивал призрачными кулаками, издавал призрачный, беззвучный боевой клич. Ты всего лишь вопил в пустоту, но каждый день ты вопил снова, засыпал и просыпался, чтобы с новыми силами вступить в немую битву. Ты не мог направлять свои глаза; это были отдельные, хаотичные создания, обитавшие в твоей черепной коробке. Но созвездия на потолке своей палаты ты изучил так же хорошо, как веснушки на своих руках. Когда мать покидала тебя по вечерам, компанию тебе составляли только техасские картинки на стенах. Пустынные пейзажи, старые афиши «Родео-шоу Баффало Билла» и фильма «Бедовая Джейн», пожелтевшие, в потрескавшихся деревянных рамах. Время в этой жуткой атмосфере отсчитывали дешевые сувенирные часы со стрелками в виде охотничьих ножей. Если бы ты смог заговорить, твои первые слова были бы: «Что с Ребеккой?» Ты так отчаянно хотел это узнать, что в тот день, когда у твоей постели появилась учительница литературы, чтобы помолиться об усопших – Кейт Ларсен, Вере Грасс, Рое Лопесе и мистере Авалоне, – твое горе затмила бешеная радость, оттого что имени Ребекки в этом перечне не было. И все же даже там, даже тогда ты оставался страдающим влюбленным мальчиком, недоумевавшим, почему она не приходит. И наконец, однажды утром ты проснулся побежденным. Ты был слишком утомлен, чтобы в очередной раз сразиться с прошлым, и твой разум погрузился в безмолвие, как и твой рот. Ты хотел только одного: закутаться в тишину, словно в одеяло. И ты обнаружил – по крайней мере, в первый момент, – что, завернувшись в небытие, можно устроиться довольно уютно. Самым ярким чувством, которому ты тогда дозволял проникнуть в себя, была зверская, непрестанная тоска по кусочку настоящей еды. Ты с восторгом принял бы обыкновенный крекер, что угодно, что имеет вкус и не похоже на эти мешки с питательной смесью, присоединенные к твоим венам и к безобразному новому отверстию пищеварительной системы. Но больше всего тебя терзало воспоминание о чизбургере из кафе «Магнолия». Очень долго, пока твое тело продолжало безостановочно содрогаться, в твоем разуме не было ничего, кроме немой тишины и мучительных видений фантастических чизбургеров. А что твой разум? Проведя много месяцев в водах неизмеримого, белого, зыбкого пространства, он наконец снова причалил к твердой земле – мягкому берегу четвертой койки в приюте Крокетта. Не означало ли это, что когда-нибудь к тебе вернутся твои руки, ноги и голос? Ты ждал. Они не возвращались. Врачи крепили к тебе датчики. Светили тебе в глаза фонариками. Проверяли твои рефлексы резиновыми молоточками. И все эти так называемые врачи говорили о тебе так, будто тебя не было рядом. Иногда ты убеждал себя, что способен сжать мышцы, и изо всех старался подать сигналы SOS. Когда мать чувствовала что-то в твоей левой руке, она звала врача, а тот вздыхал и называл это «непроизвольным мышечным сокращением». – К сожалению, должен повторить вам, миссис Лавинг… Твой рот и твое тело все так же безмолвствовали. Доктор думал, что безмолвствует и мозг. Тогда ты хотел только одного: соответствовать ожиданиям окружающих. И скажем прямо: да, в первые месяцы ты много раз решал присоединиться к ребятам из театрального кружка и мистеру Авалону, силой воли оборвать свою жизнь. Ты представлял себе белую дыру смерти и старался проникнуть в нее. Но приборы упорно поддерживали работу сердца, мочевого пузыря, кишечника. У тебя не было выбора. Оливер, у тебя не было выбора, кроме как жить. В первые месяцы мать всегда появлялась с макияжем, словно наносила себе на лицо упрямую надежду. Однажды – ты не знал, чем этот день отличался от десятков предшествовавших, – на ее лице не было косметики. Ее седеющие волосы торчали в стороны под странными углами, словно ее тревога выдавила эти пряди из узкого черепа, как побочный продукт иссякнувшей надежды. В тот день она впервые упомянула Эктора Эспину. Только тогда ты осознал, что раньше она ни разу не произносила его имя в твоей палате. Это имя, понял ты, закупоривало сосуд ее горя. – Эктор. Она сковырнула крышку, и горе хлынуло наружу. Она пыталась вытереть слезы, но они все равно лились на тебя дождем. Ты плакать не мог, и эти слезы на твоем лице принесли тебе облегчение. Она спрашивала тебя, зная, что ответить ты не мог. Но нет, она не спрашивала: вопросы вылетали, словно грозный, хриплый напев, – эти фразы она повторяла сама себе снова и снова, с тех самых пор, как ты оказался на этой койке. – Что произошло? – начала она. За вопросами вспыхивали вопросы, они росли и ширились, порождая все новые и новые – об Экторе Эспине, о том, что ты видел в тот вечер, зачем ты вообще оказался там и было ли тебе больно? Этот допрос имел логику пожара: не прекращаться, пока не сгорит все, что есть. Ты пытался как только мог. На каждый вопрос ты формулировал ответ и изо всех сил старался перебросить его через пропасть себе в глотку. Но все твои объяснения, извинения, заверения, все твое замешательство не достигали другой стороны. Ответы были внутри тебя, перед мысленным взором. В руке ты мысленно чувствовал ответ – «да», «нет», «возможно». Ты направил туда свои усилия. Ответы, в которых нуждалась твоя мать, находились всего в шести дюймах от ее ушей, но они могли бы находиться за несколько миль оттуда, рассыпаясь в прах на просторах пустыни. И что же тебе оставалось? Лежа в своей постели, ты часто вспоминал одну из бабушкиных историй – о Сейнди, великом ловкаче из преданий племени кайова. «Кайова верят, – сказала однажды бабушка, – что люди изначально были подземными обитателями. Мы жили там, в подземном мире, но однажды Сейнди сделал нас маленькими, как муравьи, и вывел через дупло срубленного тополя. Люди выбирались наружу, но потом возникла заминка. Одна беременная женщина застряла, как Винни-Пух в норе. Половина наверху, половина внизу. Кайова говорят, что женщина все еще там, и половина человечества по-прежнему заперта в подземном мире». Ты был как та женщина из мифа племени кайова – зажат в своем собственном проходе, вот только держала тебя там не беременность. Тебя держала история твоих последних дней, тысячи слов – плотных, узловатых слов, что набухали внутри тебя. «Половина человечества по эту сторону земли, другая половина все еще под землей, – продолжала бабушка. – И иногда, если сидеть очень тихо, можно услышать, как люди под нами стучат в потолок своего подземного мира. Так же и они там внизу порой могут слышать удары наших шагов. Несчастная беременная женщина, она нас разделила надвое, и мы можем только гадать, каково им там по другую сторону. Но слушай дальше. Сейнди ведь хитрец, и вот его главная хитрость. Он оставил там беременную женщину, но у каждой беременной есть особенность: однажды она должна родить». О, ты прекрасно слышал. Иногда по ночам, в тошнотворном зеленом свете палаты, ты мог уловить приглушенные голоса под твоей кроватью. «Что это? – спрашивал ты. – Ответьте». У тебя не получалось разобрать ответ, но из-под пола ты слышал знакомые интонации. Ты знал, чьи сдавленные крики раздаются в палате, сотрясают твою койку. «Па! – кричал ты беззвучным криком. – Ребекка!» Хуже всего было то, что твоя койка загораживала проход, удерживала взаперти отца и Ребекку. «Ответьте! – пытался ты крикнуть через линолеум. – Вы меня слышите?» Нет, услышать тебя они не могли. Жил однажды мальчик, который провалился в трещину во времени, но даже и он сам пытался думать о своей судьбе так, словно она принадлежала не ему. Однако каждый день подтверждал жестокую истину. Оливер, этим мальчиком был ты. Одним далеким вечером в какую-то долю секунды тебя выдернуло из обыкновенной жизни и ты очутился в мифе. Но кто или что выдернуло тебя? Ты задавал, но не мог задать один и тот же вопрос, как и все, кто приходил к твоей койке. «Почему?» Но ты чувствовал, что если бы мог вытащить из себя хоть слово, если бы передал это слово женщине, склоненной над твоей постелью, – тогда она смогла бы потянуть за нить и распутать весь туго сплетенный клубок. Возможно, чувствовал ты, твоя мать действительно смогла бы высвободить все эти слова и тем самым освободить тебя. И ты снова пытался выговорить ее имя. Ева Глава двадцать третья – Ева. – Кто это? Ева, конечно, понимала, кто это. Даже без определителя номера она узнала бы звонившего с первого же слова или даже раньше. Безошибочные звуки дыхания; казалось, даже его молчание сопровождал покаянный вздох. Но почему-то Еве хотелось прикинуться дурочкой. – Это я. – Кто я? – Джед. – А-а… Было позднее утро в «Звезде пустыни». На Еве был все тот же серый деловой костюм с подплечниками – ее униформа для воровских вылазок и бесед с докторами. Уже сутки она ничего не ела, ее тело словно исчезало вместе с ее верой, как фея Динь-Динь. Но голос мужа жестоко возвратил Еву в ее зловонную оболочку, к неустойчивому столбу позвоночника, к сумбурной пульсации мыслей. Было четверть двенадцатого, но сегодня она не собиралась в приют. Почти десять лет в своих долгих разговорах с сыном Ева отвечала за обоих собеседников; но сейчас она не могла представить, что сказать Оливеру, как объяснить все это. И голос Джеда казался особой, специально задуманной местью; ровно так же и Чарли знал, что, покинув ее – в очередной раз, – сумеет сделать ей больнее всего. Ева не разговаривала с Джедом с той встречи в Таск-Маунтин; теперь она слышала, как он затягивается сигаретой, пытаясь собраться с мыслями. – Мне доктор Рамбл позвонил и рассказал насчет Марго, – сказал Джед. – Вот как? – Ева, мне очень, очень жаль. – Я думала, ты твердо решил ни на что не надеяться. – Не уверен, что когда-нибудь сумею. Снова, хотя они почти ничего не сказали, разговор перешел за опасную черту. – Слушай, – выпалил Джед. – Я просто… Доктор Рамбл сказал, там был Мануэль Пас. И я не понял зачем. Объясни мне, пожалуйста, что происходит. – Значит, теперь ты хочешь знать. Теперь ты хочешь помочь. – Я знаю… – Что ты знаешь? – Ева невольно произнесла реплику из сценария десятилетней давности, возмущенной речи, которая вечно крутилась в ее мозгу. Мгновение спустя телефон с черным экраном покоился на кухонном столе. Произнесли ли они что-нибудь еще? Или она повесила трубку? Ева не могла вспомнить; паника стирала из ее памяти целые минуты. Она попыталась дышать ровно. Но каждый раз, когда Ева отпускала свои мысли, они возвращались на все тот же неизменный безумный круг все тех же мгновений предыдущего утра. Это была простая, до абсурдности простая проверка. Простая проверка, которая дала отрицательный результат и тем самым лишила Еву всех надежд, выкачала воздух из легких, кровь из сосудов. Проверка, которую повлекли за собой обвинения ее сына на парковке. Мануэль и доктор Рамбл обо всем быстренько договорились, и весь тест занял меньше десяти минут. Они отправили Марго Страут в конференц-зал, словно в «конус тишины», а доктор Рамбл тем временем рассказал Оливеру сказку о Гензеле и Гретель, показал ему синий пластиковый стаканчик, спел «Deep in the Heart of Texas». Когда Марго вернулась, доктор Рамбл спросил Оливера, какую он рассказал историю, что показывал, какую песню пел. Теперь Еве казалось, что проводки ЭЭГ, прикрепленные к голове ее сына, высасывают из него жизненные соки. – Это просто смешно, – заявила Марго, даже не пытаясь получить у Оливера ответ. – Это не так работает. – А как это тогда работает? – спросил Мануэль. Притулившись возле четвертой койки, Марго оправила свои брюки и спокойно заговорила, уставившись в колени, словно читала из учебника: – Это как настраивать радиоприемник. Иногда слышишь только помехи. Но потом погода улучшается, и ты ловишь сигнал. – Дайте-ка угадаю, – сказал доктор Рамбл, пытаясь за суровостью тона скрыть смущение оттого, что все это допустил, – сегодня утром на всех станциях слышны только помехи. Марго пожала массивными плечами в знак того, что, увы, дело обстоит именно так. – Может, все-таки попробуете? Просто ради нашего удовольствия, – сказал Мануэль. Марго опять пожала плечами как можно более равнодушно, словно вся ее работа – карьера логопеда, ее будущее возле четвертой койки, смысл жизни, который она пыталась найти после бессмысленной смерти дочери, – не висела сейчас на волоске. Словно она просто выполняла каприз невежественных мужчин. Ева глядела, как Марго включает свои приборы ЭЭГ, погружает пальцы в руку пациента. И если, как утверждала Марго, ее метод был вроде работы радиста, сейчас ее действия напоминали настройку дешевого транзистора во время грозы. Ева видела бусинки пота в том месте, где рука Марго встречалась с рукой Оливера. Марго закрыла глаза, и Ева чувствовала, какой нелепой, какой дикой должна казаться Мануэлю вся эта сцена: современная медицинская версия гадания по руке, общение с духами умерших в двадцать первом веке. Проходили секунды, и Ева ощутила напряжение – не только в Марго Страут, не только в подозрениях, сгущавшихся вокруг нее. Казалось, что-то натянулось до предела, что-то, благодаря чему Ева могла держаться прямо. Левая нога Оливера дрогнула и опять застыла. – Как я и говорила, – объявила наблюдателям Марго. – Только помехи. В данный момент.