Оливер Лавинг
Часть 35 из 45 Информация о книге
– А? Б? В? – спросила Марго. И голос робота дал свой ответ; старое блюдо, вновь поданное на стол. – Люблю тебя, – произнес компьютер. Оливер Глава двадцать четвертая Оливер, почти десять лет в междумирье – и каким ты стал теперь? Но как описать такое место, где даже слова потеряли свои очертания? Очень долго ты изо всех сил старался держаться за разум. По мере того как голоса и лица возле четвертой койки начали терять индивидуальность, а белая мгла стала снова проникать в твои дни, ты старался сохранять здравомыслие. Чтобы избежать настоящего безумия, ты призвал себе на помощь небольшие фантазии. Ты узнал, как нуждается человеческое тело в движении, как тебе его не хватает. И в воображении ты создал свой старый дом в Зайенс-Пасчерз и постарался в него поверить. По утрам, когда сестра Хелен будила тебя, укрытого лиловым войлочным одеялом, ты называл камеру, где находился, своей спальней. Во время утренних процедур – обработки пролежней, бритья, установки нового мешка питательной смеси – ты представлял себя в старой домашней ванной. Ежедневные визиты Ма – это как будто распахивалась входная дверь, а ее разговоры с тобой – это ты гулял среди кактусов и фукьерий, скал и канюков. Когда тебя отправляли на физиотерапию, где санитары привязывали твои конечности к машинам, чтобы они двигались, вращались, сгибались до изнеможения, – ты представлял себе редкую поездку в город. В одиночестве после отбоя, когда компанию тебе не составляло даже радио, только бесконечный перестук аппаратов, которые поддерживали в тебе жизнь, – что ж, было очень непросто думать, что это ужин в вашей старой столовой. И все же ты пытался в это поверить. За несколько месяцев до начала своего заключения ты прочел историю узника, запертого в темной одиночной камере на острове Алькатрас. Лишенный света, зрения, хоть какого-то предмета, на котором можно было бы сосредоточиться, он придумал для себя игру. Это была очень простая игра. Он отрывал пуговицу от своей плотной шерстяной робы, швырял ее так, что она отскакивала от темных стен, и потом долго ползал на четвереньках, на ощупь отыскивая металлический кружок. Момент торжества был краток; как только пуговица оказывалась у него в руке, заключенный отбрасывал ее снова. В твоей тюрьме тебе не посчастливилось обладать пуговицей, да ты и не мог поднять руку для броска, не был способен ползать и искать. Но когда твой ужас поблек до скуки, эта скука стала невыносимой. Так что взамен пуговицы ты наугад срывал какую-нибудь дату, швырял ее в запертые коридоры своего сознания и отправлялся на поиски. Твое последнее четвертое июля: ты подкинул этот день, долго шарил в потемках и наконец нащупал его очертания. Колючее облако порохового дыма в воздухе над стадионом Блисса. Руки отца, липкие от мороженого. Какого-то ребенка рвет ядовито-зеленым на его футболку с даласскими ковбоями. Картинка покрылась пузырьками и почернела, и ты схватился за другую – твой тринадцатый день рождения. Яркое солнце высоко над национальным парком. Пикник на лысом плато по пути к Затерянной шахте. Чарли раскидывает руки, словно пытаясь взлететь над утесом. Стоп, минутку. Это двенадцатый день рождения. Тринадцатый – лазерный бой в Мидленде, где ты кричишь, размахивая мечом, и в темноте пульсирует ритм Fatboy Slim. Кола, чипсы и торт в унылой линолеумной комнате. Ты сжимал в ладони эти детали, пока на тебя не обрушивалось твое одиночество, и тогда ты подбирал новые даты и бросал их так далеко, как только мог. После множества бросков, когда ты сжимал пальцы вокруг дня и подносил его к своему мысленному взору, безумие твоего одиночества преображало его отчаянным волшебством. В твоем кулаке четвертое декабря уже не было просто сияющей кучкой фактов, закованных в эмаль. День рождения брата – прогулка верхом к вершине водопада, мать фотографирует кусочек неба над каньоном, отец весело курит, сидя на валуне, – теперь это воспоминание пробивалось ярким лучом, словно через дырочку в черной шторе, заполняя стены твоей тюрьмы светом техасского дня. Ты ткнул в этот свет пальцем, и его края обкрошились и осыпались. Третье сентября, меньше десяти недель до. Лопасти опунции, порозовевшая кожа на твоих плечах, густой запах креозота, косое утреннее солнце касается глаз Ребекки – она нашла тебя возле здания школы. «Оливер», – сказала она, и для твоего безгреховного, полного надежды сердца это имя в ее устах прозвучало как приглашение. «Вот она где», – смог ответить ты, хотя на самом деле ты этого не сделал. Потому что теперь пуговицы служили для тебя маленькими норками в потерянную вселенную твоей памяти; они были словно широкие деревянные двери школьного здания перед тобой – отверстие, с помощью которого ты мог на время укрыться от палящего ада. Однако же, разумеется, ад всегда возвращался; стрелки-ножи на часах запускали метроном, который тиканьем рассекал твое страдание. Твое тело просто лежало, терпя заботы матери – перемену носков, чтение журналов вслух, бритье твоей сжатой челюсти. Что тебе оставалось? Когда-нибудь ты расскажешь свою историю – вот единственный смысл, который тебе удалось отыскать в своем нынешнем положении. Ты говорил себе, что оказался в заточении, чтобы когда-нибудь вернуться к живым и поведать о том, что видел. И поэтому ты проводил очень много времени, навещая то небывалое место, нащупывая свои последние дни в поисках того, что они открыли бы тебе, если бы только ты умел смотреть: настоящую причину, почему Ребекка выпустила твою руку возле футбольного стадиона; правду о мужчине, которого ты видел у ее дома; восхитительную боль десятков утренних разговоров, во время которых ты ни разу не попытался выведать у нее хоть что-нибудь. И конечно, самая мучительная пытка, пуговица, которую ты искал дольше других. Она причиняла тебе острую боль, но это воспоминание стало одержимостью, воспалением в твоей руке. Пятнадцатое ноября. Безупречное звездное небо над Западным Техасом, Ребекка мягко покачивается в столбе света. Понимание, которое пришло слишком поздно. Но ты далеко не всегда мог проживать те мучительные последние дни и иногда по целым неделям не притрагивался к своим пуговицам. И когда доктор Рамбл, сестра Хелен, Пегги, твоя мать, иногда твой брат и твой отец вновь заговаривали с тобой, голоса их сливались в бессмысленный шум, отзвук дальнего грома. Наконец ты потерялся в смутной дреме, бесконечном сне наяву, и твоя жизнь превращалась в знойный мираж в раскаленной пустыне. Ты был ничто, ты был туман. И так продолжалось месяцами в твоем бессловесном месте. Слов для этого не существует. Но иногда все-таки в воздухе собиралось напряжение, и ты ощущал, что обостряешься в молнию. Хорошо известно, что метеорология – хитрая наука; бывает трудно предугадать, какие условия породят бурю. Песня Боба Дилана в магнитофоне, рука медсестры на твоем подбородке, знакомый запах еды из столовой. Все это вместе возвращало тебя в сознание, яркими буквами записывая твое несчастное положение: глаза Ма, твоя пустая глотка, хихиканье аппаратов, поддерживающих работу мочевого пузыря и кишечника, механическая кровать, дышащая под тобой. Однако иногда условия были понятнее – в твою комнату приходил новый циклон. Например, однажды, после долгого отсутствия, к тебе вернулось лицо твоего брата – точнее, не совсем его лицо, а стильная взрослая интерпретация в очках. «Это я», – сказал Чарли, и ты прекрасно его услышал. И в последующие недели ты продолжал слышать все, даже слишком отчетливо. Другое неожиданное явление возле четвертой койки. Ты уловил что-то знакомое в ее отважном лице, в ее настойчивой жизнерадостности. Когда-то, очень давно, она провела с тобой целый день, нашептывая что-то в ухо, пальпируя твое тело. Затем она порой приходила к твоей постели и плакала, как и многие другие. «Здравствуй, Оливер! Помнишь меня? – сказала она теперь. – Я Марго Страут. Я буду опять заниматься с тобой». И правда, она занималась или, по крайней мере, пыталась. Она допрашивала твое тело, трудясь целыми днями. «Два раза, если да, один раз, если нет». Однако правда заключалась и в том, что, когда ее руки болезненно прижимались к твоим щекам, векам, горлу, она говорила тебе вещи, не очень связанные с работой. «Оливер, ты причина всего, что произошло со мной. Теперь это для меня ясно как день, – говорила она так, словно это комплимент. – Ты знаешь это? Два раза если „да“, один раз, если „нет“». Чтобы оказать ей любезность, ты пытался дернуться, изображая «да». «Люблю тебя» – десятки раз ты слышал, как компьютер говорит это твоей матери, и иногда тебе почти удавалось убедить себя, что ты говоришь это сам. На самом деле ты был не настолько обеспокоен всем этим, как можно было бы предположить. Пусть родные верят в то, в чем нуждаются. Когда грань между бодрствованием и сном стала еще более зыбкой, ты грезил своими собственными выдумками. Ты был вовсе не Оливером Лавингом, решил ты, а просто духом, который вселился в вегетативного пациента по имени Оливер Лавинг. Когда брат похлопывал тебя по рукам, которые не могли тоже похлопать, когда мать обнимала твое тело, которое не могло обнять ее в ответ, ты думал, что этот Оливер Лавинг, эта семья, это прошлое не имеют к тебе никакого отношения. Ты был просто духом, который взял этот череп в аренду и сочувствовал настоящему владельцу. Ты впитывал горе этой семьи, словно оно было твоим собственным. Внутри этой истории тебе удавалось даже прощать отца за то, что он так долго тебя не навещал. Разведенный с самим собой, ты понимал, какой мукой будет для него видеть тело, которое когда-то принадлежало его сыну. В роли духа ты становился лучше, ты был замечательным, щедрым, понимающим. Вынести все это ты мог, однако не в силах был видеть, как твоя мать теряет последнюю надежду, которая держала ее возле твоей койки. «Какой предмет мы тебе показали? Какую историю? Какую песню?» – спросил однажды доктор. «Пожалуйста», – силился крикнуть ты, но не мог. Убитая горем Ма ушла, оставив тебя одного на четвертой койке. «Пожалуйста», – продолжал ты кричать той ночью, и наконец тебе ответил какой-то голос. – Ладно, ладно, успокойся. Той ночью, почти через десять лет после, тебя посетил дух. Этот дух совсем не походил на того, в которого ты, по своим уверениям, превратился. Такие духи, как этот, наверное, могут существовать только в подобных местах, где время спутано, а мертвые могут принимать все качества живых. Его шаги по линолеуму звучали как шаги самого обычного живого человека. Ты чувствовал его призрачный, хвойный, марихуановый запах запущенного немытого тела. Ты пытался не замечать эту вонь и сосредоточиться на музыке, альбоме Blonde on Blonde Боба Дилана, но звук внезапно отключился. «Нет», – подумал ты, желая закрыть глаза и уснуть. Но твои веки закрывала только волна утомления, и ты не был над ними властен. Ты продолжал бодрствовать и был вынужден смотреть. Чьи-то руки схватили тебя за уши и повернули твою голову. Твой взгляд уткнулся в лицо, которое ты видел в последние секунды своей подвижной жизни. – Глаза радуются, – сказал Эктор Эспина. Перед тобой предстало жуткое подобие того парня, которого ты едва замечал в школьных коридорах, молодого человека, чью фигуру выхватили из темноты фары Голиафа в тот вечер возле дома Ребекки. Но с лицом его теперь было что-то не так. Третий, невидящий глаз над бровями – его самоубийственная рана все еще слегка кровоточила. Очень долго вы просто смотрели друг на друга; Эктор пытался распознать что-то в твоем взгляде, который трепетал над суровыми обломками его лица. Пусть ты и не заговорил с Эктором, когда мог, тем вечером возле дома Стерлингов, но сейчас наконец он заговорил с тобой. – Так что же, – произнес он хриплым шепотом. Его тон предполагал какую-то мрачную общность, словно вы были товарищами по злодеянию – два бандитских главаря, которые, прервав войну, договариваются о новых условиях. – Значит, ты думал, что нашел, как выбраться отсюда? Наверняка думаешь, что тебе будет что рассказать. Под тяжестью этой близости ты почувствовал клокочущую ярость, которая в начале твоей жизни на четвертой койке полыхала месяцами. В тебе бурлила бессмысленная надежда – что ты найдешь способ сказать то, что так и не сказал. Но вдруг нечто поразило тебя. Серные слезы Эктора обжигали твое плечо. – Ты и я, Оливер, мы с тобой похожи больше, чем ты думаешь. И Эктор был прав: когда ваши взгляды встретились, в его усталых, затуманенных смертью глазах, в маленьком отверстии у него на лбу ты увидел что-то от себя. И вот в легенде об Оливере Лавинге ты наконец достиг чудовища своего лабиринта. Но твое чудовище было куда более жутким, чем этот истощенный бритоголовый парень, которого проклинал твой город. Твоим настоящим чудовищем было отражение тебя самого в лице Эктора. Прошли годы; ты заснул мальчиком, а проснулся стареющим мужчиной. Ты еще не смотрел на себя в зеркало, но лицо Эктора давало понять, что ты увидишь. Нечто искаженное смертью и временем. Эктор Эспина – еще один мальчик, которого твой город превратил в миф, не зная его подлинной истории. Только ты мог сейчас увидеть эту историю. Он находился вместе с тобой в черной дыре, и его глаза, в которых виднелась его собственная искаженная фигура, показывали тебе воспоминания Эктора, словно какое-то страшное кино. Сын дворника, жестокого отца, чьи руки обременяла тяжесть пережитого в детстве насилия. Мальчик, чью мать в наручниках отправили на другой берег, когда ему было всего пять; она оставила лишь дымчатое неясное воспоминание об утрате, шрам на его судьбе, который был виден всем вокруг. Парень, выросший в западной части города, среди людей, которых считали бродягами-разнорабочими, людей, которые обращались с ним – тихим, запинающимся мальчиком, – как с мишенью для шуток; в школьном дворе были в ходу песенки о слабаке Экторе, противной вони, которой якобы от него несло. Молодой человек, утешавшийся только невысказанными мечтами о спасении через песни, которые он напевал себе, когда никого не было рядом. Однажды Эктор сидел возле школы, подпевая группе Boyz II Men на кассетнике, когда на его плечо легла чья-то тяжелая рука. Вздрогнув, Эктор стянул с головы наушники и увидел склоненное к нему с ухмылкой усатое лицо. «Вот это голос!» – сказал театральный учитель мистер Авалон. На следующий день, рассчитывая на обещанные уроки вокала, Эктор сел в красивый «кадиллак» мистера Авалона. Все это ты мог наконец видеть в спутанном времени своей черной дыры. Теперь ты понял, что родство, которое ты ощутил в тот вечер возле дома Ребекки, имеет куда более глубокие корни. На самом деле Эктор был очень похож на тебя, но это был Оливер с другой, куда более темной планеты. Он был неразговорчивым, сердитым созданием – твоя собственная неуклюжесть могла бы сделать тебя таким же, если бы не постоянная поддержка Ма. У этого мальчика тоже были нереализованные творческие мечты, однако, если ты мог выбрать себе множество других путей, Эктору повезло меньше. Когда Эктор окидывал взглядом безрадостные тропки своего будущего, он мог видеть только грузовик отца, безнадежный физический труд – судьбу, казавшуюся во много раз ужаснее из-за краткой надежды, которую дал ему мистер Авалон, из-за того, как мистер Авалон использовал эту надежду, чтобы делать с Эктором все что ему вздумается, позже полностью утратив к мальчику интерес. И что бы ни произошло в действительности пятнадцатого ноября, те события стали вашей общей болезнью, которая преобразила вас обоих, проклятием, которое превратило тебя в небылицу и сковало вас вместе в междумирье. Жил однажды мальчик, который провалился в трещину во времени, но провалился он не до конца. Как та женщина в дупле из бабушкиной сказки, он страдал, застряв на половине пути, не выпуская отчаявшийся подземный народ, – какофония, которая сотрясала его каждую ночь. Но наконец к нему протянулись руки, чтобы вытащить его на свободу. Быстрым движением Эктор склонился над тобой. Десятью годами ранее он сумел выбраться из ада утраченной надежды, и сейчас вернулся, чтобы оказать и тебе подобную милость. Страх стучал тебе в виски, пока ты ждал, что вот сейчас Эктор унесет тебя в свою неведомую страну – не рай и не ад, не прошлое и не будущее, просто умиротворяющее небытие. Ты видел, как нездешняя белизна распахивала свою яркую, немую расщелину. Открывался великодушный глаз. Бесконечность, истина времени, огромный слепой океан, который милосердно смоет маленькую темную щепку твоей земной жизни. Эктор потянулся к твоей шее, но, как только его руки коснулись твоей кожи, они рассеялись в дымке. «Нет, пожалуйста, еще не сейчас», потому что на четвертой койке наступило новое утро; потому что, несмотря на проваленное обследование, твоя мать вернулась. – Видишь? – сказала Ма. – Я никуда не ухожу. «Однажды она должна родить», – сказала тебе бабушка, и сейчас, когда ты взглянул на склонившуюся над твоим телом мать, история, которая тебя сдавливала, начала возрождаться внутри тебя к жизни, карабкаясь и процарапывая путь к дневному свету. Твоя история. Ты много лет репетировал рассказ о своих последних днях, и она уже едва ли походила на историю – просто на жизнь, разломанную злой случайностью. Почему? Как и твои родные, ты выкрикивал это слово, даже когда не мог кричать, и вслушивался в тишину, по-прежнему веря, что объяснение придет. Оно так и не пришло – во всяком случае, не в виде слышимых слов. И все же ты хорошо усвоил слова отца: космологические тайны всегда разрешаются в пользу жизни; в невидимой бесконечной борьбе материи и антиматерии материя всегда имеет небольшой перевес; несколько безжизненных молекул в благоприятных условиях превращаются в живую цепочку органического вещества. По причинам, неведомым науке, вселенная всегда предпочитает нечто перед ничем, так почему бы ей не предпочесть нечто в твоем случае? Возможно, не стоило гадать, что означают дни и годы в этой постели; возможно, твоя жизнь и была ответом. Застрявшее между двумя мирами, твое тело хранило в себе путь к тому месту, которое никто больше видеть не мог. Однако же твоя история не могла появиться только через тебя. Эти руки – руки матери, руки Марго Страут, – даже сейчас ты все еще чувствовал, что они пытались тебе помочь. Они все еще были там, все тянули и тянули тебя. Но для твоего освобождения потребуются и другие руки, которые наконец начали толкаться снизу, из преисподней безмолвных голосов под твоей кроватью, из того потерянного измерения, где ты их запер. Теперь ты чувствовал их – двести триллионов частиц, связанных с твоими частицами, толкались возле твоих ног, пробивали маленькие отверстия в потолке. С шипением вылетали крохотные обломки, но ты замирал, чтобы взглянуть вниз в образовавшиеся дырки. И наконец спустя почти десять лет, там оказались они. Ребекка и твой отец возвращались домой. Ребекка и Джед Глава двадцать пятая Уже пройдя половину коридора к шестому гейту международного аэропорта Мидленда, Ребекка Стерлинг поняла, что совершила ужасную ошибку. Она вспыхнула, вспомнив себя два дня назад – взбудораженную, лихорадочно курящую сигарету за сигаретой, ругающую себя, решительную Ребекку, которую на краткое мгновение высвободил суровый голос Чарли в телефоне. Но она обнаружила, что та Ребекка не имеет ничего общего с робкой девушкой, которая вошла в унылый провинциальный терминал. О чем она вообще думала, зачем в каком-то порыве купила этот билет? Ребекка подошла к женщине в дурацкой кепочке сине-красной расцветки авиакомпании: – Когда ближайший рейс в Нью-Йорк? – Но вы же только что прибыли! – заметила женщина. Ребекка кивнула: – Верно подмечено. Но все-таки когда ближайший рейс? Прямые рейсы до Нью-Йорка бывали раз в сутки, и женщина сообщила Ребекке, что вылететь можно будет только следующим утром. Ребекка прошла к стойке выдачи багажа, подхватила сетчатую цилиндрическую сумку и обратилась к приплюснутой мордочке внутри. Пропив курс отхаркивающих, предписанных ветеринаром, Эдвина вновь обрела способность скулить на впечатляющей громкости. – Не плачь, щен, мы здесь пробудем всего восемнадцать часов. Одним вечером несколько лет назад, когда мать Ребекки снова осторожно попыталась заговорить о ее «планах», девушка со вздохом сказала, что, раз ее музыкальная карьера никуда не движется, она хотела бы стать триажной медсестрой, работать в госпитале Красного Креста, зашивать шрапнельные раны. «Лечить раненных на войне, – задумчиво ответила мать. – Нетрудно догадаться, что тебе сказал бы психотерапевт». Отец Ребекки давно вышел «на покой» и исчез где-то в Таиланде, и Ребекка понимала, что нужна своей матери гораздо больше, чем мать нужна ей. «Я честно говорю, – сказала Ребекка матери, – я думаю, было бы здорово посвятить себя чему-то подобному». Привлекательность этого дела, как казалось Ребекке, заключалась не в том, чтобы заштопать разрушенную историю, а в том, чтобы покориться силе куда более могущественной, чем ты сама. Начиная с пятнадцатого ноября – нет, на самом деле даже раньше, – Ребекка всегда ждала от мира непререкаемых указаний, и теперь она восприняла расписание «Америкэн эрлайнз» словно веский довод. Полчаса спустя, когда они с Эдвиной забрались в арендованный «Форд-Фиесту» и выехали из гаража под памятный Ребекке невозможно голубой купол техасского неба, она пыталась убедить себя, что уже ничего не может поделать, что порядок вещей и расписание самолетов сделали выбор за нее. Разумеется, на самом деле ее привел сюда звонок Чарли – а также поразительные вещи, которые она прочитала об Оливере в интернете, – но даже в тот момент, когда Ребекка гнала машину на юго-запад, к Биг-Бенду, трудно было представить, как она исполнит задуманное, как скажет то, что собиралась сказать. Навестить Оливера в больнице? Об этом было страшно даже подумать. Когда Оливер снился ей, его кожа была окрашена в зловещий красно-черный цвет высохшей крови и усеяна камешками и пылью, которые прилипали к нему, пока он волок свое тело навстречу Ребекке через пустыню. Огромность голубизны над головой, россыпи камней; куда направиться Ребекке в этом опустошенном небом краю, чтобы вернуть себе решимость, которую она чувствовала два дня назад в Бруклине? Ребекка включила левый поворотник, просигналив в пустоту. В Блиссе семья Стерлинг только остановилась на трехлетнюю стоянку, после чего отец продолжил свое мировое грабительское турне по нефтяным запасникам Земли. И поэтому два часа спустя, когда Ребекка ехала по опустошенному, разваленному Блиссу, она не почувствовала ни радости от возвращения домой, ни трагической тоски по ушедшим временам. В действительности город оказался таким же, каким он стал в ее воспоминаниях: гниющий экзоскелет, опасный, только если подойти слишком близко и вдохнуть его ядовитые споры. Проезжая мимо муниципальной школы, Ребекка полуприкрыла глаза. За Блиссом находился край земли или, во всяком случае, конец человеческой цивилизации. Не столько пейзаж, сколько этюд художника-минималиста: идеальный лазурный купол наверху, идеальная бурая равнина внизу. Было пять вечера, но солнце палило и палило. Ребекка продолжала путь сквозь пустыню Чиуауа в сторону дальних очертаний синих гор, что вгрызались в горизонт. Эдвина покоилась на спине на пассажирском сиденье, нежась в косых солнечных лучах. Для Ребекки это место никогда не было домом. Ее дом был нигде и везде. Череда одинаковых особняков в Шотландии, Сингапуре, Рио-де-Жанейро, Дубае, Норуолке. Но потом Ребекка вновь ощутила, что Западный Техас – именно то место, откуда она родом, место-нигде. Она была никто из ниоткуда. Она чувствовала себя дилетантом, неудавшимся музыкантом, самозванцем, бродягой, устроившим себе лачугу под мостом трастового капитала – подарка бабушки на восемнадцатилетие. Ее жизнь была словно какой-то организм в лабораторной клетке, а Ребекка, словно ученый, изучала его с помощью двустороннего зеркала. Что происходит с человеком после нескольких неизменных лет, как долго можно прожить без контакта с людьми, каковы минимальные человеческие потребности? Она писала музыку, о которой никто не знал. Ее прошлое и ее утраченное будущее – все это содержалось внутри дешевого гипсокартона, ДСП и убогой каменной кладки, составлявших покинутый дом ее семьи на Монте-Гранде-Лейн, где Ребекка сейчас припарковала «фиесту». Оливер. Сейчас она была недалеко от него, но в пустыне расстояния обманчивы. Ребекка находилась в пятидесяти милях от реального Оливера на койке приюта Крокетта, но этот унылый дом на сером клочке лужайки был совсем как тот мальчик, которого она когда-то знала. Двери заперты, комнаты пусты. Но нет, не пусты. Ребекка знала: намного проще считать, что Оливер – всего лишь пустой дом, лишенный жизни. И все же, когда она наконец узнала правду, ей показалось, что она знала ее все это время. Почти десять лет Ребекка тренировалась рассказывать свою историю. Часто, бредя в одиночестве по молчаливым улицам Бруклина, лежа под телом очередного незнакомца в Нижнем Ист-Сайде, бессонно пылая среди ярких городских огней, Ребекка мучила себя мыслью, что она могла бы просто все рассказать. Кому угодно – полицейскому, матери, психотерапевту, прохожему на улице, Чарли. Но слова оставались на месте, запечатанные и припорошенные пылью. Ребекка приоткрыла дверцу машины, и на нее обрушился беспредельный жар – волна воспоминаний, уносящая прочь годы. Заныл прыщик на подростковом подбородке, свело судорогой живот, как это часто бывало в те месяцы. Ее покрывал грязный телесный запах ее тайны. Ребекка потянулась к ручке, чтобы вновь запечатать дверцу, но было поздно. Эдвина торпедой метнулась наружу и теперь маниакально носилась кругами по бурой лужайке. Ребекка вдохнула колдовство пыльного воздуха. Ей было двадцать семь, когда она подняла ногу и опустила ее на шероховатый цемент. Ей было семнадцать, когда она вышла из автомобиля. Глава двадцать шестая В пятидесяти пяти милях к северо-западу, в номере четырнадцать по Пайсано-Лейн в Марфе, Джед проснулся, заморгал, посмотрел на свои рябые руки, на грязные ногти. Шесть ночей подряд он сражался с ангелами. Архангелы, мусорные ангелы – его последняя так называемая серия. Накануне вечером, подогретая литром виски и двумя оранжевыми таблетками аддерала, которые Джед выиграл у Франциско, носильщика в отеле, битва разгорелась с особенной яростью. Джед против ангелов; и ангелы победили. Он подносил к большому крылатому чудищу бензопилу и паяльную лампу, но в лице ангела только читалось еще больше осуждения, его крылья простирались с еще большим торжеством. Лунный свет на ржавом металле; жжение в горле; сталь, дерево и пластик искаженных форм. Его ссора с Евой на свалке; все, что он сказал и так и не сказал. Металлическая крошка била в его защитные очки. Он горел всю ночь и весь следующий день. В пять часов вечера Джед выдохся. Принятые вещества с унынием покинули его, десны под неухоженными стиснутыми зубами кровоточили. Джед почти успел снова заснуть, как вдруг его туман, словно резкий запах, прорезал какой-то сигнал. Телефон кричал, возвращая Джеда в ранний вечер в его марфском бунгало. Дом был в плачевном состоянии: Джеду пришлось искать телефон по звуку, ожидая очередного сигнала, чтобы можно было определить его местоположение. Аппарат находился под скомканным грязным мешком, на стопке старых газет, которые Джед думал использовать в качестве защитной пленки. С седьмым звонком Джед нашел кусок дешевого лилового пластика, откинул крышку. Он пытался собраться, замаскировать утомление громкостью. Голос получился как у диктора на телевидении. – Слушаю!