Темная вода
Часть 22 из 42 Информация о книге
– Лютаев вернулся, – произнес он очень тихо, почти шепотом. – Слышишь меня, Нина? Человек, который зверски убил твою прабабушку, вышел из тюрьмы на волю. А сегодня мы тут совершенно случайно нашли мертвую девчонку. Растерзанную! И он придет за тобой, Нина. Я в этом ни на секунду не сомневаюсь. Он помешался на Алене. Это была такая любовь… граничащая с сумасшествием. Может, он и сошел с ума? Что скажешь? Алена забрала тебя и сбежала. От него сбежала. Они ссорились часто. Такая у них была любовь… – Яков поморщился, как от боли. – И вот представь, она сбежала, бросила его одного. И спросить не у кого, за что, потому что старуха молчит. У Силичны характер был кремень. Шипичихе до нее далеко. Знаешь, девочка, я не верю, что Лютаев убил остальных женщин, но прабабку твою он мог убить запросто. Сначала убить, а потом инсценировать… нападение зверя инсценировать. А теперь Лютый вернулся. Алены больше нет, зато есть ты и твой малец. Наверное, это было сродни удару под дых, потому что Нина вдруг со стоном сложилась пополам и начала медленно валиться со стула. Чернов успел подхватить ее за плечи, бережно уложил на нагретый солнцем пол террасы, с яростью глянул на всполошившегося, подорвавшегося с места Якова. Но на ярость не оставалось времени, нужно было что-то делать с Ниной. Хотя бы понять, что с ней происходит. – Воды принеси, – прохрипел он Якову. – Да тихо, чтобы Темыча не напугать. Яков как-то неловко, бочком, двинулся к двери и исчез в полумраке дома, а Чернов приступил к реанимационным мероприятиям. Как умел, так и приступил. Сначала попытался нащупать пульс, потом сердцебиение. Мешали кардиган и футболка. Пришлось задрать. Лучше бы не задирал. Потому что от увиденного стало плохо уже ему самому. Про такое говорят – нет живого места. На ней и не было. Что там банальная царапина, оставленная зверем, когда Нинины живот и грудная клетка оказались одним сплошным кровоподтеком! Сжав зубы, не выпуская на волю ни жалость, ни ярость, он первым делом ощупал выпирающие ребра. На первый взгляд ребра целы, но рентген не помешает. Ей – рентген, а ему – бокал вискаря для успокоения нервов. А сердце билось. Быстро-быстро стучало по этим несчастным, выпирающим ребрам. Значит, живая, просто без сознания. Он едва успел одернуть на Нине футболку, как на террасу с чашкой в руке выскочил Яков. Он сунул чашку Чернову, признавая за ним право на реанимационные мероприятия. Знать бы еще, как реанимировать. Чтобы бережно и деликатно. Чтобы эффективно и неоскорбительно… Ледяная вода полилась Нине на щеки, потекла на шею, промочив ворот футболки и кардигана. Ледяная вода всегда выручала Чернова в лихие юношеские годы, когда нужно было срочно прийти в себя после бурной, наполненной алкоголем и прочими излишествами ночи. А раз помогало ему, должно помочь и Нине. Помогло. Она со свистом вздохнула и рывком села. В ее глазах цвета болотной пустоши медленно, один за другим, загорались огоньки святого Эльма. Надо думать, это был хороший прогностический призрак. – Прости, – сказал Чернов виновато. – Я не хотел тебя пугать. – И меня прости, – сунулся из-за его плеча Яков. – Я тоже не хотел пугать. Я только хотел, чтобы ты поняла, чтобы осознала, насколько опасен для тебя этот человек. Она перевела на него взгляд, и огоньки святого Эльма вспыхнули все разом. Наверное, так ярко, что Яков зажмурился. – Я не боюсь, – заявила Нина таким тоном, что оба они сразу поняли: она и в самом деле не боится. Понять бы еще, не боится только вышедшего на волю маньяка или и всего остального… * * * …Было пыльно и душно. А еще страшно. Так страшно, что хоть криком кричи. Но кричать не позволили, зажали рот косматой, пахнущей свалявшейся шерстью лапой и глаза закрыли. Нина думала, что задохнется, что не выдержит ни этой пыли, ни этой духоты, ни этого страха. Может быть, она и не выдержала, потому что пыльная темнота вдруг кувыркнулась, и Нина кувыркнулась вместе с ней, больно ударившись головой обо что-то твердое. В темноте было спокойно и не страшно. Жаль только, что недолго. Жаль только, что Нина не осталась в ее спасительных объятиях, а решила открыть глаза, посмотреть решила… Скрюченная, поросшая дымчато-серой шерстью спина, впалая грудь и широкие плечи. Узкий, как кнут, хвост по-кошачьи нервно сшибает белые головки одуванчиков, и серая шерсть покрывается белым пухом, как сединой. А между широко расставленными лапами – бабушка… Ее лицо, обычно загорелое до черноты, сейчас землисто-серое, и глубокие морщины кажутся нарисованными на нем черной гуашью. А глаза яркие, зеленые-зеленые, как у мамы и иногда у нее, Нины. Бабушке плохо. Бабушке больно, но она из последних сил терпит эту страшную боль. Про боль Нина знает, потому что видит перепачканную чем-то красным бабушкину блузку. Раньше блузка была белоснежная, расшитая синими васильками, а теперь вот красная. Это кровь. Очень много крови… Ее так много, что песок под бабушкой побурел, а широко расставленные когтистые лапы сейчас словно в алых сапожках. Мама читала Нине сказку про кота в сапогах. А это Сущь в сапогах… Бабушка смотрит. Бабушка знает, что Нина видит ее и Сущь, и улыбается из последних сих, а потом шепчет одними только губами: – Ничего не бойся… И не смотри… Но Сущь слышит, нервно дергаются острые уши, и шерстяное нескладное тело плывет, словно бы раздается в размерах. А хвост яростно сшибает последний одуванчик и замирает. Сущь оборачивается, смотрит прямо на Нину. У нее глаза цвета бабушкиной крови и черный, как уголь, кошачий зрачок. И из по-кошачьи мягких подушечек выдвигаются длинные-длинные когти. – Закрой глаза… Не смотри… Она уже не может понять, чей это приказ, бабушки или зверя, и послушно зажмуривается, но недостаточно быстро, чтобы не увидеть, как рассекает воздух когтистая лапа… Кричать больше не хочется. Больше вообще ничего не хочется. Так и остаться бы с закрытыми глазами, чтобы ничего не видеть, ничего не помнить… Но не удается. Из пыльного, пахнущего кровью и псиной забытья ее выдергивают грубо и бесцеремонно, а потом говорят голосом Чернова: – Прости. Я не хотел тебя пугать. Он не понимает. Он просто не знает, что нет испуга сильнее, чем тот, что она пережила в детстве. Что по сравнению с тем ужасом все остальное меркнет и покрывается бурыми пятнами засохшей крови. А вот она знает! Она знает, как умерла ее прабабушка. Знает, кто ее убил… не знает только одного, почему Сущь оставил ее тогда в живых. – И меня прости! – А это уже Яков. Очков на нем больше нет, и без своих привычных «авиаторов» он выглядит моложе и беззащитнее. – Я тоже не хотел пугать. Я только хотел, чтобы ты поняла, чтобы осознала, насколько опасен для тебя этот человек. Она осознала. Еще не все и не до конца, но даже десятой части проснувшихся воспоминаний хватает, чтобы понять, что Сергей Лютаев не совершал то страшное преступление, в котором его обвиняют. А еще теперь она понимает, почему мама ничего не рассказывала ей о Темной воде, почему Шипичиха поставила в ее сознании этот барьер. Если бы дело касалось Темки, сама Нина поступила бы точно так же. Ребенок не должен помнить такое… Стоило только подумать про сына, как силы вернулись. Нина оттолкнула руки Чернова, попыталась встать. В груди и животе болело, наверное, она ударилась ребрами о край стола, когда падала. Ничего, эта боль пройдет. Она уже проходит. А Темка, босой и растрепанный со сна, уже стоял на пороге дома. – Мама, почему ты сидишь на полу? – спросил Темка, и Нина едва не разревелась от счастья. Мало того, что ее мальчик пережил прошлую ночь, он разговаривал, мысли свои формулировал четко. Шипичиха предупреждала, что так оно и будет, что рано или поздно он войдет в силу. Нина не стала тогда спрашивать, в какую именно силу он войдет. Тогда она могла молиться лишь о том, чтобы он очнулся. – Потеряла… – Нина встала на четвереньки, потому что боялась, что ее собственных сил может не хватить на то, чтобы принять вертикальное положение. – Пуговицу потеряла, Темочка! Все-таки Чернов ей помог, бережно, словно она была сделана не из плоти и крови, а из хрусталя, подхватил за подмышки, поставил на ноги, но отпускать не спешил. Сказать по правде, Нина была ему за это благодарна. – Нашла? – Темка подбежал к ней, обхватил за колени, и Нина пошатнулась. – Нашла. – Она потрепала сына по голове. – Хочешь кушать, Темка? Темка хотел. И кушать, и какао, и Ксюшиных пончиков. От этих его «хотелок» на душе сразу стало легко и радостно. Кажется, не только Нине. – Так я сейчас сгоняю! – Яков пятился к выходу с террасы, его «авиаторы» лежали на столе, стеклами вниз. Еще поцарапаются, подумалось некстати. – Тебе, малой, пончиков и мороженого, а мамке твоей чего? – Он перевел умоляющий взгляд на Нину, словно от ответа ее зависела вся его жизнь. – А мне венского пирога. – Он хороший человек. Кажется. Темная вода нашептывала, что доверять нельзя никому, но Нина все еще предпочитала верить. – Вот и решено! – Яков пятился к выходу с террасы и едва не свалился со ступеней, в последний момент ухватился за поручни. – А я себе сигарет куплю. Курить хочется, аж пар из ушей идет! С пробуждением Темки как-то сразу все наладилось, жизнь вошла в привычное русло. Хотя бы попыталась войти. Нина готовила сыну еду, поглядывая за тем, как Темка играет на террасе с Черновым. Это сначала показалось, что играет, а потом выяснилось, что из срезанной на берегу ветки Чернов мастерит Темке свистульку. Очень громкую, надо сказать, свистульку. От ее звонких трелей у Нины заложило уши. А Темка был в восторге. Он болтал без умолку, и казалось невозможным то, что психологи и психиатры – все как один! – считали его аутистом. Для ее маленького сына Темная вода оказалась целебной. Потом они обедали на террасе. Вчетвером, вместе с вернувшимся из «Стекляшки» Яковом, и Нине на мгновение подумалось, что вот такой и должна быть настоящая жизнь. А еще ей подумалось, что Темная вода способна помочь и ей тоже. А потом ее вдруг разморило. Дремоту эту не мог разогнать даже страх того, что Тема останется без присмотра, настолько сильной, настолько всепоглощающей была та усталость, которая на нее навалилась… – Э, да ты носом клюешь, – сказал Яков. Он сидел на нижней ступеньке ведущей вниз лестницы и курил. Специально отошел подальше, чтобы не дымить на Темку. – Иди поспи, а я присмотрю за малым. Она бы поспала, но никому нельзя верить. Она знает Якова всего пару дней, а по сути, не знает о нем ничего. – Иди. – Чернов глянул искоса. – Часа два у тебя точно есть. Два часа в ее положении – это настоящая роскошь. Ей нельзя спать ночью, а это значит, нужно попытаться восстановить силы днем. Вот только что она знает о Чернове? Можно ли ему доверять? Наверное, он прочел ее мысли, потому что многозначительно хмыкнул. Я спас вас уже дважды, читалось в его взгляде, но ты, конечно, вольна меня подозревать. Она не станет подозревать всех подряд. Чернова точно не станет. Он появился здесь задолго до них с Темкой, он не пришел за ней из прошлой жизни, а это значит, его можно не бояться. – Спасибо! Я буду тебе очень признательна! – Она старалась говорить так, чтобы он сразу понял, насколько важна для нее его помощь. Наверное, он понял, потому что улыбнулся немного растерянно, а потом сказал, обращаясь к Темке: – Ну что, Темыч, будем вырезать лук и стрелы?! А Нина снова подумала, что Темная вода иногда не такая уж и темная. По крайней мере, посреди бела дня. * * * Они дали Нине поспать не два, а целых три часа, хотя, сказать по правде, Чернову и самому уже хотелось прикорнуть где-нибудь в тенечке. Он держался мужественно и стойко. Не имея никакого опыта общения с малыми детьми, справлялся он неплохо. Этот конкретный ребенок его даже не раздражал. Удивительное дело! А Яков уехал сразу же, как только Нина ушла в дом, сказал на прощание шепотом, чтобы не слышал Темыч: – Надо бы за ними присмотреть. Чернов уже хотел было буркнуть, что не нанимался в няньки, но неожиданно для себя кивнул. Он присмотрит. Ему бы только отоспаться перед вахтой. К себе домой он вернулся уже ближе к вечеру, не стал ни есть, ни пить, сразу же завалился спать. И проспал, кажется, до самой ночи. Проспал бы, может, и до утра, если бы не песня… Не то молитва, не то колыбельная на непонятном языке. Или просто он спросонья не может разобрать слов? Чтобы разобрать, нужно выйти из дома, подойти поближе к воде. Войти в воду… Босым ногам холодно и немного щекотно, но нет смысла обращать внимание на такие мелочи, когда воздух дрожит, вибрирует от этой не то колыбельной, не то песни, в которой теперь даже слова можно разобрать. Хотя бы одно слово… – Вадим… Вадим… Вадим… – Теперь это не песня, а зов, раз невидимые певуньи знают его по имени, раз зовут к себе в хоровод. А дно – желтый песок и мелкая галька – уходит из-под ног, проваливается куда-то в преисподнюю, и, чтобы продолжать слышать, чтобы приблизиться к невидимому хороводу, нужно уже не идти, а плыть. Он и плывет. Он хорошо плавает, ведь почти все его детство прошло у воды. Плыть легче, чем идти, нужно только держаться лунной дорожки, которую словно специально для него выложили на темной неподвижной глади. И на прикосновения чьих-то ледяных рук не нужно обращать внимания. Он не должен отвлекаться, он должен слушать зов. Вода, сначала гладкая как зеркало, теперь идет рябью. Мелкие волны складываются в концентрические круги, и Чернов понимает, что это – хоровод. Подводный хоровод… А он в центре, он тут самый главный… Как на Вадькины именины испекли мы каравай… вот такой вышины… вот такой ширины… Каравай, каравай, кого хочешь выбирай… Он и выбрал. Вот эту большеглазую, улыбчивую, с тугой косой. Она чем-то похожа на Нину, и она ему улыбается. Как же призывно, как же страстно она ему улыбается! Руки тянет белые-белые, белее лунной дорожки, приближается медленно, по спирали, и спираль эта закручивается все туже и туже. А ему не терпится! Так хочется, чтобы она не мучила, чтобы обвила наконец шею своими ледяными руками, чтобы поцеловала, чтобы забрала и тепло его, и душу. За такие ласки ничего не жалко, и кровь в жилах то ли стынет, то ли вскипает – ему не понять, да и не хочется понимать. Ему другого хочется, совсем другого… Она подплыла. Положила ледяные руки на плечи, заглянула в самую душу своими черными бездонными глазами и улыбнулась… Зубы острые, как колья. Уже не улыбка, но оскал. И не страсть это, а голод. Такой голод, с которым не совладать, который только и остается, что утолить. Любой ценой… Про голод ему кто-то уже говорил. Вспомнить бы. Но не сейчас! Сейчас у него одна задача: вырваться из этих объятий, уклониться от смертельного поцелуя. Это ж надо было так ошибиться в женщине! И морок разом спал. Видно, забвение, дарованное навками, не длится долго. Видно, ужас вкуснее, чем вожделение. Не важно! Сейчас главное – разжать тонкие, извивающиеся, как пиявки, пальцы, упереться коленом в обтянутую полупрозрачной сорочкой грудь, оттолкнуться от нее, как отталкиваются от бортика в бассейне. Почувствовать, как проваливаются пятки во что-то мягкое, гнилое, как обнажаются, трещат пожелтевшие ребра, а потом снова затягиваются белесой неживой плотью. Мерзость… Очень опасная и очень сильная мерзость. И не одна. С одной бы Чернов как-нибудь справился, отбился бы с грехом пополам. Но хороводы в одиночку не водят. Каравай, каравай, кого хочешь выбирай… Вот его и выбрали. Вот он и есть – этот каравай, а девицы кругом одна другой голоднее и страшнее. И не отбиться от них… Как ни крутись, как ни старайся, а все равно утянут на дно. Там и попируют. Он ведь каравай… Но Чернов бился до последнего. Даже страх куда-то пропал, оставляя место одной только холодной ярости. До чего же обидно – умереть вот такой нереальной, бессмысленной смертью! Может быть, именно ярость и позволяла ему держаться на плаву, а когда невидимые руки тянули его на дно, отбиваться от мертвецких объятий и рваться на поверхность. Только силы все равно кончались. Дело осталось за малым. Еще пару таких нырков, и ему – хана… – …Прочь! – Голос был громкий и требовательный. Вот только Чернов, обессилевший и одуревший от кислородного голодания, так и не мог понять, слышит он его на самом деле или это уже все… агония. И женщина эта… бледнолицая, черноглазая, с распущенными волосами, она на самом деле есть или мерещится? Потому что если на самом деле, то ему конец. Потому что от нее ему не отбиться и от ласк ее не уклониться. Не осталось сил…