Оливер Лавинг
Часть 40 из 45 Информация о книге
– Простите? – Я Пегги. Пегги! Из старого кафе! – А, действительно. Привет, – неуверенно проговорила Ребекка. – Я заходила к Оливеру, а сейчас мне пора. – Как ты тут вообще оказалась? Я слышала, ты живешь в Нью-Йорке. – Так и есть. Я здесь проездом и вот решила навестить его, но сейчас мне правда надо бежать. – Не так быстро! Разве ты не хочешь сфоткаться с нашим мальчиком? Наверняка он будет рад. И его родные тоже. Пожалуйста, думал ты. Не надо фотографий. Пусть лучше это воспоминание останется там, где оно случилось, – за твоей изменившейся, инородной оболочкой. Но воспротивиться ты, конечно, не мог, и Пегги, вытащив фотоаппарат, жестом попросила Ребекку приникнуть к твоей кровати. Словно вы все вместе были на какой-то веселой прогулке, Пегги закрепила на своем лице широкую улыбку и отставила руку для группового автопортрета. Ребекка постаралась быстро смахнуть влагу с лица. И тогда утешение, которое принесла с собой Ребекка, улетучилось в вечернюю пустыню. Держа камеру на вытянутой руке, Пегги делала снимок за снимком. Но ты молился не о том, чтобы съемка закончилась. А о том, чтобы исчезло изображение на дисплее, экран с яркой картинкой, это электронное зеркало, в котором было видно три лица, прижатые друг к другу. Твои мечущиеся, неспособные сфокусироваться глаза далеко не сразу нашли и увидели тебя. Ты удерживал взгляд всего секунду, а потом он испуганно бросался в другую сторону. Но ты все-таки увидел, а потом еще и еще раз. На экране было твое лицо. И в то же время пугающе чужое. Челюсть, разросшаяся от постоянной дрожи. Волосы, поредевшие, словно от стыда за лицо, которое обрамляли. Твои глаза глядели в твои глаза, как смотрит спросонья дряхлый старик, не понимая, где он. И ты осознал, что истории, которые ты себе рассказывал, не были правдой. Твои пуговицы не были волшебными лазейками, а только яркими воспоминаниями. На самом деле ты просто был прикован к больничной койке, а вовсе не застрял в портале между двумя измерениями. Ты не был призраком, поселившимся в изувеченном теле юноши. Однако каждая черта, которую ты видел в этом овоще, выглядела как твой призрак, запертый в другом существе. В монстре. Когда Ребекка ушла, ты надеялся только на одно: что твой мозг сможет наконец отключить сам себя. Но и это было только лишь фантазией. Утром опять пришла Марго Страут. – Вот и я! – сказала эта страдалица, собираясь снова радостно сочинить своего вымышленного Оливера, в то время как настоящий Оливер мог только молчать. Ты пытался размякнуть, сбросить себя в то место, где голоса снова станут бессмысленны, как грозовые тучи над крышей. Но взрыв цветочной гранаты – духов Марго – пробудил бы даже мертвого. – А? Б? В? – спрашивала Марго. Наконец компьютер ответил: «Соскучился по вам». В то утро, возможно в самую черную минуту за все твои годы в приюте, под твоей посеревшей кожей не было ничего, кроме ярости. И злился ты не на молодого человека, который уложил тебя на койку, и не на эту едко пахнущую женщину, которая записывала свои истории твоей рукой. Твой гнев был обращен на другую женщину – ту, что все эти годы, склонившись, наблюдала, как ты превращаешься в это отвратительное существо. Сколько раз в своей вопящей тишине ты умолял ее отпустить тебя? Но Ма все продолжала, словно ее ежедневная забота была проявлением самоотверженной любви, хотя на самом деле – так казалось тебе теперь – все было ровно наоборот. Вы с братом всегда ясно видели невысказанную, темнейшую мечту матери: что вы с ним станете прекрасной компенсацией ее печального бесприютного детства, что вы никогда не отделитесь от нее, и ваши потребности вечно будут определять жизнь этой женщины, которая никогда не умела определить себя как-то иначе. «Я всегда верила», – говорила она тебе. Но ее вера стала коконом, в котором ты претерпел обратную метаморфозу, превратившись в личинку, в бескрылое насекомое. И гнев на отца. На этого человека, который, кивая, совершал свои грехи, человека, который вел себя так, будто он тут ни при чем, будто в его семье все наладится, только если он будет держать рот на замке. И на Чарли. На мальчика, убежавшего во внешний мир, словно где-то там у тебя еще было будущее, словно он мог освободить тебя с помощью книги, словно он мог найти лучшего, совершенно целого Оливера, за много миль от дома. Склоняясь над четвертой койкой, Марго Страут все еще что-то говорила – об одной из твоих любимых книг, «Планете людей» Сент-Экзюпери. Видимо, про нее Марго узнала от Чарли. – Когда продерешься через весь расизм, история и вправду оказывается увлекательной. Но потом, примерно через час, Марго замолчала, потому что в палату кто-то вошел. Даже сквозь забивавший ноздри запах Марго ты безошибочно уловил слабый ванильный аромат шампуня. Но в то утро к тебе пришла не только Ребекка. – Марго, – произнес голос матери. Твои глаза беспомощно метались по плитам потолка, и ты не мог толком разглядеть, что происходит, но ощутил столкновение безмолвий, ощутил решительность Ма. На дрожащей периферии твоего зрения мелькнула какая-то фигура, но твою руку взяла не материнская рука. Знакомая заскорузлая кожа в твоей ладони. Пальцы отца. – Ах, – сказала Марго. Ах, подумал ты, чувствуя, как тебя покидает тяжесть, пригвождавшая тебя к четвертой койке. Пусть ты и был всего лишь паралитиком на больничной постели, сейчас тебе так не казалось. Ты был мальчиком, который упал в зазор между вселенными, в пространство, где возможна любая реальность, где ты мог принимать любые обличья. И теперь тебе пригодился освоенный когда-то фокус трансформации. Ты почувствовал, как становятся полыми твои кости. Как твое зрение крепнет и заостряется. Кожа у тебя на шее сморщилась и отошла от согнутого позвоночника. Волосы на руках выросли и расцвели в сияющие перья. Став крыльями, твои руки вновь смогли двигаться. Ты мощно взмахнул ими, чем слегка шокировал посетителей. Кто-то догадался открыть окно, и ты с карканьем вылетел из приюта Крокетта. Этим утром одного Лавинга не хватало, и теперь ты взмыл над своей иссохшей, разрушенной землей и устремился к далеким горам и дальше, к пыльной столице штата, чтобы позвать брата домой. Чарли Глава тридцать седьмая – Ты приедешь в Остин? – Казалось, Кристофер, покинувший Бруклин несколько месяцев назад, не особенно обрадовался, когда Чарли позвонил ему с какой-то заправки возле Одессы и объявил, что наконец-то решился принять давнее туманно-романтическое предложение и поселиться у Кристофера и его новых друзей в бунгало в восточной части Остина. – Ты правда едешь? – снова спросил Кристофер, а потом еще раз, и его радостный тон звучал не особенно убедительно. Во время своего бруклинского эротического загула Чарли провел с Кристофером всего одну восхитительную неделю в декабре, после чего тот уехал в Сан-Диего, чтобы помогать нелегальным мигрантам. Когда он ненадолго вернулся в Бруклин, их отношения не возобновились, но, перебирая в уме свою многочисленную свиту «ничего серьезного», о Кристофере Чарли иногда думал как о «что-нибудь возможно»; имя Кристофера во входящих и все эти протестные и пляжные фотографии в ленте Фейсбука всегда зажигали в груди Чарли искру. Однако, стоя на пороге нового дома Кристофера, Чарли видел, что их роману следовало оставаться таким же, как раньше: чисто теоретическим. – Я мало что могу тебе предложить, – сказал Кристофер, нервно ероша русые волосы, – но у нас есть немного места в теплице. – Звучит просто великолепно. «Бунгало» Кристофера оказалось чем-то вроде развратной анархистской ночлежки. Над фрамугой висела украденная где-то шикарная табличка от какого-то поместья; название на ней замазали красной краской, а сверху серебристым спреем написали: «Антидом». Обитателями Антидома были бородатые мужчины и небреющиеся женщины, которые спали на разбросанных по полу подушках, прижавшись друг к другу, как щенки. Сам Кристофер спал в обнимку с парнем по имени Том Зайн, которому на вид было лет семнадцать (скорее всего, мальчик сбежал от родителей, предположил Чарли). Этот Том цеплялся за Кристофера, словно детеныш ленивца, а в ответ на попытки Чарли заговорить с ним только смотрел угрожающим диким взглядом парня, которому нечего терять. Днем обитатели Антидома расходились по своим делам, чтобы организовывать забастовки и создавать общественные парки, а по вечерам употребляли немалое количество галлюциногенов и подбадривали друг друга в праведной ярости – все это под плакатами с лозунгами вроде «Капитализм – раковая опухоль», «Революцию начинает одиночка» и «К херам человека». Если кого и могла восхитить оппозиционная работа этих немытых анархистов, то это должен был быть Чарли – сын приграничья, полтора века зажатого между двумя нациями, где этническое перетягивание каната наконец разорвало Блисс на части. И все же для Чарли, приехавшего в Антидом из разрушенного города своего детства, вся эта деятельность казалась хуже чем напрасной. Она казалась очаровательно бредовой: дети играли в анархистов, которых видели в кино. Прошло несколько мрачных дней. Но Чарли был рад, что может угрюмо сидеть в своей теплице – стеклянной коробке, которая под остинским солнцем прогревалась примерно до двух тысяч градусов. Во время своего долгого знойно-ветренного путешествия Чарли сказал себе, что должен привести мысли в порядок. Как и пять лет назад перед побегом из Зайенс-Пасчерз, Чарли решил – точнее, не решил, а просто физически ощутил, словно жажду или голод, – что не может совершить необходимую умственную перекалибровку, находясь так близко к Ма и Па. «Сообщи, когда будешь готова сказать правду», – сказал он матери, но его телефон молчал. Однажды Чарли даже позвонил в приют и спросил Пегги: «Моей Ма там рядом нет?» – «Чарли! – воскликнула Пегги. – Куда ты подевался? Да, она здесь, в палате с Марго и твоим братом». – «С Марго», – повторил Чарли. «Именно. Позвать ее?» – «Нет, думаю, я ей попозже домой позвоню». И прежде чем Пегги успела возразить, он дал отбой. Однако (и это было позднее однако, которое Чарли осознал лишь задним числом) существовала вероятность, что Чарли и сам не желал признать правду. В конце концов, всего несколько дней оставалось до нового обследования в Эль-Пасо, со специалистом по когнитивной деятельности и хитроумной нейровизуализацией, – до проверки, которая окончательно и решительно определит, что осталось в мозгу его брата. Возможно, Чарли не столько бежал от иллюзий своей матери, сколько пестовал собственную иллюзию, заранее отгородившись от грядущих результатов. Сидя посреди зарослей марихуаны и мака, который анархисты выращивали в теплице, Чарли вяло пытался сочинить новую главу своей жизни. «Больше никаких планов», – написал он в своем молескине, после того как поговорил с Кристофером по телефону на заправке. Больше никаких грандиозных амбиций. Тихая, уютная жизнь. Во время утомительного пути на мотоцикле, чувствуя, как немеют руки, Чарли пытался придумать образец такой жизни. Когда в восточной части ночного неба появились розоватые пятна городских огней, Чарли решил, что можно никогда не возвращаться в Биг-Бенд или Нью-Йорк, а просто устроиться на работу в остинскую библиотеку. И хотя казалось, что должность библиотекаря противна природе Чарли, он решил держать тетрадь брата под рукой, чтобы напоминать себе о своем грандиозном провале. Но сюрреалистично-анархистская жизнь в пригороде Остина оказалось совершенно иной: не отголоском большого провала, а чем-то странно новым, и для Чарли было так же сложно провести разведку в своем пересмотренном будущем, как и влиться в упоротое сообщество Антидома. Почти все время он проводил в теплице, потея до полуобморочного состояния и листая те немногие книги, что нашлись у анархистов, – предсказуемый набор романов Буковски, Миллера, Керуака и Воннегута. По вечерам из гостиной Антидома доносились такие звуки, словно большое семейство струнных инструментов умирало мучительной смертью. Чарли с завистью прислушивался к беспечному анархистскому веселью, удивляясь, как эти люди могут верить в свое братство, и недоумевая, что с ним не так, как он умудрился свести свою жизнь к таким жалким иллюзорным вещам, как несколько незаконченных текстовых файлов и смятый, в кофейных пятнах, неисполнимый договор. Одним вечером, когда Чарли провел уже три дня среди этих цветущих наркоманов, Кристоферу удалось отцепить от себя Тома Зейна и в одиночестве прийти в теплицу. Кристофер попытался воссоздать момент их первой встречи на закрытой танцевальной вечеринке под Уильямсбургским мостом: поцеловаться, прежде чем произнести хотя бы слово. Гость пришел в чьем-то чужом халате и в уютных трусах, его лицо казалось немного глупым от похоти. Он наклонился над Чарли, прижался губами к его губам. Когда Чарли провел руками по грудине юноши и ощутил под пальцами ее знакомую необычную выпуклость – словно под ребрами Кристофера билось двойное сердце, – по лицу Чарли потекли горячие слезы. Кристофер, поначалу принявший его всхлипы за поощрение, принялся еще быстрее тереть его член, но вскоре Чарли отвел его руку. – Что это с тобой? – спросил Кристофер. – Не знаю. – Если ты насчет Тома… Чарли осклабился. – Здорово, что ты так помогаешь этому парню. – Ты так думаешь? А мне иногда кажется, что было бы лучше отправить его обратно домой. – Кто его знает, трудно сказать. Когда Кристофер ушел, Чарли, лежа на убогом матрасе, слушал пульсацию басов с анархистской гулянки. В задней двери появилась чья-то фигура и запустила в ночь петарду – над стеклянной крышей взвились белые дуги. Словно ворчливый сосед, Чарли забеспокоился, что может случиться пожар. Что вы там празднуете? – думал он. Но он знал, что им есть что праздновать. Свою молодость, все то, что у них впереди. Они находились в начале своей истории, а Чарли казалось, что он находится в конце своей. Ему было всего двадцать три, но он чувствовал, как кости его дряхлеют под кожей. А что было под кожей у Оливера? Чарли чувствовал: вся эта беготня с тетрадью Оливера, писательство, блуждание по улицам были напрасными; в его распоряжении были только неверные истории. Однако. Вот удивительный парадокс: освободившись от надежды узнать правду, от попыток отыскать дорогу в их старые мистические порталы, Чарли почувствовал право на неудачу. Он разрешил себе предаться ностальгии, которая мучила его в тот вечер, разрешил себе отбросить провальные журналистские амбиции, вызвать к жизни своего собственного воображаемого, незаконченного Оливера, пусть только на страницах своего молескина. Только его собственный образ Оливера, который всегда казался Чарли намного четче, чем его образ самого себя. «Тебя зовут Оливер Лавинг», – написал Чарли. Позже Кристофер вернулся, неся в пластиковой коробке гамбургер, который он тайком протащил мимо своей веганской компании. И предложил Чарли «поучаствовать в истории с твиттер-аккаунтом, который мы собираемся запустить. Будем писать твиты от имени людей, у которых нет доступа к компьютеру. Которые часто не умеют писать и читать. Нигерийские секс-рабы, вьетнамские фабричные рабочие, вымирающие коренные народы Бразилии. Типа такого. Мы назовем это „Твиты из преисподней“. Но фишка в том, что нам нужен человек, который хорошо пишет. И мы подумали, что ты как раз можешь подойти». – Кто знает, – ответил Чарли. – Возможно, это как раз работа для меня. Но пока Чарли продолжал заполнять страницы. Он стащил у анархистов пачку листовок «Против „Макдоналдса“» и заполнял оборотные стороны все новыми словами. Чарли знал, что на это мать сказала бы: «Вот типичный Чарльз Гуднайт Лавинг». Он все еще обитал внутри мечты о брате, которого описывал со всей возможной эмпатией, при этом отгородившись от настоящего Оливера – так же, как он отгородился от дневного света, так же, как выключил и больше не включал мобильный. Чарли стал ночным животным, он увлеченно рыскал по прошлому в свете луны, забыв о нынешнем Оливере, о драме возле четвертой койки, об обследовании в Эль-Пасо. Муки совести только заставляли его писать еще быстрее. Но однажды, спустя неделю после прибытия в Остин, Чарли, как обычно, проснулся поздно и вдруг обнаружил, что его кожа не хрустит от жара. Он вышел на улицу и глубоко вдохнул прохладный сентябрь. Даже крики пересмешников тем поздним утром не казались такими злобными – птицы щебетали весело, как иволги. Чарли попытался сесть за работу днем, но в голове было пусто, солнце отупляло. Он подумал, что можно проветриться, прокатившись по городу, но не смог завести мотоцикл. Его верный «сузуки», очевидно, был истинным обитателем пустыни; в зеленом, влажном Остине он наконец скончался. В тот же вечер, когда Чарли, помочившись возле виргинского дуба на заднем дворе, стряхивал последние капли, о его лодыжку потерлось что-то пушистое. Он ошарашенно обернулся, неуклюже натягивая джинсы, и увидел возле своих ног черного скулящего мопса. Его перекошенную мордочку, эти черты, сжатые в гримасу любвеобильного недовольства, не узнать было невозможно. Чарли склонился к собачке, подхватил ее на руки, и, пока ее длиннейший язык облизывал ему лоб, он нашел ошейник: розовый ремешок в стразах с подвеской в виде косточки, на которой значилось имя «Эдвина» и телефонный номер Чарли. – Эдвина! – сказал он, и та снова взвыла. – Но как? – Наконец снова вместе. Чарли крутанулся волчком, так что ноги Эдвины описали круг в воздухе. На бордюре тротуара, возле задней двери, чуть изогнувшись, стояла фигура – видение из нуарного фильма. – Ребекка? – Удивлен? – спросила она. – Но у меня не было выбора. Эдвина мне о тебе все уши прожужжала. – Забавно, – ответил Чарли. – Раньше она о тебе говорила не умолкая. Ребекка пожала плечами: – Наверно, времена меняются. – Нашла его, значит? – сказал подошедший Кристофер. – Начинаю подозревать, что в доме завелся шпион. – Прости. Я решил, что неправильно не сказать твоей маме, что ты в порядке. Я нашел ее номер в твоем телефоне. Помнишь о такой штуке? – И Кристофер, помахав в воздухе аппаратом, кинул его Чарли. – И она послала тебя? – обратился Чарли к Ребекке. – Как ты вообще очутилась в Техасе? – Я сама вызвалась. Сказала, что мне все равно пора с тобой поговорить. – Да ладно, – сказал Чарли невозможной реальности лица перед собой. – Не верю. Зачем тебе приезжать за мной? И почему сейчас? Ребекка скривилась, потом кивнула: – Хорошо, что нам долго ехать. Я довольно долго буду рассказывать. – Долго ехать?