Первая сверхдержава. История Российского государства
Часть 12 из 38 Информация о книге
Впоследствии стали писать и говорить, что осторожный Барклай своим отступлением спас армию и вместе с нею Россию, но летом 1812 года преобладало иное мнение: герой и патриот Багратион рвется в бой, а подозрительный Барклай ему мешает. На самом деле в упрек главнокомандующему можно было поставить лишь одно. «Боязлив перед государем, лишен дара объясняться. Боится потерять милость его», — писал про Барклая начальник его штаба генерал Ермолов. Багратион, героизированный Бородинским сражением, при всей своей храбрости был никудышным стратегом и в главнокомандующие, конечно, не годился. С. Мельгунов обильно цитирует письма князя Петра Ивановича. «Чего нам бояться? — пишет он царю. — Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь». Ермолову: «Я не понимаю ваших мудрых маневров. Мой маневр — искать и бить!» Московскому генерал-губернатору Ростопчину: «Божусь вам, неприятель дрянь, сами пленные и беглые божатся, что если мы пойдем на них, они все разбегутся». Нетрудно себе представить, чем закончилась бы война, если бы во главе русской армии оказался такой полководец. 3 (15) августа армии наконец соединились, откатившись от границы на 800 километров. Теперь конфликт между двумя генералами еще больше обострился. Багратион требовал немедленной битвы, Барклай настаивал на том, что нужно отступать дальше. В конце концов первый своевольно ввязался у Смоленска в большое сражение, в котором пришлось участвовать всей армии. После трехдневных боев Барклай приказал отступать. Помимо того что дотла выгорел немаленький Смоленск, эта странная битва очень дорого обошлась армии, которая потеряла на подступах к городу, в самом городе и потом, при довольно хаотичном отходе, от 15 до 20 тысяч солдат (по французским источникам — еще и много пушек). После этого поражения русские продолжили отступать к Москве, а царю стало окончательно ясно, что нужно назначать другого главнокомандующего. Решение было нелегким, а выбор непростым. Чтобы восстановить субординацию, требовалось назначить человека авторитетного и обладающего безусловным старшинством — то есть кого-то из стариков. Таковых имелось только двое, каждый шестидесяти семи лет: Михаил Кутузов (полный генерал с 1798 года) и Леонтий Беннигсен (с 1802 года). Оба имели на своей полководческой репутации и заслуги, и пятна. Беннигсен мог гордиться тем, что при Прейсиш-Эйлау выстоял против самого Наполеона — но потом, при Фридлянде, был разгромлен. Кутузов проиграл при Аустерлице, зато — только что — блестяще показал себя на турецкой войне. Оба кандидата царю были лично неприятны. Беннигсен участвовал в убийстве Павла I, Кутузову же, как мы знаем, Александр не мог простить аустерлицкого позора. Однако император — надо отдать ему должное — со своими антипатиями считаться не стал. Решающую роль, очевидно, сыграла русская фамилия Кутузова. К этому времени в Петербурге уже решили придать войне страстно-патриотический характер, и ставить во главе национального войска «немца» было бы политически неправильно. Трое полководцев, находившихся в непростых отношениях: Барклай-де-Толли (неизвестный художник), Багратион (гравюра Франческо Вендрамини) и Кутузов (портрет Йозефа Олешкевича) Михаила Илларионовича срочно освободили от тыловой должности начальника ополчения и сделали главнокомандующим. Особенных надежд на старого военачальника Александр не питал. Он жаловался одному из приближенных: «Общество желало его назначения, и я его назначил. Что же касается меня, то я умываю руки». Ермолов рассказывает, что не обрадовался и сам Кутузов, признававшийся ему в доверительной беседе: «Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я, право, плюнул бы тому в рожу». Через неделю после назначения фельдмаршал был уже в действующей армии и принял командование. Беннигсена поставили к нему начальником штаба — очевидно, для подстраховки, на случай, если снова понадобится замена. «Барклай, образец субординации, молча перенес уничижение, скрыл свою скорбь и продолжал служить с прежним усердием, — рассказывает Ростопчин. — Багратион, напротив того, вышел из всех мер приличия и, сообщая мне письмом о прибытии Кутузова, называл его мошенником, способным изменить за деньги». При таком настроении, имея подобных помощников, новый главнокомандующий вряд ли чувствовал себя уверенно, особенно вначале. Все ждали, что «пришел Кутузов бить французов», ведь Наполеону до Москвы оставалось всего 200 километров, а вместо этого Михаил Илларионович велел отступать дальше. После взятия Смоленска у Бонапарта возникли колебания, не остановиться ли. Первоначальный план не предполагал углубляться во вражескую территорию дальше этого пункта. Но русская армия, благодаря осторожности Барклая, все еще не дала себя разбить, а, пока она цела, на капитуляцию Александра рассчитывать не приходилось. Посомневавшись несколько дней, Наполеон двинулся дальше. Теперь он шел на Москву. Со стратегической точки зрения выгоды «скифского отступления», пускай даже не намеренного, а вынужденного, к этому времени уже были очевидны. Французские коммуникации растягивались, силы наступающих понемногу таяли. Как уже говорилось, в начале кампании под непосредственным командованием Наполеона находилось почти триста тысяч солдат. До Бородинского поля дойдет меньше половины. Великая Армия сократится не столько из-за боевых потерь, впрочем весьма значительных, сколько из-за необходимости охранять пройденный маршрут и, в еще большей степени, из-за болезней. А. Корнилов пишет, что уже в первые недели из строя выбыло 50 тысяч захворавших. В те антисанитарные, негигиенические времена при таком скоплении людей и лошадей это было обычным явлением. Русская армия, конечно, тоже сокращалась. Кроме убитых, раненых и заболевших, она, как всегда при быстром отступлении, теряла множество солдат отставшими. Но ряды все время пополнялись новыми резервами, так что общая численность осталась такой же, как в первых, приграничных боях. Если бы Кутузов отступил восточнее Москвы (которую все равно придется сдать), так и не дав баталии, наполеоновская армия усохла бы еще больше. Однако на войне психологический фактор важнее стратегии. Конечно, не следует преувеличивать значение общественного мнения в стране, где этого явления практически еще не существовало, как не имелось и нормальных (то есть свободных) средств массовой информации. «Общественное мнение» в ту пору было позицией государя и двора. А там ждали победоносной битвы и уж точно не простили бы сдачи Москвы без боя. Кроме того, бесконечная ретирада ослабляла боевой дух войск. И все же Кутузов тянул время, опасался дать сражение, которое могло погубить всю армию. Он пятился до самого Можайска, и только там, в трех переходах от древней столицы, наконец остановился. Силы сторон к этому времени почти сравнялись. У Наполеона под ружьем оставалось 135 тысяч человек, у Кутузова — 120 тысяч плюс необученные ополченцы, которых можно было использовать на вспомогательных работах, тем самым высвободив больше штыков для боя. Кутузов готовился только обороняться: на широком поле близ села Бородино ополченцы строили земляные укрепления. Бонапарт не мог поверить своему счастью — бесконечный бег на восток наконец завершился, противник ждет атаки и, конечно, будет разбит. Не буду останавливаться на многократно описанных событиях Бородинской битвы, произошедшей 26 августа (по юлианскому календарю). Вкратце фабула такова: французы упорно атаковали, русские упорно оборонялись, но в итоге уступили все ключевые позиции. Урон был чудовищный. Разные источники высчитывали их по-разному, но чаще всего называют такие цифры: русские потеряли 45 тысяч убитыми и ранеными (больше трети состава), французы более 30 тысяч, то есть почти четверть. То, что потери обороняющихся оказались выше, объясняется высокой маневренностью французской полевой артиллерии, которую Бонапарт умело концентрировал в местах атак. Разумеется, Наполеон отправил во Францию сообщение о великой победе в «битве при Москве», и формально у него имелись на то основания, ибо русская армия продолжила отступление и оставила город. Но о виктории рапортовал в Петербург и Кутузов. В столице ликовали — и потом очень удивились, узнав о падении Москвы. С исторической дистанции видно, что прав был скорее Кутузов. Это верно подметил Лев Толстой, писавший в своем великом романе, что русские одержали «победу нравственную», понимая под этим некий психологический перелом в войне. Армия видела, какой огромный урон она нанесла грозному врагу, и преисполнилась гордости и веры в свои силы. Верным свидетельством этого успеха было отсутствие пленных — все дрались до последнего, никто не сложил оружия. Ну а кроме того, Бородино можно считать победой стратегической. Отступив, Кутузов сохранил костяк своей армии; заняв Москву, Наполеон попал в ловушку — как несколькими месяцами ранее турецкий великий визирь в Слободзее. Однако в начале сентября Европе, да и Петербургу не казалось, что Бонапарт в опасной ситуации. Все знали лишь, что Москва пала и что в древней столице русских царей встала на бивуаки Великая Армия. Бородино. Французская литография начала XIX в. Наполеон теряет время Французский император считал, что вражеские войска разбиты и деморализованы, раз они уступили Москву без дальнейшего сопротивления. Цель похода достигнута, война выиграна. Конечно, странно, что огромный город не объявил капитуляции, да и горожане куда-то подевались, но у русских ведь всё не как в Европе. Москву действительно покинуло большинство жителей. Многие авторы объясняют это массовое бегство патриотическим порывом, уязвленной национальной гордостью, нежеланием покориться Наполеону: «Нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головою». Но при ближайшем рассмотрении картина выглядит менее пафосно. Генерал-губернатором («главнокомандующим») второй столицы был граф Федор Ростопчин, честолюбивый и циничный вельможа из бывших павловских фаворитов. При новом царствовании он оказался в полуопале, но очень хотел снова вскарабкаться наверх и сделал ставку на влиятельный кружок Екатерины Павловны. Поскольку там, как уже писалось, царили консервативные, антизападнические настроения, совершенно офранцуженный Ростопчин заделался пылким патриотом и по протекции государевой сестры получил в управление Москву. По мере углубления врага вглубь России патриотическая агитация стала одной из важнейших государственных задач, и бойкий Ростопчин сделался на этом поприще настоящей звездой. Ростопчина можно считать российским первопроходцем в деле обработки массового сознания — правда, в пределах одного города. Граф Федор Васильевич сделал то, чем до него никто не озабочивался: развернул агитационную работу среди «плебса». Раньше от простонародья требовалось только беспрекословное подчинение, теперь же, в связи с курсом на «отечественную войну» понадобилось нечто большее: жертвенность, энтузиазм. Генерал-губернатор стал повсюду развешивать лубочные картинки и воззвания, озаглавленные «Дружеские послания главнокомандующего в Москве к жителям её». Обычно их называют «ростопчинскими афишками». У взыскательных современников вроде Карамзина карикатурно-простецкий стиль этих агиток вызывал отвращение, но оказалось, что на низшее сословие, непривычное к вниманию высокого начальства, такой метод коммуникации отлично действует. «Никогда ещё лицо правительственное не говорило таким языком к народу! — восторгался литератор Иван Дмитриев. — Причем эти афишки были вполне ко времени. Они производили на народ московский огненное, непреоборимое действие! А что за язык! Один гр. Ростопчин умел говорить им! Его тогда винили в публике: и афиши казались хвастовством, и язык их казался неприличным! Но они… много способствовали и к возбуждению народа против Наполеона и французов». Ладно Дмитриев — он был романтический поэт, но действенность ростопчинской пропаганды признавал и замечательно трезвый Петр Вяземский: «Так называемые “афиши” графа Ростопчина были новым и довольно знаменательным явлением в нашей гражданской жизни и гражданской литературе». Иное дело — как воспользовался генерал-губернатор этим новым инструментом. С одной стороны, Ростопчину удалось собрать огромное ополчение — 28 тысяч ратников. Но после Бородина граф вообразил себя новым Кузьмой Мининым, спасителем отечества и с этой ролью не справился. 30 августа он велел развесить по городу листовку с призывом к населению назавтра собраться на Пресне, чтобы идти бить Наполеона: «Не впустим злодея в Москву… Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба… Возьмите хоругвей из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на Трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея». Шапкозакидательская наглядная агитация «Наполеонова пляска»: Не удалось тебе нас переладить на свою погудку: Попляши же, басурман, под нашу дудку Пишут, что на следующий день в указанном месте скопились десятки тысяч людей. Они прождали генерал-губернатора с рассвета дотемна. Ростопчин не появился — он узнал от Кутузова, что битвы за Москву не будет. (Впрочем, непонятно, зачем для обороны понадобилась бы бесформенная толпа безоружных обывателей.) Москвичи уже несколько дней находились в нервической лихорадке, которая моментально перешла из эйфорической, шапкозакидательской фазы в паническую. До того времени покидать город без особого разрешения запрещалось: на заставах были выставлены караулы. Точнее сказать, из Москвы выпускали только «чистую публику». Теперь же дороги открылись, и все кинулись прочь, куда глаза глядят. Это была не эвакуация, не гордый исход, а род коллективного безумия, когда люди уходили без всего, не зная куда. «Здесь действовал просто инстинктивный страх, бежали, «куда Бог поведет»… не руководясь никакими обдуманными целями и не думая о последствиях», — пишет Мельгунов. Организованной помощи московским беглецам оказано не будет. Впереди их ждали невообразимые лишения. В Москве же наступила анархия. Мемуарист А. Бестужев-Рюмин описывает положение так: «Стали разбивать кабаки; питейная контора на улице Поварской разграблена, на улицах крик, драка… Я встретил… у Лобного места, что близ кремлевских Спасских ворот, огромное стечение народа, большею частью пьяных, готовых на всякое убийство». Ростопчин и все начальство спешно покинули обреченный город, в котором остались только те, кто не смог или не захотел уехать, плюс тысячи и тысячи брошеных бородинских раненых (почти все эти несчастные погибнут). Невозможно определить, какая часть 270-тысячного московского населения осталась на месте. По словам Ростопчина (которому ни в чем верить нельзя) — почти никто; французы предполагают, что около трети жителей. Вероятно, и больше. Ведь при вступлении страшного врага все, конечно, попрятались. Дальнейшее поведение Бонапарта в очередной раз демонстрирует, что в стратегическом отношении он был отнюдь не гений. Судьбу кампании решило не Бородинское побоище, а месячное московское стояние французов. Объяснялось оно двумя капитальными заблуждениями императора. Во-первых, Наполеон был уверен, что русская армия как боевая сила уже не существует, — и ошибался. Кутузов вывел свои поредевшие, но сохранившие дисциплину полки к югу и встал лагерем в Тарутине, всего в 80 километрах от Москвы. Бонапарт упустил возможность атаковать отступавшие колонны на марше, а когда спохватился — было поздно. Русская армия пополнила свои ряды и укрепилась. Наполеон наступает — и отступает. М. Романова Во-вторых, французский император не сомневался, что царь теперь запросит мира. Почти весь ближний круг Александра после падения Москвы действительно был за скорейшее окончание войны: и брат-наследник Константин, и верный соратник Аракчеев, и министр иностранных дел Румянцев, и тот же Ростопчин, уже не звавший «басурмана поплясать под дудку». В высшем свете Санкт-Петербурга царило уныние, двор готовился к эвакуации. Но государь оставался тверд. Многие потом посмеивались над его знаменитым обещанием «отрастить бороду и питаться черствым хлебом в Сибири», однако в сентябре 1812 года было не до смеха. Не только в Европе, но и в России большинство считали, что Наполеон опять триумфально победил. Письмо Александра шведскому регенту Бернадотту, датированное 19 сентября, не комично, а исполнено достоинства: «Я повторяю вашему королевскому высочеству торжественное уверение, что я и народ, в челе которого я имею честь находиться, тверже чем когда-либо решились выдерживать до конца и скорее погребсти себя под развалинами империи, чем войти в соглашение с новым Аттилою». (Напомню, что нейтралитет Швеции имел для России очень большое значение, а после потери Москвы — тем более.) Неделю прождав парламентеров, Наполеон сам сделал первый шаг — отправил царю великодушное письмо, не делая никаких предложений, но намекая, что готов к переговорам. «Я вел войну с вашим величеством без озлобления; одно письмо от вас прежде или после Бородинской битвы остановило бы мое движение, я бы даже пожертвовал вам выгодою вступления в Москву. Если ваше величество сохраняете еще ко мне остатки прежних чувств, то вы примете радушно это письмо» — и так далее. Нет, Александр не сохранял к Наполеону «остатка прежних чувств». На послание царь не ответил. Тогда, начиная нервничать, Бонапарт две недели спустя отправил в лагерь к Кутузову своего представителя маркиза де Лористона, который когда-то жил в России и пользовался расположением царя. Фельдмаршал доложил о нежданном госте Александру: «Ввечеру прибыл ко мне Лористон, бывший в С.-Петербурге посол, который, распространяясь о пожарах, бывших в Москве, не виня французов, но малое число русских, остававшихся в Москве, предлагал размену пленных, в которой ему от меня отказано… Наконец, дошел до истинного предмета его послания, т. е. говорить стал о мире: что дружба, существовавшая между вашим императорским величеством и императором Наполеоном, разорвалась несчастливым образом по обстоятельствам совсем посторонним, и что теперь мог бы еще быть удобный случай оную восстановить». Самому Лористону пропуска в столицу не дали. Предложение было передано, но вновь осталось без ответа, причем Кутузов получил от государя реприманд за то, что вообще стал разговаривать с наполеоновским посланцем. Тем временем французам в Москве становилось жарко — в буквальном смысле слова. Город пылал, и погасить гигантский пожар никак не удавалось. В свое время было сломано немало копий по поводу того, кто поджег Москву и поджигали ли ее вообще. Поначалу ответственность никто на себя не брал. Русские обвиняли французов в злонамеренном уничтожении священного города — это было полезно с пропагандистской точки зрения. Французы, наоборот, винили русских и расстреляли множество «поджигателей» — вероятно, случайных людей, для устрашения. Не возникало версии об антично-героическом самосожжении гордого русского города и в первые послевоенные годы, когда на пепелище потянулись москвичи. Если бы выяснилось, что их дома спалили по приказу начальства, погорельцам пришлось бы выплачивать неподъемную компенсацию. В 1814 году Ростопчин был уволен в отставку, уехал за границу и увидел, что в Европе сложилась легенда о Московском Пожаре, якобы устроенном самими русскими. Тогда граф охотно подхватил эту версию и с удовольствием стал изображать из себя нового Муция Сцеволу. Ростопчин хвастался жене, что ему повсюду «делают почести и признают главным орудием гибели Наполеона». На самом деле вклад Ростопчина в сожжение Москвы ограничивался тем, что, вывозя казенное имущество, он забрал и все пожарное снаряжение. (При этом для раненых у графа подвод не нашлось.) Скорее всего город загорелся — сразу в нескольких местах, — потому что был деревянным и наполовину пустым, а французские солдаты на своих бивуаках не соблюдали правил безопасности. Комендатура вовремя не приняла мер, и сильный ветер в сочетании с сухой погодой довершили дело.