Соотношение сил
Часть 41 из 96 Информация о книге
Свои обязанности в проекте Эмма выполняла по-прежнему аккуратно, сохраняла внешнее спокойствие, но едва сдерживала раздражение. Все это напоминало какой-то идиотский спектакль. Время летело, ранняя весна впервые не радовала Эмму. Весна пахла войной. Как только мирная передышка кончится, Управление сухопутных вооружений потребует отчитаться, на что потрачены гигантские средства. Где результат? Гейзенберга и Вайцзеккера никто не посмеет тронуть. Крайними окажутся рядовые сотрудники, вроде четы Брахт. Гейзенберг помешался на тяжелой воде, строчил заявки в министерство: необходимо срочно построить завод по производству тяжелой воды у нас, в Германии. Конечно, это отличный замедлитель нейтронов, но, чтобы получить одну тонну драгоценной жидкости, надо сжечь сто тысяч тонн угля. Единственным местом в мире, где производили тяжелую воду, был завод возле норвежского городка Рьюкен. Гейзенберг уговорил представителя «ИГ Фарбен индустри» встретиться с директором компании «Норек-Гидро», которой принадлежал завод, и договориться о закупке всех имеющихся запасов. Вернувшись, представитель сообщил, что норвежцы обещали подумать и прислать ответ. Гейзенберг то и дело повторял: «Как только мы получим ее в достаточном количестве, можно считать, бомба уже сделана». Он не сомневался, что тонны драгоценной жидкости в ближайшее время будут доставлены из Норвегии. Через неделю от «Норек-Гидро» пришел вежливый отказ, без всяких мотивировок. Вайцзеккер мрачно заметил: «Кто-то нас опередил. Вероятно, Ферми». Все согласились с его предположением. Энрике Ферми эмигрировал в Америку и наверняка там уже начали делать бомбу. Гейзенберг настрочил очередную заявку на строительство завода. Недавно он точно так же был помешан на графите. Но опыты с графитом привели в тупик, и гений сразу отверг идею. В голову не пришло, что идея сама по себе богатая, просто графит оказался недостаточно чистым. Эмма сразу смекнула, в чем дело, но решила промолчать. Наверное, поняли и другие, но перечить гению никто не смел. Эмма брала в институтской библиотеке журналы и брошюры, читала и перечитывала все, что могло бы дать подсказку, делала выписки. Вечерами, закрывшись в своем маленьком домашнем кабинете, она занималась расчетами по урану. Ей казалось, что решение уже существует, оно где-то совсем близко, и найти его суждено именно ей, только ей, никому больше. «Господа, вас ждет сюрприз, – думала она, выводя строчки формул в тетради, – вы прячетесь от главной проблемы, а я повернулась к ней лицом. Для вас это вопрос тщеславия, для меня – выживания. Вы раздуваетесь от гордости, захлебываетесь миссионерским бредом. Я скромно делаю свое дело, и скоро всем станет ясно, кто тут у нас избранный, кто сверхэлита». На коленях у нее лежал мешочек с вязанием – когда заходил Герман, она быстренько бралась за спицы. Посвящать мужа в свои теоретические поиски она не собиралась. Слишком долго и трудно пришлось бы объяснять. Он ведь никогда ее не слышал с первого раза, перебивал через слово. А если все-таки до него дойдет, если он загорится, еще хуже. Опять зазвучит знакомая постылая песня: «Моя тема, моя идея». Впрочем, Германа абсолютно не интересовало, чем она занята. Он был озабочен исключительно собой, у него в последнее время побаливал правый бок, и главной его темой стали все оттенки ощущений в боку, чтение медицинских справочников, страх перед походом к врачу. Их общение сводилось к стандартным диалогам. Она настаивала, чтобы он показался терапевту, он отказывался, хныкал. Эмма привыкла к его мнительности и не придавала особенного значения этой очередной хвори. Герман постоянно чем-нибудь болел, но все обращения к врачам заканчивались полным фиаско, в том смысле, что врачи ни разу не нашли у него ничего серьезного. Вместо того чтобы радоваться, он обижался, придумывал новую болезнь и часами обсуждал ее с Эммой. Герману с детства не хватало родительского тепла, Вернер был слишком строг с ним, Марта во всем поддерживала Вернера и считала такое воспитание правильным. Ребенку приходилось выклянчивать крохи внимания и любви при помощи выдуманных болезней. Это вошло в привычку и осталось на всю жизнь. Его наивные фокусы всегда вызывали у Эммы жалость и умиление. Ей нравилось утешать и лелеять трогательного обиженного мальчика, который прятался внутри взрослого мужчины. Но теперь нытье мужа стало надоедать. Герман дергал ее, мешал сосредоточиться. Она все так же терпеливо, ласково утешала, а про себя думала: «Ты отвяжешься, наконец? Сколько можно?» Не только Герман, но и остальные, с кем приходилось ей общаться, вызывали раздражение. Она удивлялась: как раньше не замечала пафосной суетливости, снобизма и фальши своих коллег? Они слишком много возомнили о себе. Они втягивали ее в эту бессмысленную возню, нагло использовали ее время и силы, позволяли себе покровительственный, снисходительный тон, кормили подачками, глупыми комплиментами, плоскими шутками. Эмма по-прежнему приветливо улыбалась им, в ее негромком мягком голосе звучали привычные теплые ноты, но внутри кипело: «Мерзавцы, тупые высокомерные скоты, ненавижу!» От восхищения Гейзенбергом не осталось и следа. Вайцзеккер бесил. Она презирала их всех вместе и каждого персонально и получала особенное, мстительное удовольствие от того, что они слепы в своей самовлюбленности, даже представить не могут, какими глазами смотрит на них милая исполнительная Эмма, пчелка-труженица, главное достоинство которой в том и состоит, что она никому не создает проблем, никогда не высовывается и твердо знает свое место. Изначальный мотив ее тайной работы – страх, что Германа призовут, отошел на второй план. Работа заворожила, превратилась из средства в цель, из увлечения в страсть. Прежние убеждения, что в наше время наукой нельзя заниматься в одиночку, надо быть как все, следовать общепринятым нормам, крошились в труху под напором страсти. Быть как все – значит оставаться жалкой посредственностью, умереть безвестным доцентом, так и не отведав вкуса настоящих озарений. Теперь она отлично понимала, почему Вернер послал это «как все» к черту. Ее притягивала атмосфера мансарды-лаборатории. Вынужденные излучения, которыми он занимался, не имели ни малейшего отношения к разделению изотопов урана. Совершенно другая область физики. Но сам стиль его работы, без суеты, без оглядки на чьи-то мнения, был ей понятен и близок. Свобода и покой – вот главные условия успеха. В мансарде-лаборатории хорошо думалось. Институтская рутина изматывала, отвлекала, а помощь Вернеру в его опытах, наоборот, концентрировала внимание. Когда она была с ним рядом, мысли обострялись, утончались, стягивались в единый мощный пучок, наподобие того, что пытался создать Вернер. Конечно, Эмма не открывала старику своих замыслов, но не потому, что опасалась насмешки, неверия в ее силы. Просто знала, как он относится к самой идее бомбы для Гитлера. Любой шаг в эту сторону он считал преступным. Она надеялась в будущем убедить Вернера: столь примитивная точка зрения недостойна его, умного, глубокого человека, настоящего ученого. Мысленно она спорила со стариком. Что такое бомба? Кто такой Гитлер? Суета сует. Когда будет сделана бомба, никакой Гитлер уже не понадобится и само понятие войны потеряет всякий смысл. Бомба – лишь первый, варварский шаг на пути к овладению ядерной энергией, тростинка Прометея, в которой он принес людям огонь, похищенный у Зевса. Так, слово за слово, Эмма стала повторять доводы Германа, напрочь забыв, каким высокопарным враньем они ей казались в его исполнении. В собственной голове, по отношению к собственной своей тайной работе это звучало необыкновенно красиво, убедительно и вполне соотносилось с любимым высказыванием Эйнштейна: «Как и Шопенгауэр, я думаю, что одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и к науке, это желание уйти от будничной жизни, с ее мучительной жестокостью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей. Эта причина толкает людей с тонкими душевными струнами от личного бытия вовне в мир объективного видения и понимания». Еще недавно Эмма вздрагивала от одного упоминания имени Эйнштейна. Идиотские табу больше не действовали. Гипноз прошел. Разве можно заниматься наукой под гипнозом? Вернер бормотал: – Господи, как же мне не хватает Марка. Как он поживает? Чем сейчас занят? По сравнению с ним я школяр, ремесленник. Наверняка он давно обогнал меня, может, вообще уже все придумал и сделал. – Ну-ну, не прибедняйтесь. – Эмма улыбнулась. – Если бы он сделал прибор, мы бы знали. Такое изобретение утаить невозможно. – Там все возможно. Вернер гневно указал пальцем на восток, сморщился. Он часто доставал из ящика стопку писем Мазура, листал старые журналы, в сотый раз перечитывал книжку «Электромагнитные волны в неравновесных средах» – главный совместный труд профессора Мазура и профессора Брахта, изданный в Кембридже в тридцать втором году, с предисловием Резерфорда. – Вдвоем мы бы уже давно собрали резонатор, конечно, собрали бы и двинулись дальше. Сколько всего мы могли бы сделать, мы так удачно дополняли друг друга, а без него я вынужден топтаться на месте. У Эммы на кончике языка вертелось: «Разве я не могу заменить вашего Мазура?» Но озвучить этот вопрос она не решалась, боялась, вдруг в ответ услышит нечто снисходительное. Раньше она легко относилась к таким вещам, а теперь стала невероятно уязвимой. Правда, только в отношении Вернера. Он оставался единственным человеком, чье мнение для нее что-то значило. Вслух она спросила: – А как же фон Лауэ? Ведь он в курсе. – В курсе, – грустно кивнул Вернер и усмехнулся. – По сути, мы с ним топчемся в одном пространстве. – Да! – вспомнила Эмма. – Дифракция, интерференция. Область геометрической тени. Взаимодействие пересекающихся световых волн, гасящих или усиливающих друг друга. Метод Лауэ. Лауэграмма, дифракционное изображение кристалла. – Вот именно. – Вернер вздохнул. – Конечно, Макс интересуется моей игрушкой, рассуждает, втягивает в дурацкие споры. – Почему же дурацкие? Разве в спорах не рождается истина? – Чушь! В спорах истина умирает. – Вернер помотал головой так резко, что колпак слетел. – Каждый хочет доказать свое, а собеседника не слышит. Эмма подняла колпак, легким движением сорвала розовый лоскуток, в который превратилась красная звезда, и выбросила в корзину для бумаг. Вернер не заметил, продолжал возбужденно говорить: – Возраст, возраст. Некогда спорить. Время ссыхается, каждый час на вес золота. Спасибо, ты есть. – Разумеется, я есть, я с вами. – Эмма напялила колпак себе на голову и нежно чмокнула Вернера в колючую щеку. Глава четырнадцатая В Хельсинки Ося вернулся ранним вечером и сразу позвонил в пресс-центр министерства обороны, спросил, где лейтенант Ристо Эркко. Очень хотелось встретиться с ним, поблагодарить. Мало того, что вытащил с поля боя, рискуя жизнью, еще и камеру не забыл. Но сказали, что лейтенант в командировке. Оказавшись в своем номере в «Кемп», он мгновенно уснул и проснулся утром, за полтора часа до отлета самолета. Завтракал уже в Стокгольме, в отеле «Реджина», где заранее был забронирован номер и где через четыре часа он должен был встретиться с Тибо. Заказывая крепкий кофе, Ося вспомнил, что ему категорически запретили пить кофе, и прислушался к своему ушибленному сердцу. Оно не трепыхалось, не дергалось, вело себя как обычно. Боль стихла еще вчера вечером. Надо было купить ботинки и кое-что из одежды. Он прилетел в Стокгольм в военных финских бурках, его ботинки так и остались в том доме, где пришлось переодеться и встать на лыжи. На теплой кожаной куртке слева зияла дыра. Куда-то исчез любимый белый вязаный шарф. Отель находился в старом городе, на узкой средневековой улочке. После финских морозов три градуса выше нуля казались настоящим весенним теплом, все тонуло в дремотном сумраке, пахло горячими булочками с корицей, розовато-желтые оттенки фасадов восполняли нехватку солнечного света. В витринах антикварных лавок мерцало старинное серебро. У прохожих были спокойные приветливые лица. О войне напоминала только афишная тумба с рекламой благотворительного хоккейного матча между командами Швеции и Финляндии, все сборы от которого пойдут на помощь сражающейся Финляндии. «Последняя их война закончилась в тысяча семьсот каком-то году победой русской армии, – вспомнил Ося, шагая в финских военных бурках по влажному булыжнику, похожему на облизанную сливочную помадку. – Петр Первый получил выход к Балтийскому морю. Каждому свое. Россия стала империей, а Швеция с тех пор соблюдает нейтралитет во всех европейских войнах. Сейчас в Финляндию отправляются сотни шведских добровольцев, но англо-французскому десанту путь закрыт. Король Густав сказал: если Швеция вмешается в финские дела, мы рискуем вступить в войну с Россией. Конечно, Сталин им малосимпатичен, но ссориться они не желают. Гитлер понятней и ближе, кормят его с ладони своей высококачественной железной рудой. Сколько людей уже убито шведским железом и сколько еще будет убито? Невмешательство…» В магазине мужской одежды Ося увидел себя при ярком свете. Из зеркала смотрел на него хмурый измотанный незнакомец лет пятидесяти. В глазах тоска, губы скорбно сжаты. Траурный двойник обаятельного синьора Касолли выглядел так, будто вообще не умел улыбаться. «Что же ты не радуешься? Отлично выспался, вкусно позавтракал, вот, ботинки примеряешь. А мог бы валяться сейчас среди сотен трупов на черном снегу». Ося топал по коврику, выбирал джемпер, рубашку, шарф, подписывал чек, болтал по-немецки с приказчиком и пытался привыкнуть к странному чувству легкости, зыбкости своего физического тела, как будто чуть-чуть ослабла сила гравитации. Второй раз смерть подошла вплотную и не тронула, ангел прикрыл крылом в последнее мгновение. Сквознячок от этого крыла до сих пор щекотал душу. Когда ему было одиннадцать, возвращение к жизни казалось абсолютно естественным, он просто не мог представить себя мертвым. А теперь, в тридцать пять, очень ясно представлял и знал, к чему обязывает такой подарок. Он вышел из магазина в новых ботинках, в новом джемпере, с новым белым шарфом на шее. Только куртку оставил старую. Слишком он к ней привык, чтобы расставаться из-за какой-то дырки. Пройдя несколько шагов, притормозил у витрины маленькой парикмахерской, подумал секунду и открыл дверь. Пожилой цирюльник обрадовался ему, как хорошему знакомому, усадил в кресло, артистическим широким жестом накинул хрустящую простынку. – Алле-оп! – Пожалуйста, покороче, – попросил Ося. Цирюльник кивнул, быстро, мелко лязгая ножницами, произнес на ломаном немецком: – Такой молодой человек, а уже столько седых волос. – Молодой? Спасибо за комплимент. Мне тридцать пять. – Ося усмехнулся и уточнил про себя: «веков». До встречи с Тибо осталось еще два часа. Ося побрел по узким желтым улочкам. Мягкое поскрипывание новеньких каучуковых подошв по булыжнику, шорох бумажного пакета в руке, запах лавандовой воды, которой побрызгал его цирюльник, бесконечная мозаика звуков, запахов, красок с каждым шагом становилась ярче, объемней. За углом из приоткрытой двери кафе звучала скрипка. Вивальди. Ося вошел. Музыкант, худой старик с белоснежной шевелюрой до плеч, водил смычком, самозабвенно прикрыв глаза. Официант говорил шепотом, из уважения к скрипачу. Дымился чай в тончайшем фарфоре, знаменитое шведское пирожное «шоколадный шар» нежно таяло во рту, голос скрипки сладкими волнами окатывал ушибленное сердце, а в голове упрямо звучали пушкинские строки: Ура, мы ломим, гнутся шведы… И следом конница пустилась, Убийством тупятся мечи, И падшими вся степь покрылась, Как роем черной саранчи. * * * Перед дверью приемной, в предполье, как называли этот кусок коридора военные, Илья встретил начальника Генштаба Шапошникова и заместителя начальника оперативного управления Василевского. Они шли из кабинета Хозяина. Шапошников остановился, пожал Илье руку. – Добрый вечер, голубчик, удачно, что я вас встретил. Позавчера был с семьей в Большом, смотрели «Трех толстяков». Оказывается, балерина Крылова супруга ваша. Изумительно танцевала, выше всяких похвал. – Спасибо, Борис Михайлович, приятно слышать.